Полуторка ползла по выбеленному солнцем большаку, и пыль входила в кабину сквозь все щели — белая, меловая, она садилась на ресницы, на нижнюю губу, на язык, и Егор жевал её, как сухарь, и не сплёвывал. За три года он научился не считать мёртвых — а тут, дома, пришлось считать заново. Только не мёртвых. Столбы.
Километровые столбы шли по правую руку — кривые, обтёсанные ветром, с облезшими цифрами. Он считал их про себя, не шевеля губами. Сто двенадцатый. Сто тринадцатый. Пока считаю — еду домой, а не с войны. Счёт держал его, как держит вожжа норовистого коня: натянул — и тот идёт ровно, отпустил — понёс. Он отпускать не хотел.
Осколок сидел в спине под левой лопаткой — врачи трогать не стали, далеко, говорят, к сердцу подобрался, само обрастёт. Оно и обрастало. Только когда машину подбрасывало на колдобине, осколок этот напоминал о себе — коротко, остро, будто кто иглой под лопатку. Егор тогда замирал, ждал, пока отпустит. Правая рука лежала на колене спокойно, а левую он держал на весу — она иногда не сразу слушалась, отставала на полмгновения от мысли, как эхо. Контузия. Левое ухо тоже было — ватное; звуки в него приходили глуше и позже, будто сквозь подушку, и водительский говор Егор ловил больше правым.
— …а дожжа нету и нету, — тянул водитель, пожилой хуторской мужик с прокуренными усами. — Который месяц. Земля — во, гляди. — Он кивнул в окно, не отрывая рук от баранки. — Трескается. Как губы у покойника.
Егор не ответил. Смотрел в окно. Степь стелилась рыжая, выжженная, и трава стояла жёлтая, ломкая, как солома, и небо над ней висело белёсое, выцветшее — не голубое, а будто застиранное, такое небо бывает к большой жаре. Он эту степь помнил зелёной. Помнил, как по весне она дышала полынью и молодым чабрецом, и как Катя рвала эту полынь и совала ему под нос: нюхай, мол, дурак, домом пахнет. Он нюхал. Теперь пахло пылью и нагретым железом.
«Ну вот я и дома, Кать», — сказал он про себя и тут же осёкся, будто чужое подслушал. Слова вышли деревянные. Он за три года разучился с ней говорить — там, на войне, говорить было не с кем и незачем, там слова были короткие, по делу: подай, держи, ложись. А с ней надо было длинно, мягко, и он не помнил уже как. Подбирал в уме простые: здравствуй. Соскучился. Болела без меня? И все они выходили не те, чужие, как с чужой бабой.
— Ты, стал быть, надолго? Аль насовсем? — спросил водитель.
— Комиссовали.
Слово упало в кабину, как камень в колодец, — и дальше тишина, только мотор стучит да пыль шуршит по железу.
— А-а, — протянул водитель. И больше про войну не спрашивал. Понял что-то по голосу, по тому, как Егор это «комиссовали» выговорил — без жалобы, но и без гордости, как диагноз.
Помолчали с версту. Водитель закурил, не предлагая, — видать, тоже понял, что гость не из говорливых. Дым потянуло на Егора, и он вдруг поймал себя на том, что ноздри сами раздулись, ловя запах. Махорка. Своя, домашняя. Не та эрзац-дрянь из вещмешка. От этого запаха в горле встало что-то, и он отвернулся к окну, сглотнул.
Машина чихнула. Раз, другой — и заглохла посреди дороги. Водитель выматерился беззлобно, привычно, полез из кабины.
— Опять её, заразу… Карбюратор сорит.
Егор вышел следом. Постоял, разминая затёкшую спину, — осколок кольнул и отпустил. Поглядел, как мужик копается в моторе, тычет туда-сюда, и видно было — толку не выйдет, не туда смотрит.
— Дай-кось.
