Егор постоял, глядя на это пятно, потом перекрестился мелко, по-старообрядчески, как учила бабка, и зашагал дальше, уже не останавливаясь. С каждым шагом тяжесть не уходила – она росла. К хутору он подходил, согнувшись, будто нёс на спине человека. Спина ныла, осколок под лопаткой горел.
Дорога теперь пошла под уклон. Слева и справа замелькали первые хуторские постройки: сараи, брошенные дома с заколоченными окнами, покосившиеся плетни. Варварин встречал его тишиной и грязью. Когда-то здесь было три сотни дворов, гуляли свадьбы, бабы выходили на улицу с песнями. Теперь – меньше сотни жителей, и те больше старики. Молодые разъехались кто куда: в Ростов, в Москву, на вахты. Остались только те, кому ехать некуда или незачем.
Егор миновал бетонную остановку – пустую, с облупившейся краской, на которой ещё можно было разобрать расписание автобуса «Варваринский – Вёшенская». Автобус отменили три года назад, за нерентабельностью. Остановка стояла сиротливо, и только старухи изредка присаживались на неё, чтоб перевести дух, таская воду от колодца.
Вот и колодец.
Белый колодец, как его называли в хуторе. Бетонное кольцо, опущенное в землю когда-то давно, ещё при советской власти, казаками, которые решили заменить ветхий сруб на что-то основательное. Кольцо почернело, поросло лишайником, но стояло крепко. Вода в нём поднялась почти до края – чёрная, густая, как дёготь, и пахло от неё не тиной, а чем-то сладковатым, приторным, будто не вода вовсе, а перебродившее яблочное повидло.
Тяжесть на плече вдруг исчезла. Мгновенно, как срезали. Егор выпрямился – хрустнул позвоночник, заныло всё тело, но дышать стало легче. Он стоял перед колодцем, смотрел на чёрную гладь, и что-то тянуло его заглянуть внутрь. Не разум – тело. Как будто не он решал, а кто-то другой внутри него подталкивал к краю.
Он шагнул ближе. Наклонился.
Вода была неподвижна. Она не пахла гнилью, нет – именно сладостью, той самой, от которой у детей портятся зубы, если есть много конфет. Егор смотрел в чёрную глубину и видел там небо, облака и своё лицо – усталое, небритое, с глубокими морщинами у рта, которых не было три года назад.
А потом лицо в воде изменилось.
Оно начало стареть. Морщины углублялись, кожа обвисала, волосы редели, седели, глаза западали, губы втягивались в беззубый рот. За секунды – нет, за мгновения – он увидел себя дряхлым стариком. Семидесятилетним, восьмидесятилетним, старше. Лицо, которое должно было стать его через полвека, если бы он дожил.
Старик в воде открыл рот. Изо рта хлынула вода – чёрная, густая, как дёготь. Она заливала лицо, стирала черты, смывала морщины, кожу, глаза, и на месте лица Егора проступило другое.
Женское. Катеринино. Молодое, красивое, с распущенными волосами. Она улыбнулась. Его ртом. Его губами, которые стали её губами. И шепнула – беззвучно, но он услышал, потому что звук шёл не из воды, а прямо в голову, в позвоночник, в ту самую застарелую боль под лопаткой:
– Я дождалась, Егорушка.
Он отшатнулся, упал на землю, больно ударившись копчиком. Лежал на мокрой щебёнке, глядел в серое небо и не мог вздохнуть. Осколок под лопаткой горел так, будто его раскалили докрасна. Из колодца – ни звука. Только запах. Навязчиво-сладкий аромат зелёного яблока. И запах её духов – тех самых, которые он привёз из Москвы перед войной, в маленьком пузырьке, завёрнутом в газету. Она тогда заплакала, поцеловала его и сказала: «Ты у меня самый лучший».
Егор лежал, глядя в небо, и чувствовал, как по щеке течёт слеза. Тёплая. Живая.
