Сегодня диссертация не пишется, в рассветной тишине ко мне крадутся воспоминания. Я был школьником, шли с отцом по улице, а там подметал дворник. Папа и говорит, дескать, учись, а то будешь махать метлой. И я из кожи вон лез, чтобы такое не случилось. Мама хотела сделать меня пианистом, но у меня был свой план: стану советским офицером, как отец. В Вильнюсе мы ходили в отдельные поликлиники, кругом нас встречали с уважением: чего ж не быть военным?
Учился я в русской школе, свой среди своих. Бывало, батя забирал меня после уроков: придёт статный, в кителе, на погонах звёзды. Одноклассники смотрели на него с восхищением, а потом меня спрашивали: «Как там дела, не нападёт Америка?».
Учиться было нескучно: курили за гаражами, карты с голыми девками друг другу передавали, на пару дней. На Перестройку внимания не обращали, школярам не до политики. Зато любили спорт. Литовская школа была недалеко – через баскетбольную площадку и на соседнюю улицу. Мы знатно резались с литовцами в баскетбол, и каждый хотел стать Сабонисом, который гремел на весь СССР. На баскетболе я и нахватался литовских слов, а литовцы от нас – русских. Надо же было как-то договариваться.
У одноклассника, Игоря Савельева, однажды появились фирменные джинсы – родители привезли из Польши. В ту пору всё было красивое, не только одежда. Идёшь с пацанами по проспекту Ленина, а урны там массивные, серым покрашены. Загляденье! И совки были прочнее, и блины вкуснее. Зайдешь в блинную и уплетаешь их вместе с какао. Всё удовольствие стоило 15 копеек.
Меня на улице не трогали: Вильнюс маленький, попробуй тронь офицерского сына! А Савельев однажды шёл мимо литовской школы, и ему надавали по шее. Мы тогда назначили литовцам встречу за гаражами, но разговор не заладился и свёлся к национальностям. Дети откровеннее взрослых, а потому дело окончилось дракой. Хорошо, что без крови.
После этого ходили драться классом на класс по нескольку раз в неделю: сначала дразнились, потом кто-то мог и кулаками помахать. Постепенно с литовцами стали приходить их девушки, тогда и мы наших девчонок подтянули. Потом про наши баталии узнала завуч, меня и ещё нескольких таскали к директору.
На заре девяностых начался большой передел: переименовали проспект Ленина, затем Республиканскую библиотеку. В блинной продавщица – ну, Гинтаре – вдруг говорит: «Несупранту́ ру́сишкай», не понимает она по-русски. «Ну как же не понимаешь, если вчера разговаривали?!» Тогда я вспомнил, что «два блина, пожалуйста» – это «ду бли́нус, прашо́у». И стали мы с ней по-литовски беседовать, но больше – жестами. А у детей во дворе появилась новая считалочка. В переводе на русский звучала так: «Раз и два, раз и два, русских нет – свободна Литва».
А потом случился страшный январь – возле Вильнюсской телебашни советские солдаты поубивали людей. Я тот вечер запомнил навсегда. Отца не было, его срочно вызвали на дежурство. Мама закрыла занавески и выключила свет, только телевизор работал. Включишь литовское ТВ – там ужас, танки, крики, стоны. Включишь Москву – всё у них спокойно.
Батя не пускал меня в школу целую неделю, а потом говорит: «Нигде не болтай, что у тебя отец военный. Спросят – ничего не знаешь и литовцев уважаешь». В школе прошёл слух, что скоро всем русским нарисуют на дверях чёрные кресты. Я уж был десятиклассником, не особо верил, но стало неуютно. В Республиканской библиотеке литовские работницы меня раньше встречали ой как радушно, а после тех событий стали неразговорчивые. Приду, дам читательский билет и жду у стойки полчаса: все очень занятые.
