Опять же я наткнулся на абстракцию, когда не был к ней готов. Абстракция застает меня врасплох. Так же как уходы Никиты в свое время. Я жду абстракцию, готовлюсь к ней, читаю Гегеля, Спинозу, Канта, но абстракция все равно застигает меня неожиданно. Точнее, я не сразу понимаю, что передо мной абстракция, а думаю, что передо мной просто обычный нонсенс. Потом оказывается, что это был не нонсенс, а она самая, абстракция. И наоборот. Нонсенс я иногда принимаю за абстракцию. Я на седьмом небе! Я же ее предчувствовал, я ее планомерно предощущал, и теперь-то становится ясной и закономерной та череда случайностей и курьезов, выведшая меня к ней, искомой абстракции. Но после первых же восторгов абстракция оказывается совершенно тривиальным нонсенсом и докучным абсурдом. И я развожу руками, как на комплименте. Опять приходится раскланиваться, как ни зарекался. Цирковой поклон-комплимент и сейчас объединяет нас с Никитой. Мы не виделись несколько лет, но я уверен, что комплимент выполняем и сейчас синхронно. Синхронно разводим руки и горемычно втягиваем голову в плечи.
Топтыга Таня Гатина села перед охочим до своих функций Сохатым за столик тет-а-тет. Сохатый предъявил ей психологические тесты. Она ему: «Сами заполняйте свои тесты. Зачем мне они?» Сохатый, рыжий оборотень от психологии, возмутился, сказал нам, что она психически не вполне, но своевольная, способна и подмять, способна сама начальствовать. Веронике этот психологический эскиз понравился. «Хорошая Танька девчонка!» – задорно сказала она. И взяла. Так что Сохатый тоже был вроде клоуна, и его рекомендации воспринимались на потеху.
5.2
Я белый клоун, вынужденный выступать в амплуа рыжего клоуна. И, как рыжий клоун, искать в мире белого клоуна. Но в действительности я белый клоун и искать мне надо рыжего клоуна.
Сохатый был, наоборот, рыжим клоуном, считающим себя белым.
Приходит он в охристом пиджаке. На плече перышко. Я ему: «Ты в курятнике ночевал?» Он, глупенький, обижается. Сам же ведь заманивал к себе в гости в Лионозово, хотел дружить. А я, глупенький, испугался, как всегда, испугался рыжего клоуна. Белому клоуну противопоказано бояться рыжего, но он все равно боится. Боится хотя бы ради комизма, который для белого клоуна принципиальнее даже, чем для рыжего.
Обнаруживая свою рыжую суть, напивался Сохатый сразу до неистовства, обходя обычные для других стадии оживления, философствования, задумчивости. Мы с Кирюхой Лыкиным делаемся крайне разговорчивыми словоохотливыми, а Сохатый пока нам только сдержанно кивает. Но вот он разбегается и парит над лужами. Парит на охряных фалдах и длинных рыжих патлах, похожих на петушиные перья. В перьях не гребень и не клюв, а небольшой полуобнаженный череп, нацеленный в наш библиотечный шатер, выставленный на Арбате под дождем в День города. Мы с Кирюхой ловим Сохатого с двух сторон на лету. Он же опять метит своей белой в контраст с красным лицом плешью в хлипкий шатер.
Или так же, без предисловия, лез целоваться. Любили его за это женщины! Такой ласковый, такой сумасшедший! Но он не только к женщинам целоваться лез, рыжий клоун. И не только целоваться.
Во время одного корпоративного застолья я попросил его не трогать Гату, потому что она мне нравится. «Мне она тоже нравится», – возмутился Сохатый. Я отвернулся. Самомнение.
Танцы, разговоры. Вдруг возникает около меня рыжий клоун. Причем он рвется ко мне, а публика его удерживает. Завязку я из-за своего самомнения не заметил, а скорее ее и не было, как у Сохатого принято.
Кирюха закрывает Сохатого от меня поджарой грудью и одновременно загораживает меня от него. Переполох, общий испуг. Я же никак не могу сообразить. Когда же сообразил, я, белый клоун, так ему, рыжему, улыбнулся, так, наверное, убийственно это сделал, что он как стоял, так и рухнул на паркет. Его уже никто не держал, все расступились. Он встал, опять целит броситься на меня. Но опять эта мертвящая улыбка белого клоуна, и опять Сохатый валится тут же, где стоит, словно у него ноги сами подгибаются от моей улыбки.