Он отстранил водителя — мягко, плечом — и склонился над движком. Руки знали сами. На фронте он при автобате крутился, до того — трактористом в колхозе; железо это он чуял, как иные чуют скотину или землю. Пальцы прошлись по патрубкам, нащупали, где сосёт воздух, где трубка прохудилась и подсасывает. Он снял её, продул, перехватил проволочкой из кармана — у него всегда была в кармане какая-нибудь проволочка, гвоздик, шплинт, война приучила: запас руку не тянет.
— Заводи.
Мотор схватился с пол-оборота. Водитель аж крякнул от удовольствия.
— Во рукастый! А я-то полчаса… Ты, видать, по технической части?
— По всякой.
Сел обратно в кабину. Руки чуть подрагивали — это после, всегда после работы начиналось, когда напряжение спадало. Он зажал их между коленями, чтоб не видно было. Спал он плохо третью неделю — с самого госпиталя, — и руки от недосыпу жили своей дрожью, будто отдельно от него.
Поехали дальше.
И тут водитель, до того молчавший, вдруг заговорил — будто решился, будто чинёный мотор его развязал. Про засуху сказал, про колхоз, что трудодней нет почитай, про то, как в войну тут было — голодно, бабы одни да старики. А потом — про своих, про хуторских: тот не вернулся, того ещё в сорок третьем схоронили, у того сын пропал без вести, а сам он, водитель-то, по броне, по болезни сердца оставался, скотину гонял.
— …а Семёновых-то всех почитай повыбило. И Лукерья твоя, царствие небесное, померла прошлой зимой. А Катерину…
Он осёкся.
Будто на полном ходу в стену. Имя жены — Катерину — повисло обрубленное, и водитель тут же, торопливо, заговорил про другое:
— …а пшеница нынче не уродится, это к гадалке не ходи. Сушь.
И закурил — снова, хотя предыдущая едва дотлела. Закурил не вовремя, жадно, пряча лицо за дымом.
Егор это заметил. Заминку. Как имя жены вышло — и оборвалось. Как мужик заспешил, перескочил.
И не спросил.
Что-то в нём — то самое, что держало счёт столбам, — тихо сказало: не спрашивай. Раз не сказано — то и не сказано. Раз имя оборвалось — пусть висит оборванным, не надо его доканчивать. Доканчивать — это значит услышать. А пока не услышал — оно как бы и не сказано, и можно ехать дальше, и можно думать про простые слова: здравствуй, соскучился, болела без меня. Можно ещё немножко не знать.
Он смотрел в окно и считал столбы. Сто восемнадцатый. Сто девятнадцатый.
И вдруг — хлопок.
Не сильный. Глушитель стрельнул, выбросил несгоревшее, — обычное дело для старой машины. Но Егор уже лежал. Свалился боком на пол кабины, рукой накрыл голову, вжался лицом в грязную резину коврика, и тело само свернулось, подобралось — окоп, окоп, где окоп. Сердце колотилось не в груди — в горле, в висках, в кончиках пальцев. Во рту встала горечь, медная, знакомая. Дышать он не мог — диафрагму свело, и воздух шёл коротко, рывками. Не здесь. Там. Под Кременной, в посадке, когда накрыло третий взвод и от Митяя осталась одна нога в сапоге, и он эту ногу…
— Тихо, тихо, — донеслось сверху, глухо, через ватное ухо. — То машина пукнула, сынок. Машина. Лежи, отдышись.
Водитель не остановился, не суетился. Вёл ровно, как вёл, и говорил спокойно, не глядя вниз, — будто и не видел, что взрослый мужик лежит на полу его кабины, скрючившись. Деликатно глядел на дорогу. Видать, не первого такого вёз.
Егор лежал, пока сердце не отпустило горло обратно в грудь. Потом поднялся — медленно, стыдясь, не глядя на водителя. Сел. Вытер лицо ладонью. Ладонь была мокрая.
— Бывает, — сказал водитель в окно, в дорогу. — У многих теперь. Ничё.