Казалось, независимость Литвы, сбросившей советский гнёт, должна радовать. Но я ощущал, как в воздухе витает что-то недоброе, а из тёмных подворотен глядят обиженные огненные глаза. Помню, зашёл в продуктовый магазин и в очереди спросил по-русски. Тут оборачивается бородатый мужик: «Не пора ли оккупантам в Москву?» А очередь молчит. Потом иду и думаю: «В чём я виноват? Родился не с той национальностью?» И душа кипит, обидно до слёз. Дома отец говорит: «Ты мужику в магазине что-то ответил? Вот и не отвечай никому». Постепенно я стал ходить по улицам иначе, чем раньше: мелким шагом, и руками не размахивал, чтобы не привлекать внимания…
… На часах уж девять, примчался подметать. Многоэтажка смотрит сотнями тихих окон, но эта тишина звенит напряжением. Там, за занавесками, прячутся лица, полные надежды. Меня тут ждут! На траве вызывающе лежит пакетик с собачьими отходами. Мусор наступает на мир миллионом окурков, кульков и какашек. А против этой лавины – лишь я один, гордо расправил плечи, и взгляд мой решителен и суров.
Только начал подметать – к дому подкатил фургон. Выскочила пара грузчиков и выгружают коробки, мебель, огромный телевизор, пару ящиков. И в одном ящике что-то жужжит! Наверное, заводная игрушка.
Потом и хозяин появился, Кястутис. Спрашиваю: «Новые покупки?» Но он будто не слышит. Ты что себе позволяешь, дядя? С тобой разговаривает дворник! А Кястутис вдруг очнулся: «Добрый день. Да, да, заботы одолевают». Но что-то в недоброе, что-то фальшивое в нём.
Вздохнул и подметаю. Метла у меня обычная, ширпотреб, но когда-то мётлы делали великие мастера! В богатых домах Германии предпочитали метлу из эбена или палисандра – это придумал гениальный Джузеппе Гварнери. Гения называют «великим скрипичным мастером», но он делал скрипки для простолюдинов, а для аристократов предназначались именные мётлы, инкрустированные алмазами и сапфирами. Сегодня несколько шедевров хранятся в Лувре.
Окурки с верхней площадки урны гребу в пакет «цап-цапом», а ведь он для этого не подходит. Но отдельного устройства для окурков нет. Вот ещё одна мысль в диссертацию! Подам новую идею и, глядишь, обо мне узнают в Германии. Тогда и перееду туда – заслуженный, авторитетный. А сейчас жильцы ходят мимо и не подозревают, что на их глазах творится мировая наука.
У крайнего, восьмого подъезда, гуляет женщина-рыба: большие глаза, толстые губы, приоткрытый рот. Её одутловатое лицо всегда одинаковое, как у истукана – никакой эмоции или мысли. Я всегда здороваюсь, но она меня не замечает. Сегодня её грузное тело облачено в старую просторную кофту и трико, на ногах калоши. Медленно переваливается с боку на бок, кидая ноги по сторонам и скрестив за спиной пухлые ладони. У неё явно что-то с психикой.
Вот и завершены «подготовка-инсталляция-зачистка» – ПИЗ многоэтажки. От подъезда ковыляет бабушка Агата.
– Вам помочь?
– Ой, я сама. Потихоньку, потихоньку, и дойду в Деде́лишкес.
– Туда три часа топать! Сядьте на автобус.
– Не ходят там автобусы. Я с утречка встану, соберу водичку, печенье, и шагаю. Приду, сажусь у могилки и с дедушкой говорю, смотрю на его потрет. Скоро уж встретимся.
– Перестаньте! Вам ещё жить да жить.
– Девяности один годочек мне, – улыбается Агата беззащитной улыбкой.
Я бы дал ей от силы 75. Её белые кроссовки с блёстками вообще молодёжные. Но меня поражает другое: придумала себе крест и сама его несёт, в такую даль пешком ходит! Мы с ней старики – мне 49, ей 91, и наше поколение ещё помнит про долг и честь.
Агата – из ссыльных, и за прошедшие годы я слышал её историю десятки раз. Она помнит каждую мелочь, каждую чёрточку, а я всегда слушаю жадно: передо мной свидетель того, о чём пишут в учебниках. Кому ещё выпало счастье увидеть такого человека? В июне 1940-го Литву захватил СССР, а через год начались высылки. Агату с родителями привезли на вокзал. Там отцу заломили руки и утащили в мужской вагон. Агату же с мамой загнали в женский.