Потом встал, отряхнулся, перекрестился и пошёл к дому.
-–
Дом стоял на Сухарной, третьим от колодца. Старый, саманный, с покосившимся крыльцом, но крепкий ещё. Возле калитки на лавке сидел отец – Игнат Астахов, семидесятитрёхлетний казак, в старой фуфайке и солдатских штанах, глуховатый, но глаза зоркие, острые, цепкие. Он курил трубку, набитую самосадом, и смотрел куда-то вдаль, на холмы, где белела глина, перемешанная с остатками снега.
Увидел сына – не шелохнулся, только трубку изо рта вынул и сплюнул в сторону.
– Ну, здравствуй, – сказал он глухо. Голос у него после инсульта стал сиплым, с хрипотцой, будто говорил не он, а кто-то другой внутри него. – Пришёл?
– Пришёл, батя, – ответил Егор, подходя и присаживаясь рядом на лавку. – Принимай.
Отец оглядел его с головы до ног, задержался взглядом на левом плече, на котором гимнастёрка была мокрой, на небритом лице, на осунувшихся скулах. Помолчал, попыхивая трубкой.
– Похудел, – сказал наконец. – Исхудал вовсе. Не кормят там, что ли?
– Кормят, батя. Там не в этом дело.
– А в чём?
Егор не ответил. Достал пачку, закурил, жадно затягиваясь. Отец ждал, не торопил.
– Катерина где? – спросил Игнат, и в голосе его Егору послышалось что-то странное, какая-то затаённая тревога, будто он уже знал ответ, но хотел услышать его от сына.
Егор замялся. Ложь давалась ему тяжело, но сказать правду сейчас, вот так, с порога, было невозможно. Он сам не знал, как относиться к тому, что случилось. К тому, что он видел в воде.
– В больнице, бать, – ответил он, глядя в сторону. – В Ростове. Подлечивается.
Отец долго молчал, попыхивал трубкой, смотрел на холмы. Потом перевёл взгляд на сына, и глаза у него были странные – не стариковски мутные, а ясные, острые, будто видели они больше, чем могли бы.
– А вчерась она приходила, – сказал он.
Егор вздрогнул, но виду не подал. Только затянулся поглубже.
– Куда приходила, бать?
– Сюда. В хату. Сидела на твоей кровати. Я вошёл – она повернулась, улыбнулась. Попросила постелить чистое. Сказала, ты сегодня приедешь. Я постелил. А когда обернулся – её не было. Только мокрое пятно на простыне. В форме человека. Лежащего на боку. Как она всегда спала.
Егор молчал. Он смотрел на свои сапоги, перепачканные в грязи, и молчал. Потому что сказать было нечего. Или потому, что сказать правду было страшнее, чем промолчать.
– Привиделось, бать, – выдавил он наконец. – Мало ли что привидится с вечера.
– Не с вечера, – возразил отец. – С утра. Рано, только солнце встало. И пятно то я не стёр. Хотел тебе показать. Пойдём.
Игнат поднялся, кряхтя, опираясь на палку, и заковылял в дом. Егор – за ним.
В горнице пахло печёным хлебом и сушёными травами. И ещё чем-то – сладковатым, приторным. Тем самым запахом, который тянулся от Белого колодца. Отец подошёл к кровати, откинул одеяло.
На простыне, прямо посередине, темнело пятно. Мокрое, но не свежее – уже подсыхающее по краям. И форма его была не случайным разводом. Это был силуэт. Человеческий. Женский. Лежащий на боку, с подогнутыми коленями, с рукой, подложенной под голову. Та самая поза, в которой Катерина всегда спала. Егор узнал бы её из тысячи.
Он коснулся пятна пальцем. Простыня была холодной и влажной, но не как от воды – как от прикосновения чего-то, что было живым минуту назад и только что ушло. Оставив только след.
