Илья шёл медленно, не вмешиваясь ни во что, просто наблюдая. Его серый мундир и аккуратный портфель для бумаг не вызывали враждебности, но делали его фигурой иной, "временной". Это ощущалось в том, как дети замолкали при его приближении, как женщины отворачивались, как мужчины не смотрели в глаза.
И всё же один человек приблизился.
Старик, сухой, с седой бородкой, в вылинявшей рубахе, подошёл из-за изгороди почти неслышно, будто вырос из тени.
– Господин чиновник, – проговорил он едва слышно, почтительно, но с тенью внутреннего напряжения, – прошение можно вам передать?.. Не кляуза, нет-с, не жалоба. По домовой нужде…
Он осторожно вынул из-за пазухи сложенный вчетверо лист бумаги. Бумага была плотная, загнутые края выровнены. Илья, немного помедлив, взял.
– Имя твоё? – спросил он негромко.
– Василий, сын Сидора. Из третьего двора за конюшней. Двадцать лет на пашне, потом сторожем… Дочка в уезде Сольбовском, там ей трудно, овдовела… Прошу о разрешении переселения к ней. Только не к губернатору, а чтоб по обычаю, через ведомство.
Он говорил сбивчиво, но с достоинством, и ни в голосе, ни в глазах не было ни жалобности, ни дерзости. Лишь усталость, тягучая и неизбывная. Поклонился, отступил и исчез между дворами, как и появился – почти беззвучно.
Илья развернул прошение. Написано оно было аккуратным почерком, без ошибок, будто составлено кем-то из писарей. Просьба о переселении, "в связи с семейными обстоятельствами, с сохранением податных обязательств и уведомлением соответствующего органа". Всё строго в пределах дозволенного – ни единого лишнего слова.
Он убрал бумагу в портфель. Знал, что по правилам обязан передать её в канцелярию вместе с остальными материалами по ревизии, но также знал, что такие прошения редко доходят до рассмотрения. Не потому, что запрещены, а потому, что они словно не замечаются. Растворяются в бумагах, как капля в чернилах.
На следующий день, за обедом в той же служебной трапезной, Илья невзначай спросил у сопровождающего, вежливого человека в мундира с двумя шнурами на рукаве:
– Кстати, один из стариков – Василий, из третьего двора – я вчера с ним говорил. Его отчего-то не видно с утра. Он приболел?
Собеседник на мгновение задержал взгляд на ложке, а затем, как бы вспомнив:
– А… Василий? Он… да. Его направили на временные работы. За ограду. Для обустройства запаса дров. По собственному согласию, разумеется.
Он сказал это ровным тоном, но не слишком убедительно. Голос остался спокойным, но глаза на секунду оторвались от лица Ильи и ушли в сторону, будто нашёптывали: "не спрашивай дальше".
После этого разговор сменился на обсуждение погодных колебаний. Тон стал чуть формальнее. И хотя никто не произнёс ни слова упрёка, в атмосфере появилось нечто иное – тонкое, неуловимое, но вполне осязаемое. Взгляды стали немного внимательнее, движения – чуть точнее, а фразы – вежливее.
В тот же вечер к Илье в комнату постучал приказчик.
– Его сиятельство граф Синельников изъявляет желание пригласить вас к вечернему столу. В знак уважения. Разговор – неофициальный.
Сказано было без нажима, но с вежливой настойчивостью, к которой трудно было не прислушаться.
Илья кивнул. Внутри же у него впервые за всё время нахождения в имении возникло чувство, что рамки – пусть даже обитые бархатом – сделались чуть теснее.
Приём был назначен на восемь часов вечера, после того как дневные дела завершались, и свет в помещичьем доме принимал особый, жёлто-бархатистый оттенок. Дворец – а именно так называли местные жители графский дом, несмотря на его внешнюю скромность – был освещён лампами под матовыми стеклянными абажурами. Электричество здесь не подавалось по графику, как в городах, так как в имении оно подавалось от собственной тепловой электростанции, установленной ещё в конце девяностых годов прошлого века.
