По пути на участок будто взлетаю, вдохновляясь рассветом. Пунцово-синие небеса – упругие и тугие, словно картина вырвалась из рамы и атакует наше бытие. С каждой минутой пунцовая красота наливается светом, проясняется. Гомон весны звучит вокруг и во мне. Во взмахе птичьего крыла, детском смехе, дальнем машинном гуле я угадываю её тёплое дыхание. Папы и мамы ведут детей в садик, кто-то суетливо курит у подъезда, поглядывая на часы. А время уже пришло, уже дало отмашку зелени, которая теперь гнездится повсюду.
В подвале с удовольствием вдыхаю коммунальный воздух, пропитанный кирпичной пылью. Снова инструменты по списку, потом проверка внешнего вида, и – вперёд! Иду по двору словно князь: ритмичный шаг, расправленные плечи, поднятый подбородок – всё по заветам Бартоломео Ломбардо. Как известно, это итальянский монах 15 века, написавший знаменитый труд «Наставление для искусного дворника: Облик, Ход и Слово». Книга давно считалась устаревшей, интересной лишь музейным занудам. Но я вдохнул в неё жизнь, приняв обет полового воздержания, как предписывал великий Бартоломео.
Думал, та розоволосая дама успокоилась, и чепуха с развороченными урнами не повторится. Зря надеялся. В этот раз бардака меньше, но негодяйка всё равно разбросала бумажки. Она решила воевать? Что ж, принимаю вызов. Морально задавлю её уборкой, с помощью чистоты порву безжалостно и жёстко!
Поодаль присели две вороны и смотрят, как меняю пакет в урне. А у подъезда, в уголке, кто-то оставил кошачий корм и миску с водой. Вот каких людей не хватает на Земле. По дорожке топает Аушра, без сына. Если возвращается домой утром, значит, всю ночь с любовником кувыркалась. Из-под курточки торчит красная кофточка, на рукавах пошлые красные помпоны. Хочу отвернуться, но это против этики.
– Вы сегодня пораньше? – спрашивает похотливо.
– Да, как предписывал Ломбардо.
– Кто предписывал?
– Бартоломео Ломбардо, мыслитель эпохи Возрождения. С него дворницкая наука и началась.
Удивлённо зыркает сквозь большие очки, не ожидала встретить образованного человека. А я решил доконать развратницу:
– Вы читали книгу «Праведная метла»?
– Что? – смущается Аушра.
Её невежество оглушает: как можно жить, не зная Ломбардо?
– «Праведная метла», «Наставление для искусного дворника» – это классика, – посмеиваюсь. – Чистота двора как воплощение женской девственности – идея, из которой и вырос этический аспект ПИЗ.
Совсем смутилась Аушра, потупила взгляд. И ме-е-едленно в подъезд побрела. Видимо, я её уел как следует. Обхожу многоэтажку, чтобы убрать с обратной стороны, у офисов. По пути – контейнерная площадка, но контейнеры там современные: на поверхности обычный круглый бак с дырой, а под землёй, метра на три в глубину, огромный брезентовый мешок.
У открытой контейнерной крышки женщина с поцарапанным лицом и липкими волосами. Кофта на три размера больше, шлёпанцы на босу ногу. Словом, человек порядочный. Вдруг из бака – голова Георгия, моего бомжа.
– Привет, Сергеич! – вылезает Жора из контейнера с кульком в руках. – Знакомься, это Катька.
– Очень приятно, – киваю церемониально.
– Я внизу жрать ищу, а она караулит, чтобы сверху ничего не бросили.
– Совет да любовь, ребята.
У его курточки карманы оборваны, рукава обмусолены, ботинки каши просят. Человек вроде не старый, но лицо потрёпано как парус, прошедший сотню штормов. Лишь глаза живые, острые, с электрической искрой. В пакете – заплесневелые куски хлеба, грязные бутылки. Он весь как большое пятно грязи, бьющее в нос перегаром и плесенью.
– Мне тут урны разворотили, обгадили весь участок.
– Сергеич! Эт не я, ты ж знаешь, – лыбится ржавыми зубами.
– А не видел тут розовую фифу? Такая, расфуфыренная, с розовой причёской.
– Мне эти бабы не нужны, – опасливо косится на Катьку. – А что?
– Эта розововолосая мне и гадит.
– Почему так решил?
– Почему? – задумываюсь. – А больше некому.
– Но почему именно она?
– Дык… просто знаю!