– Я ей говорю: «Катерина, ты откуда?» – отец стоял рядом, смотрел на пятно и говорил ровно, будто читал вслух. – А она улыбнулась и сказала: «Я соскучилась, батя. Можно, я тут посижу, пока Егор не придёт?» Я и растерялся. Сказал: «Сиди, конечно». Она села на кровать, ноги поджала, руками обхватила. И стала смотреть в окно. На колодец. Долго смотрела. Потом обернулась, попросила постелить чистое. Я постелил. А когда поднял голову – её не было. Только это.
Отец ткнул палкой в пятно.
– И что ты на это скажешь, сынок?
Егор молчал. Потом повернулся и вышел на крыльцо.
-–
Вечер опускался на хутор быстро, как всегда весной. Стемнело, зажглись звёзды, и ерик зашумел громче, будто тоже готовился к чему-то. Егор сидел на крыльце, курил, смотрел на колодец. Внутри было пусто и холодно. И тяжесть на плече – та самая, что исчезла у колодца – возвращалась. Понемногу. Как вода, поднимающаяся в затопленном погребе.
Он сидел, вслушиваясь в тишину. Тишина была плотная, ватная, только изредка где-то далеко брехала собака, да ерик шумел, набирая силу. Потом Егор услышал шаги.
Они были лёгкие, босые, и шли не по улице, а прямо от колодца, по мокрой траве, по грязи, которая должна была чавкать под ногами, но не чавкала. Шаги приближались.
И вместе с ними – дыхание. Хриплое, булькающее, будто кто-то дышал через воду. И запах – яблочный, сладкий, тошнотворный. И под этим запахом – другой. Её духов. Московских. Тех самых.
Егор замер, не в силах пошевелиться. Сердце колотилось где-то в горле, ладони вспотели, волосы на загривке встали дыбом.
Шаги стихли у самого крыльца.
Он сидел, вглядываясь в темноту, но ничего не видел. Только слышал дыхание – ровное, спокойное, совсем рядом. И чувствовал холод. Не вечернюю прохладу – холод, который шёл оттуда, из темноты, как из открытого погреба. Как из могилы.
– Егорушка, – сказал голос из темноты.
Голос Катерины. Тот самый, который он слушал в записи сотни раз. Но здесь он был живым. И в нём было то, чего не могла передать запись: интонация. Та самая, которая была только между ними. Ночная, постельная, интимная. С мягким «г», с придыханием, с тем, как она выдыхала его имя, когда думала, что он спит.
– Я замёрзла, – сказал голос. – Пусти погреться.
Егор хотел ответить, но язык не слушался. Хотел шагнуть навстречу – но ноги приросли к доскам крыльца. Он зажёг зажигалку – пальцы дрожали, огонёк метался, выхватывал из темноты куски: перила крыльца, мокрые доски, край её платья.
Она стояла в трёх шагах. Босая. В белом. Мокрая насквозь. Лицо – её. Глаза – её. Карие, тёплые, с искорками, которые он так любил. Но кожа – не та. Синевато-серая, как у утопленника, как у той, что пролежала в воде не час и не день – месяцы. И из уголков губ, тонкими ниточками, стекала вода. Чёрная. Густая. Она пахла яблоками.
Зажигалка мигнула и погасла.
Темнота. Дыхание. Холод.
– Не бойся, – сказал голос. – Я не трону. Я только погреться.
– Ты… – Егор выдавил из себя. – Ты умерла.
– Умерла, – согласился голос. И в нём не было горя. Только усталость. – Я знаю. Но я здесь. Я пришла к тебе.
– Зачем?
– Соскучилась.
Шаги – не удаляясь, нет – приближаясь. Ещё шаг. Ещё. Он чувствовал её холод уже на лице, как дыхание мороза в январскую стужу.
– Не подходи, – сказал он, и голос его сорвался.
Шаги остановились.
– Хорошо, – сказала она. – Как скажешь.
И – тишина.
