Читать книгу «Привет, Я!» онлайн полностью📖 — Евгений Ищенко — MyBook.

Глава 3. Бабушка

Дверь открылась раньше, чем он успел постучать.

Антонина Павловна стояла на пороге в вязаной кофте и домашних брюках, в руке — полотенце. Из глубины дома тянуло теплом, сдобой и чем-то яблочным.

— Опоздал, — сказала бабушка.

— Автобус задержали.

— Автобус тут ни при чём. Ты медленно идёшь от остановки.

— Я шёл нормально.

— Ты шёл и смотрел на сопки. Всегда смотришь на сопки, как будто они куда-то денутся.

Артём улыбнулся. Бабушка была права.

Он действительно остановился на полпути — там, где грунтовая дорога поднимается на невысокий холм и посёлок открывается весь разом: десяток домов, огороды, заборы, тёмные стволы деревьев на склоне, а за ними — сопки, ещё зелёные, но уже с тем усталым оттенком, который появляется в конце лета. Дождь к полудню ослаб, и между тучами проступил кусок неба — не голубого, а белёсого, как вода после стирки.

Он стоял и смотрел.

Минуту.

Может, две.

Потому что здесь, в посёлке, в получасе от Холмска, в двух с половиной часах от Южно-Сахалинска, мир замедлялся. Не метафорически. Физически. Воздух был другой: тяжелее, гуще, с запахом мокрой земли и дыма. Звуки — другие: не гул дорог, а лай соседской собаки, скрип калитки, стук молотка где-то за домами. Здесь канва не натягивалась, а провисала мягкой петлёй.

Здесь можно было дышать.

— Ну? — сказала бабушка. — Заходить будешь или на пороге ночевать?

— Захожу.

Артём переступил порог, нагнулся и поцеловал её в макушку. Бабушка была невысокая — метр пятьдесят шесть, как она говорила: «Когда-то пятьдесят восемь, но два сантиметра забрала гравитация, а я не стала спорить».

— Ты какой? — спросила Антонина Павловна.

— Поэт.

— А, ну ладно. Яблочный пирог ещё горячий. Повезло тебе.

В другом мире — в том же посёлке, в том же доме, в ту же минуту — другой Артём стоял на том же пороге.

— Ты медленно идёшь от остановки, — сказала бабушка.

— Я смотрел на сопки.

— Я знаю. Вы оба смотрите. Ты какой?

— Гитарист.

— Пирог с капустой на столе. Давай, разувайся, натоптал.

Артём разулся. Куртку повесил на крючок у двери — единственный свободный, между бабушкиным пальто и клетчатым шарфом, который висел тут, кажется, с момента основания дома.

Прихожая была тесная. Обои — в мелкий цветочек, выцветший с одной стороны больше, чем с другой. Зеркало с местами осыпавшейся амальгамой. Коврик с надписью «Добро пожаловать», купленный в Холмске лет десять назад. Коврик врал: бабушка встречала гостей не добром, а инспекцией.

— Руки помой. Потом за стол.

— Ба, мне тридцать два.

— И что? Руки от этого чище стали?

Дом Антонины Павловны был старый, деревянный, с просевшим крыльцом и печкой, которая работала. Не для красоты и не для ностальгии — газа в посёлке не было, электричество стоило так, будто его добывали вручную, а дрова подвозил сосед Михалыч за символическую плату и банку варенья.

Кухня — маленькая, тёплая, пропахшая выпечкой и травяным чаем. Стол у окна, на нём — клеёнка с подсолнухами, две чашки, сахарница с отколотой крышкой и блюдо с пирогом. На стене — часы с маятником. Тикали ровно. Как всегда.

Артём-Поэт сидел за столом и ел яблочный пирог. Горячий. Начинка чуть кислила, тесто было рыхлое, мягкое, с хрустящей корочкой сверху. Бабушка сидела напротив и смотрела, как он ест.

В Мире-Скобке Артём-Гитарист сидел за тем же столом и ел пирог с капустой. Бабушка сидела напротив и смотрела, как он ест.

Обе бабушки молчали одинаково.