– На перроне уйма народу, плач, крики. Но громче всех орали солдаты, и ещё бряцали винтовками, – говорит бабушка с невинной детской улыбкой…
Агата вспоминает, как улучила момент и выскочила из вагона. Солдат бросился следом, но потерял её в толпе. Девочка отыскала мужской эшелон, мужчины там стояли как спички в коробке – места не хватало.
– По пояс голые, потные, духота страшная. Вытолкнули к двери моего отца. Он снял с пальца толстое обручальное кольцо и отдал, чтобы мы с мамой обменяли на еду. И велел, чтобы мы ели траву, потому что все должны выжить и встретиться. Тут меня и нагнал солдат…
Их везли в закрытых товарных вагонах, как возят скот. Лишь окошки под потолком были открыты. Дети высовывали носики, чтобы подышать, а люди на полустанках впадали в ступор: на вагонах было написано, что везут проституток и бандитов, и тут вдруг – дети…
– Не встретились мы с папой, он ведь был литовским офицером. В лагере от него требовали признания, что он против СССР, а папа им сказал: «Я честно служил своей стране и законной власти». И больше ничего не сказал. И даже на расстреле молчал, я видела все документы…
Смотрю ей вслед. Старушка послушно тянет свою тележку и никому не жалуется. Её кофейная курточка скрывается вдали, за перекрестком, а я стою, огорошенный, и мне уже не до уборки. И приходит смутное ощущение, будто со мной что-то не в порядке…
В шесть утра я не проснулся, а очнулся от забытья. Кажется, прошлое придумано Матрицей, а я – затерянная в Космосе песчинка. Что там, в глубине Вселенной? Для чего она существует? Есть ли у неё границы? Эти вопросы мучили меня с юности.
Физику в школе преподавал Владимир Фёдорович Флюстиков – добродушный дедушка с седой бородой, пропахшей махоркой. Он и выдвинул меня на республиканскую олимпиаду по физике. Правда, после бойни у телебашни олимпиаду отменили. Карьера военного тоже сорвалась: в новой литовской армии «сыну оккупанта», как меня называли, места не было. Отец сказал: «Раз у тебя получается по физике, двигай туда». Он купил стопку тетрадей, и я принялся решать уравнения. А Флюстиков преподавал мне теорию Эйнштейна и не брал ни копейки. Вот какие люди бывают.
Считается, что физику можно выучить, но я скажу наверняка: наука – это интуиция, озарение. Когда тетради закончились, я стал решать уравнения на обложках, а потом на стене в туалете. Но бесчисленные формулы рождали мучительное ощущение хаоса. Засиживаясь у стола до рассвета, я начинал чувствовать, как в комнате движется воздух. Это был не звук, а нечто иное, словно молекулы мозга вибрируют вместе с пространством, таким непостижимо тонким. Казалось, я исчезал, разлагаясь на кванты и растворяясь во всём, что меня окружало. И с тех пор я знаю, что шесть обычных чувств – мало, потому что у человека их больше.
В Вильнюсском университете преподавали ещё на русском, потому на физмат я не просто поступил, а влетел со свистом. Потом оказалось, что история и философия будут уже на литовском. Ух, пришлось попотеть! На лекциях я понимал меньше половины, а остальное тупо записывал на слух.
Группы по общим предметам были сводные, для нескольких факультетов. Студенты, увы, постепенно разделились: в одной компании – литовцы, в другой – русские с поляками. Разделились незаметно и молча, словно это закон физики. И делил нас даже не язык, не акцент. Возможно, причиной была Россия: в нашей компании она виделась землёй обетованной, символом надежд и стремлений, хотя мы и старались это скрывать. А для молодых литовцев, особенно деревенских, Россия часто была как другая планета. Наша компания словно жила в будущем, где всё изменилось. Литовцев, наоборот, положение дел устраивало, потому они жили здесь и сейчас.
