Впрочем, в газетных статьях и в гроздьях утопического ампира я находил вкус. Ампир отдавал черствой глазурью неосвященного кулича, относимого без посредства церкви прямиком на кладбище; колонки газет – крупнокалиберной солью для садовой берданки. Пальнет меткий дядя Панкрат из такой, и на заре прихлынут волны. Отмачивай шкодливую задницу в тазу ровно две недели. «Правда». В буржуазных газетах йодированная соль, а у нас самосад в носке держат, запах всё один, и пьют йод с молоком. Стакан йода с молоком – как утренняя свежая газета, столько же пользы и столько же информации. А в задачках учебников по математике был известняковый привкус кипяченой воды, которая мгновенно остывала во время контрольных работ. Не ведая формул, исправно не выполняя домашнюю работу, я сбивал этот абстрактный красный спирт в скользком стекле испуга, простужался кратко, как на лыжах, а через неделю мне выпадала воспаленная бубновая четверка. В кабинете математики висела обуженная цитата из Блока: «… и жар холодных чисел…» Лучше не скажешь. Хотя у Блока не «чисел», а «числ».
2.3
Заведующая наша Клеопатра постоянно задает мне вопросы: «А что ты сегодня делаешь?», или «Ты работаешь сегодня?», или «Всё спишь?», или «Отдыхаешь?», или «Уже выпил? Я чувствовала, что ты сегодня выпьешь. Я всегда заранее знаю». Я уже не отвечаю. У нее бред. Кокетливый и свирепый.
Ее не Клеопатра, конечно, зовут, а Майя Валерьевна Часовая. Но я ее называю за глаза Клеопатрой.
Генеральный директор нашей библиотечной системы Вероника Олеговна Лабазина вполне торжественно обещала нам: «Учтите, пришлю вам сюда Цербера, если не сбережете Маргариту Тимофеевну». Мы Маргариту Тимофеевну не сберегли, наверное. Хотя она и сейчас работает с нами и о потерянной должности заведующей не жалеет категорически.
Маргарита Тимофеевна – это несбыточное счастье нашей библиотеки, ее утопия. Когда Маргариту Тимофеевну на неполный год назначили заведующей, мы оказались в чаемой утопии, в самой несбыточности. Но не удержали ее. Это свойство русских людей. Мы строили коммунизм и мечтали о нем. Мы возводили утопию. В других странах они выстраивают свой Город Солнца и комфортно в нем живут. Но мы, что называется, не верим своему счастью или омрачаем его черной неблагодарностью. Так в нашей истории несколько раз созидалась блаженная утопия. Но мы ее как-то расплескивали, как-то сами же ее изводили от переизбытка чувств. Нам словно бы хотелось ее потерять, чтобы потом опять мечтать о ней. Да и не словно бы, а точно. Вот у нас была утопия весенних заводских бликов, солнечного коммунального новоселья, утопия Заречной улицы и Дикой собаки Динго, когда деревья были большими. Но мы ее не удержали почему-то, мы ее переселили в сумасшедшие дома и забросили за бугор. Потом она, утопия наша, опять стала наплывать, как облако. Она пришла вместе со святым роботом Электроником и синеглазой Гостьей из будущего. Она коснулась нашей обомлевшей философии, она вернула нам Вертикаль. Но мы разменялись на порнографию и мухлеж, точнее, мы отдали нашу утопию на откуп сутенерам и проходимцам.
Так вышло и с правлением Маргариты Тимофеевны. Она и сама виновата, что не удержала нашу общую птицу счастья, не справилась с биением ее крыл. Я буду еще много об этом говорить. Мы и избавляемся от своего счастья, словно бы для того, чтобы потом о нем вволю наговориться.
Но тогда, когда только пришел в библиотеку, я в больших черных глазах Маргариты Тимофеевны сразу приметил отражение белокаменных скатов нашей грядущей утопии. Мы переглянулись, мы не спешили, мы тогда знали, что счастье неминуемо.
Вероника в юности продавала свою грудь на вес. Тогда, когда исходила утопия метапроптизола и зимней вишни, она взвешивала порцию шашлыка и почти невесомо касалась чаши весов грудью. И разумеется, порция с таким восхитительным довеском становилась чуть подороже. К шашлыку подавался портвейн «Улыбка» с изображением на этикетке той же Вероники, счастливо улыбающейся над виноградными листьями. Сах. 14%, креп. 15% об., вместимость 0,7 л
И она, Вероника, блаженно глядящая с этикетки богиня утопических грез, теперь понимала наш фатум и предостерегала, что не сбережем мы свою утопию, спустит она на нас из темных густых глубин винной этикетки лютого Цербера.