Граф Синельников ожидал его в зале, где стены были обиты выцветшей серо-зелёной тканью, а в нишах стояли старинные глобусы и барометры в резных рамах. Музыки не было, но зато в углу догорала дровяная печь, тихо потрескивая, и этот звук – казённо-домашний – как-то уравновешивал холод покоев.
Граф оказался человеком немолодым, с гладко причёсанными седыми волосами, в чёрном сюртуке с тёмно-зелёным воротником, на котором поблёскивали едва различимые знаки старого ордена. Он встал, когда зашел Илья, подал руку мягко, но сдержанно, с тем воспитанным достоинством, которое предполагает беседу без нажима, но и без вольностей.
– Господин Каширин? Рад, что вы нашли время. В канцелярии отзываются о вас как о человеке усердном и надёжном. Времена требуют таких.
Они уселись у окна – граф на резном кресле с подлокотниками, Илья на более простом, обитым зелёным сукном. Между ними на круглом столике расположились чайник, пара чашечек тонкого фарфора и тарелка с простыми сухариками. Всё казалось бы обыденным, если бы не ощущение, что каждая деталь выбрана неспроста.
– Надеюсь, ваше пребывание у нас проходит благополучно, – продолжил граф. – Наше имение скромное, но устроенное. Без роскоши, зато с порядком.
Он говорил неторопливо, с тонкой, почти незаметной интонацией наставника, который не поучает, но наводит на мысли. Илья кивал, отвечал коротко, не желая говорить лишнего, но и не стремясь уклониться от беседы.
Граф между тем вёл разговор дальше:
– Видите ли, молодой человек, сословное устройство – не тюрьма. Это испытанная временем форма равновесия. Когда каждый знает своё место и исполняет его должным образом, общество движется как механизм, без всяческих рывков. Да, крестьянство не свободно в том смысле, в каком свободен, скажем, чиновник или помещик. Но ведь и чиновник ограничен регламентом, а помещик – законом и моралью. Мы все при деле. И это главное.
Он взглянул в окно, где за деревьями начинали поблёскивать фонари, а тополя шептали тихо, словно готовились замереть до полуночи.
– В городах сейчас много разговоров. В ходу стали слова – "освобождение", "перемены", "будущее". Красивые, но скользкие в употреблении. А ведь строить надо не на словах, а на привычках. Слишком часто, дав послабление, мы сами ломаем то, что пытаемся сохранить. Каждое прошение, каждое исключение – это маленький камешек, вынутый из стены. А мы ведь храним здание. Государственность. Нам нельзя забывать об этом.
Он не повышал голоса, не обвинял и не намекал на последствия. Напротив, всё звучало спокойно, почти интимно, как объяснение старшего младшему. Но в этих словах чувствовалась сила. Не угроза, а то самое "разумное, но твёрдое" управление, о котором он говорил чуть раньше.
– Я бы хотел, чтобы вы увидели не только бумаги, – продолжил граф. – Да, в отчётах у нас всё в порядке, но отчёт – это лишь форма. Настоящая жизнь проявляется в деталях. Потому я вас и приглашаю сегодня… – он слегка улыбнулся, – на наш местный обычай. Мы называем его "ночь молчаливых свечей".
Илья чуть приподнял брови, но промолчал.
– Старинная вещь. Раз в месяц, в одну из тихих ночей, – граф посмотрел на часы, – как раз именно сегодня, крестьяне собираются у часовни внизу, за старой липовой рощей. Там они ставят свечи в молчании – как бы напоминая себе, что порядок, это не то, что вещает, а то, что держится без слов. Это их воля, не моя прихоть. Я только разрешаю. Приглашаю вас посмотреть на это действо. Не как чиновник – как человек.
Он встал, медленно, с легким усилием. Подошёл к буфету, достал из ящика длинную тёмную свечу и передал её Илье.
– Эта свеча не обязательна. Но если захотите пойти – возьмите с собой. Просто постойте рядом. Иногда молчание говорит больше всякой петиции.