Катька глядит недовольно, поёживаясь от ветерка. Георгий состроил озадаченную мину:
– Не, брось. Тут или дети балуются, или собаки роются. А ты их метлой гоняй – в смысле, детей.
Хорошо поговорили, да только легче не стало. У восьмого подъезда открываю мешковую урну, поставив ступни в балетную позицию № 1. По дорожке плывёт женщина-рыба. Делаю заинтересованный взгляд: «Labas rytas!», то есть «доброе утро» по-литовски. Скользнула по мне осоловевшими глазами и дальше плывёт, будто меня нет. Сумасшедших всегда жаль.
Иду к следующей урне, щёлкая «цап-цапом», а на дорожке червячок. Я его взял в ладонь и отнёс в поле, а то жильцы раздавят. Люблю это поле за его раздолье. Вдали на шоссе рычат машины, но этот клочок ещё не захвачен городом, тут ещё живет память о Природе. Увы, моя работа – борьба с Природой, переход от естественного к городскому, вылизанному. В полях тянется к свету трава, а для меня трава – враг, которого буду искоренять на дорожках всё лето. В жизни ты жертвуешь правильным во имя необходимого, и тут ничего не поделать.
Политики всё ищут верный путь: левые против правых, правые против левых. Взять подъезд № 8 – он самый отдалённый, и я хожу туда реже, а это несправедливо. Его жильцы платят коммуналку как все, а потому и уборку должны получать как все. Вот почему в дворничестве актуальна левая идеология: всем поровну! В начале 20 века это обосновал дворник и академик Антуан Дестакан.
Переоделся и уже иду с работы, а навстречу – добрый белый светлячок, бабушка Агата. Подскочил и хочу перехватить тележку с продуктами, а бабушка ни в какую: «Я сама». Но мы, пожилые, должны помогать друг другу. Схватил тележку, а Агата рассказывает по-литовски:
– Я всё думала, кто бросает окурки на клумбы. Оказалось, какие-то сирийцы или индийцы. Снимают здесь квартиру и сорят. А сколько кругом русскоязычных развелось? Кошмар!
– Я и сам русскоязычный.
Агата в растерянности:
– Я и забыла, вы ж вроде по-литовски… Я не националистка, поверьте. Среди нас, высланных, большинство-то были литовцы…
– Да, я помню.
– Вот, но и поляки встречались, и евреи, и белорусы, и немцы, и даже русские, хоть и немного. И все друг другу помогали.
Я снова слышу историю Агаты, но для неё каждый раз как первый. Она может забыть адрес поликлиники, но из детства не забывает ничего и никогда. На товарном поезде их привезли в Алтайский край. Потом неделю гнали в горы, где был городок горнодобытчиков. В повозки запрягали лошадей, и этот момент у Агаты самый тяжёлый:
– Трава повсюду сочная, а лошади почему-то худющие, одни раны. Как НКВДшники били этих лошадей! Как они их били! Лучше бы я этого не видела, до сих пор снятся. Не могу вспоминать!
В тёмных очках бабушка выглядит модницей, а всё-таки, мне кажется, прячет за ними слезинку. Как и другие ссыльные, Агата с мамой варили траву – без ничего, даже без соли: «Слёзы текут, но ешь». Маму увозили из Литвы красавицей с каштановыми волосами, а на Алтае она стала седой.
– Мамочка знала несколько языков, бывала в Германии. Когда на Алтае познакомилась с местными, рассказывала им про Берлин, Париж: какие там магазины, какие продукты, причёски. А местные всё говорили: «Да, у нас плохо, но в Европе ещё хуже». И у мамы наступало бессилие: «Ну как им доказать, что где-то есть другая жизнь?».
В горном городке нашлась библиотека с томами Шекспира, Пушкина и Диккенса. Так Агата стала изучать русский. Потом случилось чудо: маму пригласили в местную школу преподавать немецкий. Отправилась в НКВД за документами, и там узнала, что, оказывается, она «фашистка и жена фашиста». Потому её приняли в школу негласно, без документов. В школьной столовой раз в день разрешали купить суп. Грибы в супе были червивыми, но после простой травы они стали спасением…
Стою и слушаю, опираясь на метлу. И в какой-то миг чувствую, будто из головы уходит туман. Может, никакого Ломбардо и не было? Может, зря я к Аушре с идиотскими рассказами приставал?