Это был ритуал. Первые десять минут — только пирог. Никаких разговоров, вопросов, жалоб, наставлений. Сначала — поесть. Потом — всё остальное. Бабушка считала, что голодный человек принимает глупые решения, а на сытый желудок даже плохие новости перевариваются лучше.

Плохих новостей сегодня не было. Но порядок есть порядок.

— Ну, — сказала Антонина Павловна, когда от пирога осталась треть. — Рассказывай.

Это «рассказывай» тоже было ритуалом.

Она не спрашивала «как дела», потому что «как дела» — вопрос для людей, которые не хотят знать ответ. Она говорила «рассказывай» — и это означало: всё. С начала. Не скрывая, не приукрашивая, не пропуская.

Адвокат и священник в одном лице.

С вязаным носком в руках.

— На работе нормально, — начал Артём-Поэт в Мире-Молнии. — Буклет сдал. Каталог ушёл в печать. Галина Петровна сказала «лучше».

— Это она тебе или ему?

— Ему, мы поменялись на самом интересном. Гитаристу досталась вся слава.

— Не ему, а вам обоим!

«Вам обоим».

Двадцать четыре года. И всё равно иногда забываешь.

— Лекарства привёз? — спросила бабушка в Мире-Скобке.

Гитарист достал из спортивной сумки пакет, поставил на стол.

— Всё по списку. Амлодипин, лизиноприл, аспирин, глицин. И про зелёные спросил.

— Про «маленьких гадин»?

— Фармацевт сказала: можно с амлодипином, но не на голодный желудок.

— Значит, после пирога.

— Да, после пирога.

Антонина Павловна взяла пакет, вытащила коробки, разложила на столе. Прочитала каждую надпись. Перевернула. Проверила срок годности. Сложила обратно.

— Спасибо, Тёма.

Потом добавила:

— Передай другой мне, чтобы за давлением следила. Если что — пусть не упрямится и не ждёт. В скорую звонит. И сразу таблетку. А то пока машина доедет...

— Ба, ты же знаешь, что у неё всё то же самое. Те же таблетки, то же давление.

— Знаю. Но напомнить — не мешает. Я себе тоже напоминаю.

Она сказала это без иронии.

Или почти без иронии.

С бабушкой никогда нельзя было сказать точно.

Часы тикали.

Маятник ходил — влево, вправо.

Бабушкины часы были одинаковыми в обоих мирах. Один и тот же ход. Одна и та же секунда. Артём слышал их с детства — с того лета, когда его забрала к себе бабушка. Правда, тогда они ещё жили в Александровске. Бабушка так и не смогла расстаться с этими часами.

Он тогда думал, что переехал к бабушке на время. Но оказалось, что навсегда.

Ему было восемь. Родителей не стало. Перевал, дождь, плохая дорога. Папа не справился. Или справился — но не до конца. Машина улетела в кювет. Мама умерла сразу. Папа — через час, по дороге в больницу.

Артёма вытащили из-под заднего сиденья. Синий рюкзак с нашитой ракетой был зажат у него в руках так, что спасатели не смогли разжать пальцы. Пришлось отнести его в скорую вместе с рюкзаком.

В рюкзаке что-то тихо звякало.

Бабушка забрала его из больницы через три недели.

Первые дни были мутными. Артём почти не говорил. Ел мало. Спал с включённым светом. Бабушка не давила. Кормила, стирала, заваривала чай, сидела рядом. Просто была. Как Лена сейчас. Только без смеха с выдохом. У бабушки было другое: тишина, которая не требовала ответа.

А потом начались странности.

Поэт помнил это по-своему.

Однажды утром — это был октябрь, листья на берёзе за окном уже пожелтели — он проснулся, потрогал ключицу и не нашёл шрама.

Паника. Тихая, детская, слишком большая для маленького тела.

Он позвал бабушку.

— Ба! Шрам! Его нет!

Антонина Павловна пришла, села на край кровати, посмотрела. Ключица — гладкая. Пальцы — на виске: тонкий рубец над ухом.

— У тебя же шрам над ухом, — сказала она.

— Но вчера он был на ключице!

Бабушка помолчала.

— Вчера, — повторила она. — На ключице?

