Читать книгу «Привет, Я!» онлайн полностью📖 — Евгений Ищенко — MyBook.

Он пошёл в школу и пересказал. Плохо. На тройку. Потому что читал другой рассказ. Потому что другой он накануне сидел за партой на своём месте.

Тройку в результате заработали оба. В обоих мирах.

Дома второй Артём оставил записку: «Ты получил три по литературе. Исправляй».

Следующая записка, уже от него: «Я просто пересел на уроке. Откуда мне было знать, что миры поменяются?»

Ответ: «А откуда мне знать, что ты сменил вариант? Я-то подготовился правильно!»

Бабушка прочитала их переписку. Посидела молча. Потом сказала:

— Значит, так: уроки делаете оба. Всегда. Даже если что-то поменяется в одном из миров — делаете сразу за оба мира! Проверяйте. Перед школой — открыли тетрадь, посмотрели, что задано. Не помните — спросите у одноклассника. Но не стойте посреди класса с открытым ртом.

Так появилось правило: проверяй контекст, прежде чем действовать.

Потом была история с Димкой Савельевым. Одному Артёму — тому, в ком тогда сидел Гитарист, — Димка нравился. Они вместе собирали модели самолётов. А другой Артём, с Поэтом внутри, однажды Димке нагрубил, и они поссорились.

На следующий день Гитарист проснулся в Димкином мире — и Димка с ним не разговаривал.

Записка вечером: «Что ты сказал Савельеву?!»

Ответ: «Он первый начал».

«Мне плевать, кто начал! Он мне друг!»

«Он и мне друг. Но он обозвал меня».

«Он обозвал тебя, а я потерял друга. В моём мире — тоже, потому что он теперь и тут со мной не разговаривает. Потому что ты то же самое сказал ему и тут!»

Бабушка прочитала переписку. Вздохнула. Достала из шкафа конфеты — «Мишка косолапый». Положила перед ним.

— Конфеты — Савельеву. Извинитесь. Оба.

— Но он первый…

— Тёма. Он — один в обоих мирах. А вас — двое. И если один из вас испортил отношения, второй живёт с последствиями. Всегда. В обоих мирах. Поэтому правило простое: не ссорьтесь. Ни с кем. Никогда. Если можно не ссориться — не ссорьтесь.

— А если нельзя?

— Тогда ссорьтесь одинаково. Чтобы хотя бы последствия совпали.

Так появилось второе правило.

Потом — третье. Четвёртое. Пятое.

Не обещай того, что не сможет выполнить другой.

Не покупай ничего дорогого без согласования.

Не меняй маршрут.

Не начинай разговоров, которые не сможешь закончить.

Не говори «люблю».

Последнее правило появилось в девятом классе, когда первая девушка — Катя Мельникова из параллельного класса — сказала Поэту, что он ей нравится, и Поэт ответил «ты мне тоже», а на следующий день Гитарист в её мире прошёл мимо, не поздоровавшись, потому что он такого не говорил.

Катя проплакала два дня.

Гитарист принял правила сразу. Поэт — только когда понял, что одна чужая обида в их жизни никогда не бывает одной.

Правила множились. Обрастали исключениями. Исключения — уточнениями. Жизнь превращалась в инструкцию по выживанию, написанную двумя людьми, которые жили в одном теле по очереди и пытались не сломать друг другу мир.

Канва.

Они не сразу нашли это слово.

Сначала говорили «правила». Потом — «система». Потом — «рамка».

«Канву» предложил Поэт, когда ему было двадцать два. Он тогда прочитал книгу о вышивке — не потому, что интересовался, а потому, что книга лежала в корректорской и он от скуки пролистал первые страницы.

Канва — это основа, по которой вышивают. Она не видна в готовой работе. Но без неё ткань расползается.

Гитарист прочитал запись: «Предлагаю называть нашу систему "канвой". Нравится?»

Ответ через день: «Нормально. Главное, чтобы не расползлась».

С тех пор — канва.

Не ломать. Не рвать. Не тянуть в стороны.

Жить по ней.

— Ещё чаю? — спросила бабушка в Мире-Молнии.

— Давай.

Она налила. Пар поднялся от чашки, мятный, тёплый.

— Как Лена? — спросила Антонина Павловна.

Просто.

Как спрашивают о погоде.

Но Поэт знал, что ни один вопрос бабушки не бывает простым.