2.4
Так оно или по-другому, но вот нюх у Клеопатры точно собачий. Она часто морщится от запаха нашей уборщицы Ксюши:
– Ой, Ксюш, это всё… Я не могу. Я просто умираю. Ты просто больная. Ты – больная. Запомни, если ты в свой отпуск не вставишь себе наконец передние зубы, я тебя уволю, хватит посетителей пугать. Вон в Буратиновке уборщица как убирает! А тебя запусти – и всё. Иди посмотри, зеркала все в жиру, как будто по ним мордой возили.
Большая Ксюша кротко высится перед столом Клеопатры и ничего не отвечает. Что тут ответишь?
Выходит Ксюша, вхожу я.
– Что? – мнительно интересуется Клео. – Воняет, да? Это не я, это Ксюша. У меня нигде не воняет, можешь меня везде понюхать, – приглашает она, потупившись.
Я тоже, как Ксюша, молчу кротко. Что тут действительно скажешь?
Цербер породы болонка с тремя бантиками на трех шеях. Или просто у меня от электронного каталога Клеопатрина голова троится в глазах, когда она, поводя красивым носом и взъерошенным черным затылком, опять меня спрашивает: «А ты сегодня работаешь? Что ты делаешь? Ничего?»
Я взбегаю по винтовой, одновременно прямоугольной, в восемь маршей лестнице к себе в абонемент на пятую палубу. Принимаюсь за каталог.
2.5
В период своей клоунской агонии я отучился на заочном отделении Литературного института как драматург.
Я приходил к сессии вместе с бородачами-заочниками. Они словно с геологическими партиями возвращались или действительно. Я же делал вид, что я тоже издалека, сам же работал дворником в московских дворах, то в одном, то в другом.
Помню свой восторг перед очниками. Они, как Дети Солнца, стояли перед крыльцом особняка, тогда как мы, заочники, смели околачиваться только возле флигеля заочного отделения и высших литературных курсов, пристыженно курить, притушенно улыбаться друг другу в бороды. Я смотрел в сторону очников наиболее дерзко, чем вызывал укоризну у своих товарищей-заочников.
Однажды я решился и рванул в сторону очников. Это было нарушением всех правил. Очники иногда оказывались среди нас, заочников, как среди мшистых елей, но мы, заочники, туда в солнечный особняк не ходили никогда. А я пошел.
Очники глянули на меня надменно и с опаской. Я подошел к самой светлой из них. Я, в своих дворницких обносках, драматург, пишущий и переписывающий единственную пьесу под названием «Клоун в обмороке», подошел к ней.
Дело в том, что я ее узнал. Мы были в одном детском саду. Тогда я подговаривал мальчиков подойти и поцеловать ее, потом, когда они покушались, подлетал и бил их. Но теперь я сам решился.
– Мы с тобой были в одном детском саду. Ты помнишь? Я тогда любил тебя. Обычно я любил в младенчестве взрослых женщин, но ты стала исключением. Ты помнишь?
– Нет, конечно. Что за бред? Странный способ знакомиться.
– Это не бред. Мы действительно были в одном детском саду.
– Ну и что теперь нам делать?
– Ты мне тогда доверяла. Я увел тебя с территории детского сада за мороженым. Нас настигли уже возле ларька.
– А, правда! Действительно что-то такое было, – округлила светло-голубые глаза девушка.
Ее пажи-очники глядели на меня гадливо, а она нет, ничего. Она, как я потом выяснил, не была брезглива.
– Я человек слова. Я сказал, что куплю тебе мороженого, значит, куплю. Предлагаю сейчас с этой территории за ним и отправиться.
– За мороженым? – растрогалась она.
– Да.
– Ну почему же за мороженым? Давай мороженое чем-нибудь заменим. Портвейном, например.
– Ты чудо, Зина.
– Ты помнишь, как меня зовут?
– Как забыть.
Она бросила компанию очников, бросила на сегодня занятия и пошла со мной. Очники смотрели нам вслед озлобленно, а мои заочники издали – с горьким сожалением! Нельзя подходить к очникам, нельзя! – рисовался упрек в дымке их сигарет.