Я подозреваю, что Сохатый хотел стать моим двойником. И чтобы, соответственно, его двойником стал я. В первую минуту знакомства я отметил сходство Сохатого с Никитой Жокиным. Некоторое флегматичное безумие. Но у Никиты были глаза кватроченто, возведенный ангельский взгляд, затуманенный и одновременно прозрачный. За таким взглядом слышится журчание души, ее холодных и чистых струй. И я заслушался. Когда мы поступали в цирковое, я заслушался и, конечно, с радостью отдал Никите двойничество.
Сохатый пусть был похож: та же ранимость стройной шеи, но взгляд у него был такой же рыжий, как он сам. Клоунский взгляд, и я опять испугался рыжего клоуна, когда он раскрыл передо мной объятия.
И если бы я не испугался, было бы закономерно, что мы, двойники, ухаживаем за одной Гатой. Ведь когда-то мы с Никитой тоже ухаживали за одной почти бесплотной наездницей.
У нее были лошадиные зубы, в остальном она была бесплотна. А ему, Никите, распиливающему и протыкающему саблями женщин, как раз интересна была бесплотная девушка. Он быстро устал от мнимости плоти. А Лира, так звали наездницу, держалась на взмыленной ошалевшей лошади, как облачко, как солнечный зайчик, который бедной лошади безжалостно пускают в глаза из публики. Никита вот и ошалел, как эта лошадь. Подрался с Лирой. Она, наездница, била его сильными ногами; он, фокусник, прятал ее себе в рукав. Лира победила, взнуздала Никиту, встала ему на круп. Но все равно солнечным зайчиком в его глазах плыла на свидание со мной.
Другое дело, что на свидание я приходил всегда вдребадан. Я не мог представить себе свидание с бесплотной девушкой, меня охватывала потусторонняя жуть. И я надирался вместе с Никитой, который колдовал передо мной бутылку за бутылкой. Потом он за шкирку тащил меня на свидание с предметом своей же страсти. Ставил меня перед ней и, как кукловод, отпускал нити. Когда он отпускал нити, Лира, конечно, разворачивалась и уходила, исчезала с такой скоростью, словно и здесь ее ждала лошадь. Я же догонял троллейбусы, переходя с четверенек на шпагат. Циркач, одно слово. И так каждый раз. Почему Лира опять и опять являлась на свидание с пьяным клоуном? Чего она ждала? Или это был фокус Жокина?
Теперь Сохатый хотел разыграть со мной похожий сюжет. Я же сразу забраковал его как своего двойника. Он и обозлился.
К Сохатому на психологические консультации ходили почему-то красавицы. Вот сидит Сохатый с красавицей, вкрадчиво лечит от страха перед собственной ее красотой. Я прохожу мимо. Красавица прерывает сиплое внушение, показывает на меня:
– А вот у него можно получить консультацию?
– Он не психолог, – объясняет Сохатый.
– Ну и что? А кто он? – нервничает красавица.
– Он клоун.
– Клоун? Ну и что? У него нельзя получить консультацию, у вашего клоуна?
– Нет, он консультаций не дает, – за меня решает Сохатый.
Мог бы вообще и у самого клоуна спросить. Кто лучше клоуна может помочь справиться со страхом перед собственной красотой? У меня всегда получалось. С чем с чем, а с этим я справлялся. Красавицы у меня начинали свою красоту воспринимать как свой позор. У них появлялось много новых проблем, но проблема страха перед собственной красотой уходила совершенно, тонула в собственном позоре. У девушки, наверное, был действительно сложный случай нарциссизма, если она решила обратиться ко мне, клоуну. И клоун ей помог бы. Но ревнивый, как все рыжие, Сохатый воспрепятствовал.
5.3
Домашние засаленные карты. Любовь к Даме Крести. Мне нравилось, что крести похожи на зимние ветки.