— Всё хорошо, — сказал он. — Работает. Дежурит.

— Хорошо — это не ответ.

— Хорошо — это значит, всё по канве. Я ей звоню. Он ей звонит. Она не замечает.

— А ты?

— Что — я?

— Ты замечаешь?

Поэт посмотрел в чашку. Чай был тёмный, с плавающим листком мяты.

— Иногда, — сказал он. — Вчера она рассказала Гитаристу про свой сон, в котором мы вместе с ней куда-то едем на поезде. И она меня, то есть его, спрашивает: куда мы едем? Я не знаю, как он ей ответил. Иногда она говорит что-то, и я понимаю, что это ответ на его слова. Не на мои. Он пошутил — она вспоминает и смеётся. А я не знаю, над чем. Или она говорит «ты вчера был какой-то…» — и замолкает. Потому что вчера был не я.

— И что ты делаешь?

— Улыбаюсь.

— И?

— И меняю тему.

Бабушка покачала головой.

— Тёма.

— Что?

— Долго вы так не протянете.

— Год и два месяца уже протянули.

— Это не «протянули». Это «дотянули». Разница есть. Близость уже была?

— Ба! — смущённо одёрнул её Поэт.

Близости у них ещё не было. И не только канва мешала.

Каждый раз, когда всё шло к тому, чтобы остаться, — что-то встревало. То её срочно вызывали на смену. То он сам вдруг деревенел, находил повод уйти. Будто кто-то раз за разом разводил их в последнюю секунду.

Артём привык считать это своей нескладностью.

Бабушка поставила чашку на стол. Спицы лежали рядом, носок был связан наполовину.

— Лена — хорошая девушка, — сказала Антонина Павловна. — Обе хорошие. Я видела её глаза, на той фотографии в телефоне, что ты показывал. С такими глазами не на минуту приходят. Она нежная, терпеливая. Но терпение — это не вечный ресурс. И рано или поздно она спросит. Не «куда мы едем», а «кто ты». Не словами — а тем, как посмотрит. И вам придётся ответить.

— Мы не сможем ответить.

— Да, не сможете. Но вопрос от этого не исчезнет.

В Мире-Скобке Гитарист стоял у окна и смотрел на собаку за забором.

— Она хочет познакомить нас с родителями, — продолжал он начатый разговор.

Бабушка не ответила. Она вязала.

— Поездка в Оху, — Артём нахмурился. — Тысяча километров. Двое суток минимум. Ночёвка у её родителей.

— И?

— И это значит, что кто-то из нас поедет один. А потом второй окажется в Охе, в чужом доме, с людьми, которых он видит первый раз.

— Второй тоже может поехать. В своём мире. Это и есть канва, разве нет?

— А если не поедет?

— Тёма, ты сейчас его имеешь в виду или себя?

Гитарист промолчал.

Бабушка отложила вязание.

— Ты её любишь?

Гитарист посмотрел на неё.

— Ба, мы оба её любим.

— Обе её? Какую из них?

— Обеих. Ба, она — одна и та же. Одинаковая.

— Одинаковая, — повторила бабушка. — Пока одинаковая. Что будет, когда один из вас скажет ей что-то не то? Или сделает что-то по-своему? Или решит, что именно его Лена — настоящая, а другая — нет? Вы начнёте спорить. Не из-за работы, не из-за шахмат, не из-за продуктов в холодильниках. Из-за неё. И это разорвёт канву быстрее, чем что бы то ни было.

Гитарист молчал.

— Я не против Лены, — сказала бабушка тише. — Я против того, что вы не думаете наперёд. Вы живёте так, будто завтра будет таким же, как сегодня. А завтра она скажет: «Давай жить вместе».

Гитарист молчал.

— И что тогда?

— Тогда мы оба скажем «да».

— А если один из вас скажет «да» раньше другого? Или скажет не так? Или не скажет? А вдруг спросит только одна из них?

Тишина.

Часы тикали.

— Я даже не могу себе представить, как вы будете разбираться со всем этим, — сказала Антонина Павловна. — Вы всю жизнь жили аккуратно. Осторожно. По канве. Это стоило вам многого. Но канва держалась, потому что вы оба хотели одного: не навредить. Себе, окружающим, миру. И вот произошло то, чего я опасалась с самого начала. Появился человек, ради которого вы оба однажды нарушите канву. И если он однажды станет для одного из вас важнее, чем для другого…

Она не закончила.