И они были правы. После всплеска счастья я ушел в продолжительное отчаяние. И только моя жена Нина меня спасла от Зины. Другое ничто не помогало.
Отсутствие брезгливости у такой красавицы, как Зина, сначала повернулось полной, практически маниакальной преданностью мне, Зина целовала мне босые ноги после дворницкой смены, потом – совершенным ко мне безразличием. Однажды она просто вернулась к крыльцу очного отделения, и всё.
Я несколько раз подходил к их крыльцу, но она глядела на меня изумленно и досадливо: как этот жалкий заочник посмел приблизиться? Пересечь двор и оказаться на запретной для заочником территории? Я стоял в позоре, как вусмерть пьяный, хотя пьяным на тот момент не был, и улыбался бессильно, как Гуимплен.
Мой друг-заочник, с густой, словно навощенной, бородой парень, мне сказал: «Это ведь хорошо, что вы расстались. А то бы она из тебя всю кровь выпила». Завидовал, может быть, ведь он был столь полнокровный, что, казалось, сам хочет, чтобы у него крови отхлебнули. Хочет и одновременно боится. В этом противоречии он после института переехал в деревню. А там вечерами блуждал, большой, бородатый, вдоль изб и словно бы предлагал весело и смущенно крестьянам испить своей крови. Пока же он меня предостерегал от Зины тогда, когда предупреждения уже были не нужны.
Институт я закончил со второй своей пьесой «Сломанная кукла» (рабочее название «Фарфоровый череп Зины»). Я разослал ее по московским театрам. Там она лежит и по сей день, по прошествии пятнадцати лет. Что ж, режиссерша одного из театров мне сказала: «Вы, я вижу, торопитесь, звоните часто. А между тем пьесы в театрах лежат годами». Ну и пусть себе лежат. Я уже забыл, в чем там было дело, в этой пьесе. Я к драматургии с тех пор не возвращался. Драматургия у меня срослась с Зиной. Зину я благодаря Нине напрочь забыл, а вместе с ней и свою заочную драматургию забыл.
Одна моя однокашница сказала мне недавно, что Литинститут вырывает человека из среды и обратно в среду не возвращает никогда. То есть человек заканчивает Литинститут, но в свою прежнюю среду вернуться уже не может. Действительно. Я вроде бы продолжил те же дела, высшее образование не способствовало моему карьерному росту совершенно, я продолжил работать дворником, потом сторожем, потом опять дворником. Но среда больше не принимала меня. К тому же Литинститут меня не вылечил от клоунады, скорее наоборот. Получилось, что и в цирк я вернуться не могу, потому что это будет движение назад, в сторону детского сада, а значит, в сторону Зины, и литературный мир мне противопоказан. Всякий раз, когда я пытался туда сунуться, я чувствовал себя отверженным любовником Зины, и это всякий раз оказывалось невыносимым. Как человек может вращаться в литературном мире, если ему каждое мгновение хочется бежать из него, обняв локтями голову? К тому же, кроме двух пьес: «Клоун в обмороке» и «Сломанная кукла», я литературному миру не мог ничего тогда предъявить. Меня и прозвали там Сломанная кукла. «Вон Сломанная кукла пришел, глядите». Сохранять достоинство при таком отношении крайне мучительно.
И я отрешился от литературы, пока Вероника не велела мне к ней вернуться.
3.1
Хотя взяли меня в библиотеку не как писателя, а как штатного клоуна. Точнее, они намеревались взять штатного клоуна, а взяли меня.
Да, я учился в цирковом полтора года, но не выдержал этого дела, словно как непригодный студент медицинского. Тот в анатомическом театре томно валится ничком на покойника; я упал в обморок на практике в цирке прямо на клоуна. Он думал подыграть, обнял меня. Глядит, а я без сознания, бледный с голубыми губами.
Что меня ужаснуло? То, что там все настоящие. И тигры, и воздушные гимнастки, и клоуны. Я прежде думал, что клоун – это роль. Оказалось, нет, клоуны бывают в действительности. Одна мегера мне рассказала, что стала она мегерой уже в пять лет, когда отец ей объяснил, что Деда Мороза в разумной реальности не существует. «Ну ты же сама понимаешь», – сказал растроганно папа-инженер. «А я сама ничего такого не понимала!» – корчилась с печальной улыбкой мегера. Вмешательство папы в новогоднее чудо сделало ее такой, новогоднее чудо в ее сердце сменило достоверное, скорбное в общем-то по своей природе зло, которое теперь она выплескивала направо и налево. Так и я. Только ровно наоборот.