Первой, еще в детском саду, выпала Бубновая, скользнула по паркету. Сама простоватая непосредственность. Зина-Буби. Красное платье, золотые стрелы. Своей простоватой непосредственностью она меня чуть не прикончила. Это ее простоватое сожаление… На поверку пострашнее Пиковой.
Пиковую я сам чуть не прикончил. Я охранял тогда одну из древних башен Москвы. Благословенная работа, прекрасное место для резидента! Она уже пришла сумасшедшей, она была Дамой Пик. Что ее завело в эту обветшалую башню? Конечно, сумасшествие. Но я решил, что невыносимая любовь ко мне. Зашла она случайно, но у безумия не бывает случайностей. И я ее принял. Мы лежали на замусоренном земляном дне башни и смотрели ввысь. Я рассказал ей о недавнем своем сменщике здесь, лихорадочном и одержимом философе. О том, как он залез туда, наверх, и упал сюда, на дно, где мы теперь так счастливо лежим навзничь, сильно повредил лицо. Из башенных сторожей ушел, но зато окончательно озарился философией.
Девушку так поразил мой рассказ, что вскоре я нашел ее здесь же на дне башни. Она спрыгнула, когда я начал от нее исподволь избавляться, суеверно спроваживать Даму Пик.
Заглядываю, она лежит. Она догадалась обо мне.
– Я бросаю тебя, – сказала она, – твой друг прыгнул в философию, я же, наоборот, выпрыгиваю из нее. Ты меня ею замучил. Ты путаешь секс и философию. Это гнусно. Я хотела секса, ты мне его дал, но сказал, что это не секс, а философия. Я думала, что я чудовище. Но чудовищем оказался ты.
– Я клоун, – трепетал я над ней.
– Какой ты клоун! – презрительно ответила она. – Клоуны смешные, веселые. Ты же ужасно скучен, ужасно…
– Я шпион, – признался я униженно, впервые признался тогда и себе.
Шпионом быть на самом деле унизительно, поэтому некоторые из шпионов становятся суперменами.
– Что же ты сразу мне об этом не сказал?.. – укорила она.
Как она не понимала! Разве можно сразу о таком говорить? Какой же это шпион, если он сразу объявляет себя? В чем тогда резон его деятельности? Если он и объявляет, то только для того, чтобы ему никто не поверил, чтобы ему шутливо погрозили пальцем. А ведь с этой безумной красавицей я пытался быть искренним.
Философ, как и пристало, как кулачный боец Платон, упав, вышиб себе зубы, сломал нос. А она, как перышко, спустилась. Потом и в больнице была как перышко. Ее даже хотели фиксировать к койке, чтобы ее не сдуло, как перышко. Ничего почти не повредив, она только разбила свою красоту. Красота, как золотое яичко, скорлупками осталась на дне древней башни. Словно бы сошла позолота, и она черной тенью ушла от меня. Мне много счастья не надо. Чуть-чуть! Я чуточку себе отщипну, потом буду пропитывать этот лоскуток слезами. Я потихоньку шью себе лоскутное трико шута, как вы не понимаете…
Дама Червы была пораньше. В цирковом училище акробатка. Слишком знойная, сладкая, как сахарная вата, до моментального пресыщения. Я преследовал ее по пятам, подстерегал, тянул куда-то шало, вязко – хотелось сахарной ваты. Она была очень гибкая, ее ожидала, конечно, карьера женщины-змеи. Она складывалась и не раскладывалась, у нее были до жути маленькие стопы, но свалить ее с этих стоп оказывалось затруднительно, ее тело плавно сокращалось так, что она не падала, а обвисала на мне, словно прилипала. Я ее мыл, надевал на ее детского размера ноги полосатые носки. А потом выпроводил ее – пресытился в момент. Ее алое сердце поднималось над горизонтом с укором.
– Не поступай так больше ни с кем, – наказывала она мне.
– А что произошло? – интересовался я.
– Ты не заметил? – улыбнулась она.
– Нет, – ответил я, – в том то и дело, в том то и беда.
И вот – Дама Крести.