К зиме второго курса обе компании немного расслабились. Иногда мы друг другу помогали, и в целом ладили, а вот в стране начался бардак. В магазинах не стало продуктов. Впрочем, мне было не до того: какая разница, почём хлеб, если Вселенная постоянно расширяется?
Эйнштейн, этот гениальный дедушка с высунутым языком, расширения не учитывал. Он вычислил, как мы существуем в небольшом пространстве – сидя за столом или, к примеру, долетев до Юпитера. Но дальше, в глубинах Вселенной, действуют уже другие законы. Неведомое седьмое чувство говорило мне об этом день и ночь.
Любой школьник мог надо мной посмеяться, ткнув в учебник: все законы давно открыты! Но я чувствовал, что мы ничего не знаем о гравитации. Она – инопланетянка, поскольку управляет всеми мирами. Она прекрасна и женственна, потому что противоречива: удерживает звёзды в галактиках, как алмазы в бусах, но отталкивает галактики друг от друга. Тянет к полу баскетбольный мяч, но расширяет целую Вселенную, любуясь ею на своей ладони. Она – гравитация, но одновременно и антигравитация. Она – порядок, но одновременно и хаос, её настроение зависит от масштаба пространства. Вот что я понял.
Ошибка человечества в том, что от каждого открытия мы требуем однозначности. Но гравитация неоднозначна! Однажды, 14 мая 1993 года, я это доказал, решив уравнение. И расплакался. А потом вышел на балкон и долго пускал бумажные самолётики (прости меня, дворник с улицы Трамвайной).
Профессор Юозас Стумбрас у нас славился строгостью. Его голова была в седом серебре, а к ней прилагались орлиный нос и пасмурный взгляд. В столовой, перед едой, всегда повязывал на шею большую белоснежную салфетку. Но однажды позвал меня в аудиторию, запер дверь и вдруг выругался матом. При мне! Любому студенту он бы за это дал по шее, а тут нахулиганил сам.
– Тебе сколько лет? – спрашивает.
– Скоро двадцать.
– Двадцать, – усмехается профессор. – Я в твои годы лежал в госпитале, а потом обратно на фронт отправился. И после войны я думал, что зачем-то я нужен, раз остался живой. Но смотрю на тебя и сомневаюсь: не нужен я, наверное.
Я ошарашенно молчал. А профессор глубоко вздохнул, открыл окно и оглядел двор: «Если студент в двадцать лет сделал то, что я не сделал за всю жизнь, какой от меня толк?» Уселись мы за стол, он был непохож на себя: «Я тебе вот что скажу, коллега, езжай в Москву». Назвал меня коллегой, представляете?
– Поезжай, найдёшь профессора Лаврентьева, я ему позвоню.
– Я думал в Литве остаться…
– Тут защита диссертаций уже на литовском, не потянешь.
– Выучу.
– Не в языке дело, Иван, не в языке. Даже если они тебе диссертацию защитят, – посмотрел на дверь, будто за ней таились некие «они», – даже если защитят, где ты будешь работать? В школе? Ты для этого решил уравнение, которое до тебя не решил никто? Езжай в Москву, пока не поздно.
Осенью я уже был в подмосковных Химках, а там ко мне подкатила ФСБ…
… Мобильник взрывается звонком, заставляя вздрогнуть. В трубке – возмущённая бригадирша Рита:
– Иванас, вы где?! Почему не ходите на работу?
– Хожу! У меня чисто…
– Не врите! Поступила жалоба, полный бардак!
От несправедливости аж дыхание перехватило. Примчался на автобусе, спешу на участок, а впереди – явно больная дамочка: волосы розовые, с блестящими прядями, напялила меховое пальтишко, а в кислотно-зелёные джинсы еле влезает.
Вот такие развратницы и делают карьеру. Думаете, ведущие на телевидении устроились туда просто так? Все эти звёзды, банкирши, директорши кое-чем платят, а порядочным людям вход закрыт. Я от возмущения догнал дамочку, а она возьми да и нагнись: делает вид, что завязывает шнурок, а сама показывает мне задние прелести. Но я на эту срамоту не куплюсь! Не на того напала!
Бесплатно
Установите приложение, чтобы читать эту книгу бесплатно
О проекте
О подписке