Не нужно было.

После чая Поэт прошёл в маленькую комнату, в которой всегда ночевал, когда задерживался у бабушки.

Кровать. Тумбочка. Коврик на полу с выцветшим рисунком — медведь с мячом. Этот коврик бабушка тоже привезла с собой из Александровска. Раньше он лежал на полу в его детской.

В углу, на полке за стопкой старых журналов, стоял рюкзак.

Маленький. Синий. С нашитой ракетой.

Артём достал его. Сел на кровать.

Рюкзак был лёгкий. Ткань — выцветшая, местами потёртая до белизны, но целая. Ракета на кармашке — с обшарпанным носом и оплавленным нижним краем, будто и правда летала. Молния — старая, тугая, но рабочая. Он потянул за собачку — медленно, как открывают шкатулки в тихих комнатах.

Внутри лежало немного.

Стеклянные шарики — четыре штуки, разноцветные, с воздушными пузырьками внутри. Из тех, которыми он играл в детстве, стукая их друг о друга на полу. Они тихо звякнули, когда рюкзак качнулся на его коленях.

Тонко. Стеклянно. Как маленькие колокольчики.

Компас — маленький, латунный, с треснувшим стеклом. Стрелка давно не двигалась. Артём щёлкнул по корпусу ногтем — стрелка не шевельнулась. Не работал с той ночи на перевале. Наверное, повредился при аварии.

Складной ножик — детский, с красной пластмассовой ручкой, с одним лезвием, которое не складывалось обратно до конца. Артём носил ножик в рюкзаке, хотя ни разу ничего им не отрезал.

И на самом дне — плоский металлический диск, размером с ладонь, не больше. Тёмный, тяжёлый, чуть тёплый на ощупь, хотя лежал в холодном рюкзаке. Без надписей. Без рисунка. Просто гладкий диск.

Артём повертел его в пальцах.

Он всегда вертел его, когда приезжал к бабушке. Доставал рюкзак, перебирал содержимое, держал в руках шарики, щёлкал по компасу, вертел диск. Не ритуал. Скорее привычка, которая со временем стала чем-то большим, чем привычка, но меньшим, чем осознанное действие.

Просто делал так.

Каждый раз.

Он положил всё обратно, застегнул молнию и вернул рюкзак на полку.

В Мире-Скобке Гитарист мыл посуду.

— Тёма, оставь, я сама, — сказала бабушка из комнаты.

— Я уже мою.

— Ты моешь слишком горячей водой. Чашки лопнут.

— Они переживут.

— Они пережили переезд в этот дом десять лет назад. Не хочу, чтобы их убил мой собственный внук.

Он убавил воду.

Бабушкина посуда: три тарелки, две чашки, сахарница, блюдце для варенья. Вся с трещинами, сколами, мелкими отметинами времени. Каждая — на месте. Каждая — живая. Менять их бабушка отказывалась.

«Они помнят, — говорила она. — Зачем выбрасывать то, что помнит?»

Артём вытер руки, повесил полотенце на крючок и прошёл в детскую.

Рюкзак.

Синий. С ракетой.

Он достал его. Сел на кровать.

Те же шарики. Тот же звон — тихий, стеклянный. Тот же компас с мёртвой стрелкой. Тот же ножик. Тот же диск — тёмный, гладкий, чуть тёплый.

Он подержал круглую пластину в руке.

Несколько секунд.

Потом положил обратно, застегнул молнию, вернул рюкзак на полку.

— Расскажи мне, какое у второй меня давление, — сказала бабушка в Мире-Молнии, когда Поэт вернулся на кухню.

— Ба, у неё такое же, как у тебя. Вы одинаковые.

— Я знаю, что одинаковые. Но мне приятно спросить. Может, у неё получше.

— Не получше.

— Жаль. А коленка?

— Болит.

— У меня тоже. Значит, и правда одинаковые.

Она сказала это с лёгкой улыбкой. Передавать новости самой себе ей нравилось. Это была игра — не для пользы, а для ощущения, что где-то есть ещё одна Антонина Павловна, которая точно так же сидит на этой кухне, вяжет носок, ворчит на внука и ждёт новостей о себе самой.

— Передай ей, — сказала бабушка, — что яблоки в этом году кислые. Пусть добавляет больше сахара в пирог.