Я ждал явки с ней с детских засаленных карт, и она нарисовалась, вырисовалась. Смутило только, что у нее обнаружились широкие щиколотки. Карточная дама, как створки крыльев бабочки, дублирована сама собой, она сама себе двойник, она тоже способна порхать в ловких пальцах. А ходит не она, ходят ею. И вот в скрытой фазе обнаружился переизбыток плоти, слишком плотные ноги. Но голая она действительно, как голые ветки. То есть за окном. Словно ты смотришь на нее, когда она голая, как через окно на голые ветки. Она снаружи, открыта, почти обнародована, хотя бы галками и воробьями. Хорошо, что ни к тем ни к другим никто всерьез не прислушивается. Они кричат, чирикают о наготе веток, поднимают тревогу, но никто не обращает внимания. Так и нагота Гаты. Она снаружи, а ты укромно внутри. Так хочется из окна дотянуться до ветки, кажется, что можно, что близко. Или чего доброго перепрыгнуть на нее. Да, вот такой сумасбродный прыжок к наготе.
Если действительно вспоминать, то была еще одна Буби, но о ней я забыл еще крепче, чем о Зине. А сейчас вдруг вспомнилось. Дело в том, что ничего забывать нельзя, то есть что-нибудь забывать опасно, по возможности надо помнить всё. Немотивированный страх заставляет вспоминать, он изводит ночами из года в год, пока ты не вспомнишь какого-нибудь такого выпавшего звена своего прошлого, место которого и занимает звено страха и ощущения собственной неполноценности, бесперспективности. У меня странный письменный стол, я в нем предметы ищу месяцами. Ищу, ищу что-нибудь – и не нахожу. А потом роюсь уже по другому поводу и вдруг нахожу то, что так долго искал, ради чего выгружал ящик письменного стола, перебирал каждый предмет. Также я просыпаюсь часа в четыре утра и начинаю копошиться в своей памяти.
Вторая Дама Бубен вспомнилась на эскалаторе метро. В последнюю встречу мы с ней поднимались на эскалаторе метро, она стояла на две ступени выше меня и запустила мне бледные пальцы в волосы. «Последний раз поерошить ваши волосы, Ваня…» – сказала она ласково и как бы чуть сиротливо. Тогда же я уже обнаружил пропажу в памяти, я попытался поймать в душе то, что я испытывал к этой Буби, но, к изумлению своему, промахнулся. Там ничего не было! Как вырванный зуб привычно ищешь языком и не находишь во рту.
Эта Буби была такая светлая, почти альбинос, только глаза не красные, а темно-серые. Мы работали вместе в издательстве, я попробовал сделать карьеру.
Я целовал Соню поздно вечером в парке, окунал свое лицо в воздух перед ее лицом, как в таз с холодной водой с похмелья, чтобы отошла с физиономии одутловатость. Так же я рассчитывал на быстрый эффект, когда целовал Соню. Под ногами шныряли черные котята, целый выводок. Потустороннее вторгается обыденно. Темный, как чугун, парк, черные котята и возле чугунного ствола, спиной к нему, белая Соня. Зимой ночью достаточно одной звезды, чтобы от снега стало светло. Не знаю, была наверху звезда, но белое пятно стояло передо мной с такой же обыденной потусторонностью, как шмыгали под ногами котята.
Проснулся я в одиночестве и все равно с опухшим лицом. Заблаговременные поцелуи не помогли.
Более-менее все-таки удачно попал я в эту масть единожды, когда дерзко подошел к очному особняку. Потом же она сама меня крыла и била. Соня меня продинамила и подсидела, стала моей прямой руководительницей на издательской должности. Я обиделся, я думал, она только со мной так. Но оказалось, что эту печальную, заунывную динаму она способна крутить вновь и вновь. Гораздо более искушенный наш босс Денис тоже попал в ее оборот. Он широко улыбался Соне, прикладывал к груди растопыренные пальцы и, пренебрегая присутствием других подчиненных, доверчиво признавался: «Я просто развратный мужчина!»
Соня, как Денис ни кичился своей развратностью, и его подсидела, оставила ни с чем. Удивительнее всего, что карьеру она и сама не сделала. Словно бы не в повышении заключалась ее карьера, а в низвержении таких самонадеянных хватов, как я и наш непосредственный босс.