Поднимаюсь из метро у нас на Таганке. Наверху по обе стороны лестницы подземного перехода стоят два Деда Мороза и протягивают народу праздничную раздатку. Оба в бутафорных красных тулупах с белой опушкой, в курчавых, свободно подвешенных бородах. Только один Дед Мороз в бутафорной же красной шапке, другой же в черном из-под белого воротника облегающем капюшоне. Из черного капюшона белая борода. Первый, сразу видно, обычный парень. Но второй… Шевельнулась застарелая вера в Деда Мороза. Что-то во втором было по-другому, и не только черный капюшон.
Поднимаюсь из метро на следующее утро, замечаю тех же двоих. Сговариваются в сторонке перед рабочим днем. Второй, по-прежнему в черном капюшоне, стоит к толпе спиной. Я вглядываюсь, обтекаемый общей спешкой, в него. И понимаю наконец, что этот второй, призрачный, настоящий Дед Мороз, что он – женщина.
3.2
Повторяю, я думал, что клоуны – это такие добрые дяди, которые для забавы искажают голоса, надевают парики, шарики на нос, огромные ботинки. Но в цирке я обнаружил, что они существуют. А в обморок я упал, когда сам почувствовал себя клоуном. Это было чудовищно, доложу вам. Едва я пришел в чувство, я сразу сбежал из цирка.
Но я рано радовался. На улицах, расчерчивающих мой побег, я не перестал быть клоуном. Эта чума, раз прилипнув, запросто не отстает. Она как любовь. Спасаешь ее, как младенца в грозу, прижимаешь к колотящемуся сердцу запеленатого младенца. Вот опасность миновала, отворачиваешь угол одеяльца, чтобы посмотреть на свою любовь. А там лицо небритого мужика, который советует ржавым басом: «Закрой конверт, шваль». Так и я обнаружил в себе клоуна.
Я научился заливать в себя пиво, не глотая, то и дело принимал ванну. Нашел какую-то очень красивую бабу, чрезмерно, до омерзения. Только случайно может подвернуться такая красивая и только в таком невменяемом состоянии. Я был с ней, а она была со мной. Но мне это не помогло, я чувствовал себя клоуном, тискающим живую женщину. Клоун должен тискать куклу, причем желательно сломанную куклу. Но я не хотел быть клоуном! Я промурыжил эту красавицу год и выкинул из квартиры. Она, похоже, так ничего и не поняла. Тем лучше для нее. Если бы она знала, что ее пользовал каждый день клоун, она бы умерла бы со смеху. В прямом смысле. Тем более что у нее была такая склонность – смеяться как заведенная. Почти как кукла. Она уже начала превращаться в угоду мне в куклу! Я все-таки не допустил этого. Из милосердия. И еще потому, что не намеревался оставаться клоуном, а хотел опять стать живым человеком.
Но я не мог нащупать в себе живого человека! Почему не удается себя нащупать? Щупаю, щупаю, а оказывается, в руках женская грудь. Чего хотел, то и нащупал. Рука сама перебежала. Взялся за грудь, говори что-нибудь. Вот я и говорю. Себя щупают, когда хотят проснуться, а на самом деле не спят. Во сне-то никто себя не щупает.
3.3
Обретение себя произошло лишь тогда, когда я осознал себя резидентом, когда на меня вышли. Под личиной клоуна скрывался суперагент, потому я и упал в обморок. Для разведчика обморок иногда единственный выход,
А пока я опять устроился дворником, двигал снег по двору и днем и ночью. Потом меня вышвырнули, потому что вопреки всему моему усердию дворник-клоун им был не нужен. Библиотекарь-клоун теперь понадобился, дворник-клоун тогда был не нужен. Старшая дворничиха хотела, правда, мною овладеть прямо на скале окаменевшей соли в безоконной дворницкой, но я не допустил. Я понимал, хочет она залезть в двадцатиградусный мороз на клоуна, а не на меня, Ивана Удельцева, честного разведчика. Наши разведчики целомудренны, даже самая притягательная женщина их как шахматный партнер не интересует! Не ведая пока своего призвания, я уже волей или неволей возбранял себе то, что ему не соответствует.