В конце августа 1993-го я сел на поезд «Калининград-Адлер» и очутился среди своих. Грузный мужик в тельняшке, резавший колбасу на столике в плацкарте, семейная пара с крикливыми детьми, культурная пенсионерка, ехавшая «до Сочей» – каждый был частичкой России, такой родной и огромной. Они были просты, открыты и беспечны, что так отличалось от литовской скованности. Впрочем, меня в вагоне своим не признали:
– Вы, литовцы, теперь птицы независимые, а хлеб наш едите, а?
– Да русский я, русский! – отвечал я радостно.
– И чо вам с нами не живётся?
– Не знаю, чего им с нами не живётся.
Поезд мчался сквозь сосновые леса, позолоченные усталым солнцем, сквозь спелые колосья белорусских полей, и я вдруг ощутил, что оказался на воле. Будто порвались путы, державшие меня много лет. Теперь не надо было думать, что можно и чего нельзя. Не надо взвешивать каждое слово, чтобы не задеть чужие чувства. И по вагону можно было ходить, смело глядя в глаза любому.
Когда мужик в тельняшке напился, стал меряться со мной паспортами. Оказалось, у обоих они советские, на что он довольно крякнул и опрокинул в рот очередную стопку. Справку о литовском гражданстве я из паспорта заблаговременно вытащил.
Чувство небывалой свободы наваливалось со всех сторон, дурманя и приводя в восторг. Я мчался к новой жизни, оставляя мизерную тесную Литву как недоразумение, странный зигзаг судьбы. Раскалённые ленты рельсов вились и пели, увозя всё дальше от прежнего дома. И где-то там, за горизонтом, меня ждал дом новый, гигантская неведомая Москва.
В ту ночь я почти не спал, силясь расслышать в стуках и скрипах приближение грозного гула русской столицы. Она появилась в окнах под утро, длинными бетонными заборами вдоль путей. Заборы были исписаны фанатскими кричалками, проклятиями в адрес Горбачёва, Ельцина и жителей Кавказа, и ещё словом из трёх букв, понятным на всех языках.
Мы прибыли на Белорусский вокзал, и я сделал первый шаг на русскую землю: вышел из вагона медленно, будто желая остановить время. Вдали на проводах сидели чёрные точки ласточек, а сквозь них на меня неслось небо –синее, громадное, новое. Вокруг был неровный замусоренный асфальт, что совсем не походило на аккуратный вокзальчик Вильнюса. Но в непохожести, огромности и оживлённости всего окружающего я чувствовал своё, родное. Повсюду сновали граждане с чемоданами, мешками и большими клетчатыми сумками. Компанию украинцев можно было отличить по мягкому «гэканию» в словах. Иногда мелькали военные с армейскими рюкзаками, на которых я смотрел с восторгом.
Этот Вавилон жужжал, гудел и стонал, не давая опомниться студенту-физику из Литвы. Всё давило монументальностью – и потемневший грязный мрамор, и высоченный треснувший потолок с раскидистой медной люстрой, и даже расписание поездов на перекидных табличках, висевших в недоступной вокзальной вышине. По залу ожидания бродили продавцы с чаем, сигаретами, видеокассетами. Пока дошёл к выходу, мне успели предложить горячую картошку, и билет, кажется, до Симферополя.
С улицы вокзал был опоясан ларьками и блошиными рыночками, сквозь которые тянулась очередь на такси. Бомбилы были нарасхват. Это напомнило Вильнюс, но мысли о литовском прошлом я от себя гнал. Поодаль толпа следила за игрой в напёрстки. Мужчина интеллигентного вида долго думал, а затем схватил доску с напёрстками, огрел ею напёрсточника и бросился наутёк. Я ощутил, что в этой пёстрой и громкой реальности я затерян, никому не нужен, но вместе с тем я и есть её исконная часть. Да, отныне эта Россия была и моей тоже.
Московский национальный университет физических исследований находился в Химках, но я туда не спешил. Мне хотелось надышаться русским воздухом и обнять всё, что меня окружало. С вокзала я хотел отправиться на Красную площадь, но старый чемодан казался неуместным. Потому я просто бродил по Москве, очень боясь выглядеть провинциальным.
Оказалось, в Москве нельзя перейти дорогу, где хочешь. На Ленинском проспекте Вильнюса мне об этом не говорили. Провинциала во мне узнали, когда я, сжимая тяжёлый чемодан, кинулся наперерез «Мерседесу». Водитель отчаянно засигналил, ударив по тормозам, а мужик в ржавых «Жигулях» покрутил пальцем у виска. Я стоял с прыгающим сердцем и поражался своей глупости. В чемодане лежала тетрадка с гравитационным уравнением. Я носил чемодан как святыню, и вдруг чуть не похоронил и себя, и открытие, бездумно бросившись под колёса.