Помню, в торговом центре на «Аэропорте» я шел за ней, объяснялся настойчиво, втолковывал о необходимости, счастливой неизбежности быть вместе. Она вдруг развернулась и сделала распутное движение языком по верхней губе, лицо ее смазалось, как во время сладострастной агонии. Я замер в смятении. Она улыбнулась мстительно и вышла из торгового центра. Я догнал ее на улице и на заснеженном тротуаре встал перед ней на колени. Она ушла, оставила меня стоять на коленях, и прохожие огибали меня рассеянно и безучастно.
Я действительно был уверен, что нам необходимо быть вместе. Я так остро чувствовал эту необходимость, что доходил до исступления и глубокой обиды. Она объясняла: «Просто у меня длинные ноги и светлые волосы». Но мне было в конечном счете наплевать на ее белые ноги и длинные волосы. По сравнению с чувством необходимости нашего союза прелести эти были сущими пустяками.
И вот, когда уже сама Соня обозначила передо мной повинное коленопреклонение и попросила прощения (может быть, она все-таки понимала цену этой необходимости, не знаю), тогда-то и распутный босс наш, седой Денис, тоже, как и я, попался на ту же самую необходимость, попался, как неопытный мальчик. Именно эта мнимая необходимость сбивала с толку, именно она была главным соблазном и основным оружием Сони. Босс, полагаю, знавал всяких женщин, и наверняка среди них куда более роскошных, чем Соня. Но они не навевали столь острое чувство необходимости, неизбежности, абсолютной уверенности. Денис, бедняга, постоянно рассказывал Соне с молящей смазанной улыбкой анекдоты про блондинок. Но ирония нисколько от силы бубновой масти его не избавила. Он так же, как я, столкнувшись с ней, вылетел с работы, и крах его оказался куда более впечатляющим, потому что и падать ему пришлось с большей карьерной высоты.
5.4
Вечер, свет в городе тусклый, словно окно, отраженное глубоко в зеркале. Мы идем мимо арки дома № 38 по Гончарной улице. Той арки, за которой пятьдесят лет живет девочка Яло. Ее двойник Оля давно состарилась, вышла на пенсию, заработала грудную жабу и сидит у пересохшего дворового фонтана в клеенчатом плаще. А Яло бегает по двору в своем детском волнении, замышляет игры. Арка кружит ей голову. Впереди огромная наветренная жизнь, впереди обязательное счастье. Яло бегает по двору вприпрыжку.
Мы с Гатой идем мимо арки и стараемся не смотреть вверх, как не рекомендуется смотреть вниз на горной тропе.
– Раньше ты очень быстро ходила. Когда мы шли вместе до метро, я не мог за тобой поспеть. И вот интересно, ты стала ходить медленнее или я быстрее? Ты замедлилась под меня или я подстроился под тебя? Вообще, мама мне делает до сих пор замечание: «Вот куда ты припустил?» И останавливается разъяренно сама. А меня уже унесло. Я оборачиваюсь. Приходится возвращаться.
– Я как ходила, так и хожу. Наверное, ты просто опять стал ходить быстро и сейчас убежал бы от мамы.
– Может быть. Пока ты не пришла к нам в библиотеку, я приучал себя ходить к метро, наоборот, медленно. Если я шел быстро, то в этом стремлении я схватывал по дороге в магазине пиво, сигареты. Потом меня заносило куда-нибудь в пивную на Полянку или на Пятницкую, и возвращался я домой глубокой ночью. Получалось, значит, что, чем медленнее иду к метро, то есть уже еле плетусь, тем быстрее я попадаю домой.
– Я привыкла быстро ходить в походах. И вообще ходить по Петербургу. Я летаю на питерских крыльях. У меня там крылья появляются, как у грифонов на Банковском мосту.
– Золоченые?
– Да.
– То-то я думаю! Когда ты к нам пришла, я подумал: «Ну тетеха тетехой…»
– Какая «тетеха»! – дала мне тычка в бок Гата.
– Подожди. Но одновременно я сразу заметил этот трепет золоченых крыл. Как у Блока: «За твоими тихими плечами слышу трепет крыл». Но походы…
– Что походы?
О проекте
О подписке
Другие проекты