— Ба, у неё такие же яблоки.

— Тогда пусть тоже добавляет.

— Я передам.

— И пусть не забывает мазать колено на ночь.

— Передам.

— И пусть не переживает. Мы справимся.

Артём посмотрел на неё.

«Мы» — это не она и он.

«Мы» — это обе бабушки и оба Артёма.

Четыре человека в двух мирах.

Семья.

Было около четырёх вечера.

Дождь за окном ослаб до почти невидимой мороси. Свет стал мягче — послеобеденный, осенний, с тем сахалинским оттенком серого, который нигде больше не встречается. Сопки за посёлком потемнели.

В Мире-Молнии Поэт сидел на диване в гостиной и читал. Бабушка дремала в кресле напротив, с вязанием на коленях. Спицы съехали набок. Носок — серый, грубоватый, связанный на треть — лежал рядом, как маленький спящий зверёк.

Часы тикали.

В Мире-Скобке Гитарист сидел на том же диване и перебирал бабушкино радио. Старое, транзисторное, из тех, которые ловят три станции и все три с помехами. Он крутил колёсико — шипение, обрывок музыки, чьё-то бормотание, снова шипение.

— Выключи, — сказала бабушка из кресла. — Голова от него болит.

— Ты же сама его слушаешь.

— Слушаю, когда одна. А когда ты тут — мне радио не нужно.

Он выключил.

Тишина.

Часы. Маятник. Дождь.

Потом — звон.

Тихий.

Далёкий.

Маленькие стеклянные колокольчики.

Мизинец правой руки дёрнулся.

Раз.

Артём в Мире-Молнии положил книгу на диван. Медленно. Аккуратно.

Артём в Мире-Скобке поставил радио на тумбочку. Тоже медленно.

Оба посмотрели на бабушку.

Обе бабушки не спали.

Обе смотрели на внука.

Антонина Павловна в Мире-Молнии чуть наклонила голову.

— Сейчас? — спросила она.

Звон стал выше.

Мизинец дёрнулся второй раз.

— Да, — сказал Поэт.

— Да, — сказал Гитарист.

Бабушка в Мире-Молнии кивнула.

— Ну иди. Я подожду.

Бабушка в Мире-Скобке сказала:

— Сиди ровно. Не дёргайся. Я тут.

Третья секунда.

Четвёртая.

Артём закрыл глаза.

Сдвиг — мягкий, почти нежный.

Пластина вышла. Пластина вошла.

Артём открыл глаза.

Та же комната. То же кресло. Те же часы.

Но бабушка смотрела на него иначе.

Не хуже. Не лучше. Просто — на другого.

— Ну? — сказала Антонина Павловна в Мире-Молнии. — Ты какой?

Рука к виску. Над ухом — гладко. К ключице. Рубец.

Молния. Тело-Молния.

Он достал телефон. Экран — молния.

— Гитарист, — сказал он.

Бабушка кивнула.

— Добро пожаловать. Чай будешь?

В Мире-Скобке бабушка тоже смотрела.

Артём потрогал висок. Рубец над ухом. Скобка. Тело-Скобка.

Телефон — скобка.

— Поэт, — сказал он.

— Знаю, — сказала Антонина Павловна. — По глазам вижу.

— Ты не можешь видеть по глазам, ба.

— Могу. У Гитариста взгляд быстрый, он сразу по комнате шарит — что изменилось, что не так. А ты сначала на меня смотришь.

— Неправда.

— Правда. Двадцать четыре года смотрю, Тёма. Научилась.

Поэт улыбнулся.

Бабушка в Мире-Скобке встала, поправила кофту, подошла к плите.

— Чай будешь?

— Буду.

— Пирог с яблоками на столе. Остыл, правда, уже.

— Я уже ел.

— Это ты другой ел. Мой пирог вкуснее.

Поэт улыбнулся и отрезал себе кусок пирога.

Бабушка стояла у плиты, жарила картошку на ужин и тихо, почти беззвучно, улыбалась.

Потому что вот он — её внук. Другой, но тот же. Не чужой, свой. Пришёл откуда-то, куда она не может заглянуть, сел за стол и ест её пирог.

И это — нормально.

Это их «нормально».

Часы тикали.

Маятник качался — влево, вправо.

Ровно.

Ровно.

Ровно.

1
...
...
10