Этот город бурлил как котёл, и я с непривычки старался уступать дорогу прохожим. В маленьком уютном Вильнюсе каждый был на виду и каждый значим, но гигантский московский масштаб отныне делал меня муравьём. Каждое здание вздымалось над мной как величественный монолит, норовя раздавить. И даже простые жилые дома были громоздки и угловаты, словно построены для великанов.
Ларьки лезли в глаза на каждом перекрёстке, предлагая печенья, жвачки и сникерсы, под которые, наверное, отлично шёл спирт «Рояль», стоявший тут же. О, «Сникерс», ты был моим богом в тот день! Купив, я долго не мог тебя надкусить, и лишь аккуратно развернул, любуясь. А потом, наконец, ощутил твою сладкую вязкость. Было не жаль рублей, только что полученных за мои доллары в привокзальном шалмане.
Вчерашние герои в тёртых свитерах спешили мимо, а парни с короткими стрижками чинно шествовали в спортивных костюмах, прицепив на пояс сумки и задирая острые носы своих туфель. Девушки казались недоступными как райские берега. Они сверкали разноцветными лосинами, выставленными напоказ из-под мини-юбок. Но я знал, что скоро девичий пафос передо мной облетит и сдуется: меня ждала мировая слава, для которой оставалось доехать в Химки и показать своё уравнение. И тогда все эти пигалицы станут моими.
К вечеру я оказался на Пушкинской площади. Не спрашивайте про «Макдональдс» – попасть туда было только мечтой. Взобравшись на постамент, Пушкин озирал Москву с надеждой. А у подножия памятнику копошилась новая литературная знать. Бородатые деды и вызывающе-обшарпанные интеллигенты спорили о Лимонове и Достоевском. На асфальте, устланном газетами, лежали книги Оруэлла, Солженицына, Набокова.
– Есть чо? – спросил паренёк, вынырнувший сбоку.
На нём были чёрные очки-капельки, как в кино про американских полицейских.
– Что? – не понял я. – Книги?
– Ну, что-нибудь, для бодрости… – сказал он загадочно.
Его худоба, облачённая в вельветовый пиджак, была подчёркнута недельной щетиной. Потёртые джинсы вызывали лёгкую зависть. Порывшись в куртке, я вынул недоеденный пирожок. Парень жадно вцепился в него зубами.
– А, от, как вам Шаршов? – спросил он, чавкая. – Новое слово в поэзии.
– Мощно, мощно! – я был доволен, что меня приняли за сведущего москвича, хотя и понятия не имел, о чём речь.
– Ну Даниила Да, вы, конечно, слышали.
– Да! Слышал и видел.
– Даниил Да – это я. А вы что пишете?
Было неловко от того, что я заврался и пойман. Но роль надо было играть до конца.
– Прозу пишу, прозу. Физико-литовскую, новый жанр.
– А есть ещё пирожок? – спросил поэт, доедая и с сожалением глядя на промасленную бумажку.
Его перебил низкий человек в кожаной куртке и с кавказским акцентом. Он всучивал мне брошюру «Сионизм и мировой заговор», размноженную на ксероксе. И надо всем этим, заслоняя простор, высился рекламный баннер «Pepsi». Как давно это было…
Улицы, площади, дороги были просторны и размашисты, как футбольные поля. Отныне казалось, что в Литве я и не видел настоящей жизни. Новые кеды натёрли левую ногу, мозоль горела и ныла, потому идею пойти на Арбат пришлось оставить. Я был раздосадован решением отца остаться жить в Вильнюсе. Он сидел там без работы, размышляя, что дальше. Лишь мама по-прежнему вкалывала в музыкальной школе. Я уже видел, как стал российским академиком и перевёз обоих к себе в Москву.
Меня удивило, что даже кинотеатр «Пушкинский» – это дворец с колоннами и широченными фасадами. В нём чувствовалась мощь, ненужная кинотеатру. Афиша, оплывшая дождевыми потёками, зазывала на «Основной инстинкт». Это было кстати, ведь метро оказалось первобытным и яростным – каждый толкался локтями, желая урвать кусочек пространства. Скрывая беспокойство, я ступил на эскалатор и поймал непривычное чувство, когда лестница везёт тебя сама. Я стоял, с интересом разглядывая ступени и свои ноги.
Бесплатно
Установите приложение, чтобы читать эту книгу бесплатно
О проекте
О подписке