Бабушка точно знала, что при аварии Артём получил не только серьёзное сотрясение мозга, но и травму головы — как раз над ухом. Других шрамов у Артёма не было.

— А что ещё было вчера? — бабушка задала вопрос как можно тише, стараясь не выдавать свою обеспокоенность.

Он рассказал. Про ужин: каша с молоком. Бабушка кивнула — каша была. Про книжку на ночь: «Незнайка на Луне». Бабушка кивнула — «Незнайка» был. Про то, как ему приснилась ерунда — про красный мяч, который он никак не мог поймать.

Потом она спросила:

— А позавчера?

Он задумался.

Позавчера он рисовал дом. Дом с трубой и дымом. Жёлтым карандашом.

— Дом, — сказал он. — Я рисовал дом.

Бабушка посмотрела на него спокойно.

— Ты уверен, Тёма? Позавчера мы с тобой ходили в магазин за крупой.

— Нет, ба. Я рисовал! — Артём бросился к столу, начал шелестеть альбомами, пытаясь найти свой рисунок.

Но рисунка не было.

Артём растерянно посмотрел на бабушку. Но та ответила спокойно:

— Я знаю, что ты рисовал. Но не здесь.

Она сказала это так просто, что он не сразу понял смысл.

— Как это — не здесь? А где?

— Я пока не знаю. Но я разберусь.

И она разобралась.

Не сразу. Не за день. Не за неделю.

Месяцы.

Антонина Павловна Левина не была ни учёной, ни экстрасенсом, ни психологом, ни человеком, который верит в чудеса. Она была женщиной, которая тридцать лет проработала фельдшером в сельской амбулатории, похоронила мужа, вырастила сына одна, пережила перестройку, два землетрясения и один тайфун. Она верила в здравый смысл, горячий чай, тёплые носки и в то, что любую проблему можно решить, если перестать паниковать и начать записывать.

И она начала записывать.

Завела тетрадку. Толстую, в клетку, с коричневой обложкой. На первой странице написала: «Тёма. Странности».

Каждый день — запись. Что Артём сказал. Что помнил. Что не помнил. Когда шрам для него на своём месте. Когда — на другом. Что ел, во что играл, что снилось. Когда капризничал. Когда был спокоен. Когда казался не совсем собой.

Через два месяца она увидела систему.

Шрам менялся. Точнее — не шрам, а то место, где его искал Артём. Не каждый день — иногда несколько раз за день, иногда ни разу. Тогда же менялись и воспоминания внука. Артём, ищущий шрам-молнию на ключице, помнил одно. Артём со шрамом-скобкой — другое. Но оба помнили бабушку, дом, кашу, «Незнайку». Совпадало почти всё. Расходилось — только то, что делал сам Артём.

Его слова. Его выбор. Его мелкие решения.

Сначала она думала: разберусь и пойму, как это исправить.

А потом поняла, что некоторые вещи лучше не понимать слишком быстро. На них лучше смотреть краем глаза.

А ещё позже пришло другое: исправить она не сможет.

Но зато сможет не дать никому чужому узнать о масштабе беды.

Антонина Павловна просидела над тетрадкой три вечера.

Потом приняла решение и сказала:

— Тёма. Тебя — двое.

Гитарист помнил тот разговор иначе.

Не слова — ощущение. Облегчение. Огромное, невозможное.

Потому что до того дня он думал, что сходит с ума.

Ему было восемь. У него погибли родители. Врачи говорили: стресс, травма, дезориентация. Школьный психолог рисовал схемы и просил «нарисовать семью». Учительница в первом классе написала в дневнике: «Мальчик рассеян, путает события, фантазирует».

А он не фантазировал.

Он просыпался — и мир был другим. Не совсем другим. Тот же дом. Та же бабушка. Та же комната. Но шрам — не там. И на полке стоит книжка, которую он не брал в библиотеке. И бабушка говорит: «Ты же вчера сам просил макароны на ужин», а он не просил, он просил кашу.

Мир был почти правильным.

Почти — и это «почти» сводило с ума.

А потом бабушка сказала: «Тёма. Тебя — двое».

И он заплакал.

Не от страха — от того, что кто-то наконец сказал это вслух. И стало сразу легче.