После ужина, состоявшего из пресноводной рыбы, тушёной репы и компота из сушёных ягод, Илья вежливо отказался от предложенного чая и вышел во двор. Сумерки уже сгустились, но воздух был всё ещё тёплым, пропахший полем и чуть-чуть печной золой. Сопровождающий чиновник, тот же молодой человек в картузе с кокардой, кивнул:
– Пойдёмте, начинается.
На дорожке, выложенной крупным щебнем, стояли крестьяне. Ни звука не проносилось над их головами. Мужчины в тёмных рубахах с застёгнутыми воротами, женщины в платках, дети – серьёзные, будто взрослые. Каждый держал в руке зажжённую восковую свечу. Огни плыли в воздухе, как тихие отблески чего-то старого и невыразимого. Процессия, не сговариваясь, двинулась по центральной аллее – мимо лавок, доски похвальных заслуг, мимо забора с надписью "Чтение разрешено до 19 часов". Никто не давал команды, не размахивал жезлом, не вскидывал руки. Движение было ровным, как дыхание спящего человека.
Они шли от крестьянских избёнок к дому графа. Шаги их были почти неслышные, тишина в округе стояла почти звенящая. Только сверчки в траве перебивали ритм, да издалека – из леса – доносился ночной крик птицы. Пожалуй, ни один человек в этой колонне не знал, с чего и зачем пошёл этот обычай. Он был раньше них, и, казалось, переживёт их всех.
Перед фасадом дома процессия остановилась. Свечи вспыхнули ярче, когда пламя отразилось в чистых окнах. Графский дом выглядел безмолвным, почти глухим – как бы наблюдающим за собравшимися, но не вмешивающимся.
Ровно минуту спустя, словно по сигналу, дверь приоткрылась. Из неё вышел слуга – пожилой, с прямой спиной, в чёрной куртке и белых перчатках. Он не оглядел собравшихся, не произнёс ни слова. Просто поставил на крыльцо лампу под толстым стеклом, в которой сразу вспыхнул ровный, тёплый свет. Слуга кивнул и исчез в тени дома.
Это был знак о том, что граф благоволит. Он видел, он признал.
Все присутствующие чуть склонили головы в ответ. Не глубоко, не показно, а как-то одновременно, медленно и будто искренне. Затем процессия так же молча развернулась, и люди начали расходиться, не спеша, как будто совершенно не хотели заговорить, пока не погаснут свечи.
Илья стоял немного в стороне, его свеча ещё горела. Он не знал, что теперь с ней делать – затушить, как в церкви? Поставить на крыльцо? Уронить в траву? Сопровождающий, заметив его замешательство, тихо сказал:
– Оставьте на камне, у рощи. Там все ставят.
Он прошёл за другими к краю дорожки, увидел плоский камень – возможно, старое надгробие или алтарь – и поставил свечу. Пламя колебнулось, но не погасло. Илья посмотрел вокруг – кто-то уже уходил, кто-то стоял с детьми, кто-то просто смотрел на огни.
На обратном пути ни он, ни сопровождающий не проронили ни слова. Это молчание не тяготило. Напротив – казалось, что слова в эту ночь были бы кощунством.
Вернувшись к себе в комнату, он зажёг настольную лампу, но тут же её погасил – свет казался лишним. Сел на край кровати. Внутри будто что-то дрожало. Он пытался осознать – страх ли это, изумление, или, может быть, нечто иное… что-то вроде понимания.
Он вспоминал лица крестьян, одинаково спокойные, в чём-то даже умиротворённые. Ни страха, ни надежды. Не рабы, не свободные. Просто – часть строя. Он вспомнил старика с прошением и почувствовал укол – не вины, а, скорее, вовлечённости: он тоже теперь здесь, среди них, среди людей, умеющих молчать так, будто молчание – самый красноречивый язык.
Лёжа в темноте, он никак не мог заснуть. Ему казалось, что свечи всё ещё горят – не на улице, а внутри него. Медленно, ровно, без дыма. Они освещали не комнату, а что-то другое – структуру, в которую он был включён. Механизм.
Последней мыслью, прежде чем он провалился в сон, было: я – часть этой машины. Слишком хорошо отлаженной, чтобы сопротивляться. Даже если бы захотел.
О проекте
О подписке
Другие проекты