Дворничиха, разумеется, не простила. Повела интригу. Меня выперли.
Опять что-то вроде обморока нахлынуло, ничего не помню.
А очнулся я на клоуне! Словно бы только сейчас взаправду пришел в себя – то ли в цирке, а то ли в анатомическом театре, как тот же никчемный студент-медик. Рыжая химия на голове, невообразимый макияж, бледные отвисшие щеки, огромный размер ноги. Я, живой пьющий мальчик, тоненький, пользовал огромного жирного клоуна, а точнее, конечно, клоунессу.
Потом эта моя клоунесса померла от цирроза печени. Вот как сидела в кресле заранее траурно перекрашенная, с всклокоченной медной химией на голове возле ополовиненного торта «Рубин» на журнальном столике перед цветным телевизором фирмы тоже «Рубин», так и померла точно в том же положении, с тем же выражением лица и с куском торта во рту.
Я-то ей был никто, набежали сразу, откуда только взялись, ее родственники и вытурили меня.
Или Никиту. Я могу путаться в своих и его похождениях. Наверное, это он, мой двойник, жил с этой жуткой теткой, как он ее самодовольно называл. Черный человек, черный, черный. Никиту боялся я, а убежал от меня потом он. Я прочитал у одного мыслителя, что «мы очень боимся двойников и избегаем их». Никита увел свою жизнь от меня в тайну. Чего же он тогда выжидал, когда просиживал у меня до вечера, или звонил вдруг в дверь ночью, или донимал по утрам с опохмелом? Раньше я его боялся, он меня преследовал. Теперь он меня боится. Я его не преследую, я о нем пишу.
4.1
Наведывалась к нам друг семьи, умудренная книговыдачей старуха-библиотекарша. Она и предложила:
– У нас в Библиотеке Одного Окна вакантно место клоуна.
– У них там всего одно окно? – удивилась моя мать.
– Нет, окон у них много и во все стороны. «Одного Окна» – это по аналогии со службой «одного окна». Тамошняя директриса Вероника Лабазина, секс-бомба и фаворитка главы районной администрации, подбирает в свою библиотеку элиту. У нее все – звезды! Не чета нам простым, многогрешным библиотекарям с сорокалетним стажем работы. Взбрело Веронике в ее кудрявую головушку взять в штат клоуна для административных развлечений. Они там все сплошь звезды, впереди планеты всей, библиотека все-таки состоит при районной администрации. Подчиненные Лабазиной хихикают: так мы ведь и так у нее все клоуны, показываем ей каждый день номера! Но нет, Вероника настроена решительно. Подавай ей профессионального клоуна. А наш Ванька как раз клоун, хоть по неоконченному, но образованию. И книжки с пеленок любит, что среди молодого поколения библиотекарей встречается всё реже. Ваня в цирке все равно не ужился бы со своей начитанностью. Начитанный клоун сейчас никому не интересен и не смешон. Никому. Начитанный клоун страшно старомоден. Уж вы мне поверьте, старому работнику культуры. И, Ванька, ты, меня уж прости, страшно старомоден.
– Да… – тяжко вздохнула мама. – И что ему делать с его старомодностью?
– В библиотеке одного окна место прямо для него: и книжки тебе, и клоунада. Мы, библиотечные старики, на Веронику тоже влияние имеем. И образование у него хоть не библиотечное, но все-таки литературное.
– Что ты! – встревожилась вдруг мама. – Он убежал из цирка не из-за книжек, а потому что испугался остальных клоунов. Ты же говоришь, что у вас там все клоуны.
– Вот и прекрасно! – воодушевлялась не вполне адекватно бабка. – Они там у Вероники все просто выпендриваются, золотая молодежь, впереди планеты всей, холеные росомахи! На самом деле клоуном будет он один и более ни единого клоуна, окромя него. Надо хвататься!
Я схватился. Пришел в библиотеку. Внизу висел лозунг: «Мы всецело содействуем прозрачности вертикали власти!» «Это точно для меня! – обрадовался я чрезвычайно. – Прозрачность вертикали – это то, о чем я так долго и усердно мечтал».
4.2
Стал я клоуном Ванюшей.
О проекте
О подписке
Другие проекты