— Ничё, — повторил Егор.
И отвернулся.
Дорога пошла на подъём — пологий меловой бугор, белый, как кость. Полуторка взбиралась натужно, мотор выл на низкой, и вот наконец вылезли на самый верх — и оттуда, с бугра, открылся хутор.
Лежал он внизу, в широкой балке, прижавшись к ерику, и над ним стояли тополя — старые, высокие, единственное тёмно-зелёное на всём рыжем просторе; их корни доставали до воды, и оттого они и держались, не выгорали. Крыши — где жесть, где солома, где шифер — рассыпались по склону неровно, как горсть камней, которую кинули да не подобрали. Дымок вился над одной, над другой — топили, стряпали, жили. Жил хутор. Маленький, выжженный, полупустой — а жил.
И дальше, за крайними дворами, у самого выхода балки, где она сужалась и уходила к степи, белел сруб.
Старый колодец у балки. Егор скользнул по нему глазами — мельком, не задержавшись, как скользят по тому, что знаешь с детства и оттого не видишь. Просто колодец. Просто старый сруб, серый от времени, и над ним — журавель, и ведро на цепи.
Скользнул — и отвёл взгляд. И не понял, отчего вдруг под лопаткой, рядом с осколком, кольнуло — хотя машину не тряхнуло, дорога тут шла гладко.
— Тута где тебя? — спросил водитель. — К самому двору подвезть?
— Нет. — Егор сказал это быстрее, чем подумал. — У поворота ссади. Дойду.
— Да чего ж пешком-то, с мешком…
— Дойду.
Водитель пожал плечами, сбросил скорость, притормозил у развилки, где от большака отбегала вниз, к хутору, наезженная колея.
Егор слез. Вытащил из кузова вещмешок — лёгкий, почти пустой, всё его добро, — закинул на здоровое плечо. Хотел сказать «спасибо», но вышло одно:
— Бывай.
— И ты бывай. — Водитель помедлил, рука на рычаге. Глядел на Егора снизу, из кабины, и в глазах было то, что бывает у людей, которые знают и не знают, как сказать. — Ты, главное… на Нюру не серчай. Она при Катьке твоей до последнего была. Это ж не она в город сорвалась, — он запнулся, понял что-то, заторопился, замахал свободной рукой, будто отгоняя сказанное, — то есть… все мы тогда, кто куда, время такое было, голодное, кому ж охота… Ну, бывай.
И газанул.
Полуторка покатила прочь, вниз и в сторону, объезжая хутор по верхней дороге, и пыль за ней встала стеной — белая, меловая, до неба, — и долго не оседала, висела в неподвижном горячем воздухе.
Егор остался один на бугре.
Он стоял и смотрел вниз, на крышу своего двора — он узнал её сразу, по корявой груше у плетня, по тому, как сарай притулился боком, — и не мог понять, за что прощают человека, которого он ещё не успел обвинить.
Нюра. При Катьке до последнего. Не она в город сорвалась.
Значит, кто-то сорвался. Значит, Катьку надо было при ком-то держать. Значит — оборванное имя в кабине, и заминка водителя, и то, отчего он не спрашивал.
Он стоял на белом бугре, и солнце било в седой висок — седой стал, в тридцать-то лет, за три года поседел, — и внизу лежал хутор, который надо было пройти, и двор, в который надо было войти, и дверь, которую надо было отворить.
Он шагнул вниз по колее.
Раз, — сказал он себе. — Два.
И сбился на третьем.
На этой странице вы можете прочитать онлайн книгу «Белый Колодец», автора Денис Сытин. Данная книга имеет возрастное ограничение 16+, относится к жанрам: «Мистика», «Ужасы». Произведение затрагивает такие темы, как «мистический триллер», «классика ужасов». Книга «Белый Колодец» была написана в 2026 и издана в 2026 году. Приятного чтения!
О проекте
О подписке
Другие проекты