Он снова чиркнул зажигалкой. Никого. Только мокрый след на досках крыльца. И трава вокруг крыльца – почерневшая, будто обожжённая. Будто ноги были не холодные, а кипящие.
Егор встал, спустился на землю. Поднёс зажигалку к следу. Отпечатки босых ступней – маленькие, женские, чёткие. Но вокруг каждого отпечатка трава была не просто примята – она была мёртвой. Чёрной. Как после пожара. Он дотронулся до одного такого следа пальцем. Земля была горячей. Не тёплой – горячей. Как будто по ней только что прошёлся раскалённый уголь, а не босая нога.
Егор выпрямился, посмотрел в сторону колодца. Там было темно и тихо. Только пар, невидимый в ночи, поднимался над водой, и пахло яблоками – сладко, приторно, тревожно.
-–
Он вернулся в хату, лёг на кровать, не раздеваясь. Простыня с пятном была скомкана и брошена в угол – отец, видно, убрал. Егор лежал, глядел в потолок, слушал, как за стеной похрапывает Игнат, и думал о том, что видел. Лицо в воде. Старую руку на плече. Катерину на крыльце.
И о том, что отец прав – дверь запирать не стоит. Потому что если она придёт, он должен её встретить.
Он задремал под утро, и ему приснилась Катерина – живая, тёплая, смеющаяся, какой она была до болезни, до войны, до всего. Она стояла в дверях и звала его завтракать.
Проснулся он среди ночи от жажды. В хате было темно, только лампада теплилась перед иконами. Егор встал, прошлёпал босиком к рукомойнику в углу, нащупал ковш, зачерпнул воды. Напившись, машинально глянул в мутное, старое зеркало над умывальником.
Отражение смотрело на него. Своё лицо, своё – усталое, небритое. Но что-то было не так. Егор всмотрелся: отражение моргнуло на мгновение позже, чем он сам. Будто повторяло за ним, но с ленцой, нехотя. Егор замер, перестал дышать. Отражение тоже замерло. Тогда Егор медленно поднял руку. Отражение подняло руку – вовремя, синхронно. Наверное, показалось.
Он уже хотел отвернуться, как вдруг заметил: отражение смотрит не на него, а чуть в сторону, туда, где за его спиной была кровать. И губы его шевелились, беззвучно произнося что-то.
Егор резко обернулся.
На кровати, на той самой, где он только что лежал, под одеялом, был заметен контур. Женский. Лежащий на боку, с подогнутыми коленями, с рукой, подложенной под голову. Та самая поза.
Он рванул одеяло.
Пусто. Только вмятина на подушке – глубокая, свежая, будто секунду назад там лежала голова. И простыня под ней – мокрая. Холодная. Пахнущая яблоками.
Егор снова глянул в зеркало. Отражение стояло на месте, обычное, своё. Но ковш, который он поставил на край умывальника, в отражении стоял в другом месте – на полке, ниже. И в нижнем углу зеркала, там, где трещина расходилась паутиной, висела капля воды. Одна. Она медленно ползла вверх. Против гравитации.
Егор смотрел на эту каплю, и она смотрела на него. Потом капля сорвалась – вверх, в трещину – и исчезла. Зеркало стало чистым. В комнате – тихо.
Он постоял ещё немного, потом повернулся, лёг на кровать – на сухое место, подальше от влажного пятна – и закрыл глаза. Заснул он не скоро. А когда заснул, ему снова приснилась Катерина. Только теперь она стояла у колодца. Босая, в белом, мокрая. И улыбалась. И звала его.
Не голосом – руками. Протягивала их к нему, ладони вверх, как просят милостыню. И на ладонях у неё была вода. Чёрная. Густая. И в этой воде отражалось небо – но не то, что над хутором, а другое. Беззвёздное. Пустое.
Проснулся он от того, что за окном орали петухи, а в хате пахло блинами.
И сердце колотилось от счастья, пока он не вспомнил.
О проекте
О подписке
Другие проекты