В Мире-Молнии Поэт допил чай и посмотрел на часы. Половина первого. Маятник ходил ровно.

— Ба, а ты ещё хранишь свою тетрадку?

— Коричневую? Конечно. Она до сих пор лежит в шкафу.

— Ты никогда мне её не показывала.

— А зачем? Ты и так всё помнишь. А чего не помнишь — помнит второй.

— Я не всё помню.

— Помнишь достаточно.

Антонина Павловна встала, подлила ему чаю. Из-под крышки заварочного чайника поднялся пар — чабрец, мята, что-то ещё, что бабушка добавляла и называла «от нервов».

— Помню, как ты придумала для нас дневник, — сказал он.

— Не дневник. Систему.

Она села обратно. Поправила кофту на плечах.

— Дневник — это когда пишешь для себя. А вам надо было писать друг для друга. Вы же не могли поговорить. Как один восьмилетний мальчик объяснит другому восьмилетнему мальчику, что он натворил вчера в его теле?

— Записками в карманах.

— Записками в карманах, — подтвердила бабушка. — Я помню, как ты пришёл из школы с запиской для другого себя: «Кто пообещал Пете мою машинку? Я не обещал! Значит, ты! Я не отдам, скажи Пете сам».

— Мне было девять.

— Тебе было девять, и ты путал «я» и «он», потому что оба были «я». Пришлось объяснять, что записки нужно писать не от третьего лица, а от первого. И подписывать.

— Тогда мы ещё не были Поэтом и Гитаристом.

— Тогда вы были «Я-с-молнией» и «Я-со-скобкой». Потом стали «Первый» и «Второй». Потом поругались, потому что никто не хотел быть Вторым.

— А потом ты нас помирила.

— Я вас не мирила. Я сказала: «Пока будете дураками — будете Первый и Второй. Станете умнее — придумаете нормальные имена». И вы придумали.

Она сказала это с удовольствием.

Бабушка любила вспоминать свои победы.

В Мире-Скобке Гитарист смотрел в окно.

За стеклом — тот же посёлок, тот же дождь, те же ели на склоне. Собака у соседского забора стояла и смотрела на калитку с выражением философского терпения.

— Ба.

— Что?

— Ты когда-нибудь жалела, что не отвела меня к врачу?

Антонина Павловна перестала вязать.

Она вязала носок — серый, грубоватый, с тем особенным натяжением нити, которое означало, что носок переживёт своего владельца. Спицы замерли.

— Жалела?

— Ну да. Может, врачи бы что-то…

— Что? — перебила она. — Что бы они сделали? Положили бы тебя в палату и изучали? Или дали бы таблетки, от которых ты стал бы тихий и удобный, но перестал бы быть собой?

— Может, нашли бы объяснение.

— Объяснение — это когда врач знает, что делать. А когда не знает — это называется диагноз. А после диагноза — учреждение. Закрытое. С решётками на окнах и добрыми тётеньками, которые дают таблетки три раза в день.

Она замолчала.

Потом взяла спицы обратно.

— Я тебя не для того из-под машины забрала, чтобы отдать людям в белых халатах.

— Ты забрала меня из больницы, ба. Не из-под машины.

— Какая разница. Из одних рук в другие, а дальше — в мои. И в моих — останешься.

Нитка натянулась. Спицы застучали.

— В обоих мирах, — добавила она.

Записки в карманах стали дневниками в тетрадках. Тетрадки — записями в телефоне. Телефон — мессенджером с закрытым профилем.

Система росла, как дерево: от тонкого ствола — к ветвям, от ветвей — к листьям, от листьев — к тени, которая накрывала всю их жизнь.

Правила появлялись не сразу.

Каждое правило стоило ошибки.

Поэт помнил первую серьёзную. Ему было десять. В школе задали пересказ. Было два варианта, и распределялись они, как всегда, по местам за партами. Он в тот день пересел на место соседки Вальки, которая заболела. Оттуда можно было глядеть в окно.

И ему достался первый вариант рассказа. Он подготовился — честно, вечером, прочитал рассказ два раза, выписал план. Утром проснулся, потрогал ключицу — гладко. Мир за ночь сменился. Не его подготовка. А пересказ — через три часа.

1
...
...
10