Мой второй случай смерти в колыбельке – в большом блочном многоквартирном доме на окраине центра. Несчастье случилось под вечер, ребенок умер прямо на детском высоком стульчике в кухне. Когда я приехал, нянька рыдала в спальне. В раковине на кухне была гора грязной посуды.
Когда я возвращаюсь в редакцию, Дункан спрашивает:
– Раковина одинарная или двойная?
Еще одна подробность о Дункане: он плюется, когда разговаривает.
Двойная, говорю я ему. Нержавеющая сталь. Отдельные краны на горячую и холодную воду, ручки кранов фаянсовые. Насадки-рассекателя нет.
И Дункан говорит:
– Марка холодильника?
Крошечные капельки его слюны мерцают в резком электрическом свете.
Я говорю: «Амана».
– Есть у них календарь?
Слюна Дункана брызжет мне на руку и на щеку. Работает кондиционер, и слюна кажется очень холодной.
Есть, говорю я ему. С изображением старой каменной мельницы – такой, которая с водяным колесом. Подарок от страхового агента. В календаре был отмечен день, когда вести малыша в поликлинику. И день защиты диплома по общеобразовательной подготовке у мамы. У меня записаны обе даты и фамилия детского врача.
И Дункан говорит:
– Черт, отлично работаешь.
Его слюна высыхает у меня на коже и на губах.
На полу в кухне был серый линолеум. Розовый кухонный гарнитур, прожженный в некоторых местах сигаретой. На столике рядом с раковиной лежала библиотечная книжка. «Стихи и потешки со всего света».
Книга была закрыта, но когда я ее приоткрыл и дал ей свободно упасть на стол вверх обложкой – в надежде, что книга сама раскроется на странице, до которой ее дочитали, – она раскрылась на странице 27. Я взял карандаш и поставил галочку на полях.
Мой редактор хитро прищуривает один глаз.
– А остатки какой еды, – говорит, – были на грязной посуде в раковине?
Спагетти, говорю я. С томатным соусом. Соус с грибами и чесноком. Я проверил мусорную корзину под раковиной.
Двести миллиграммов соли на порцию. Сто пятьдесят килокалорий. Я сам не знаю, чего ожидал найти. Может быть, что-то, что помогло бы понять причину.
Дункан говорит:
– Видел? – и показывает мне гранки сегодняшнего ресторанного раздела. Объявление бросается в глаза сразу. Шириной в три колонки и высотой в шесть дюймов. Заголовок большими буквами:
ВНИМАНИЮ КЛИЕНТОВ КЛУБНОГО РЕСТОРАНА
«ТЕМНЫЙ БОР»
В самом объявлении сказано: «Отобедав в указанном ресторане, вы заразились синдромом хронической усталости, не поддающимся никакому лечению? Этот вирус, передающийся через пищу, лишил вас возможности продуктивно работать и жить нормальной жизнью? Если так, то звоните по указанному телефону и объединяйтесь с другими такими же пострадавшими, чтобы подать коллективный иск в суд».
Указанный телефон начинается с какого-то непонятного длинного кода. Наверное, это мобильный номер.
Дункан говорит:
– Как ты считаешь, из этого можно состряпать статью? – И на листе остаются влажные точки его слюны.
У меня бибикает пейджер. Это полицейские врачи.
На факультете журналистики нас учили, что репортер должен быть как объектив фотокамеры. Вышколенный, объективный и беспристрастный профессионал. Точный, надежный и наблюдательный.
Нас учили, что то, что ты пишешь, – это всегда отдельно от тебя. Убийцы и репортеры взаимно исключают друг друга. О чем бы ты ни писал, ты пишешь не о себе.
Мой третий мертвый ребенок – на ферме в двух часах езды от города.
Четвертый – в кооперативном доме рядом с торговым центром.
Полицейский врач ведет меня в детскую и говорит:
– Наверное, вас зря сюда вызвали. – Его зовут Джон Нэш, и он убирает простыню, которой укрыто тело ребенка. Маленький мальчик – слишком спокойный, слишком белый и совершенный для того, чтобы просто спать. Нэш говорит: – Ему почти шесть.
Подробности о Нэше: это здоровый такой мужик в белом халате. Он носит высокие белые ботинки на толстой подошве, а волосы убирает в хвост, который торчит на макушке, как чахлая пальмочка.
– Нам бы в Голливуде работать, – говорит Нэш. – В такой чистой бескровной смерти нет ни уродства, ни боли, и обратной перистальтики тоже нет – когда в предсмертной агонии пищеварительная система начинает работать наоборот и тебя рвет фекалиями. Когда ты блюешь дерьмом, – поясняет Нэш. – Очень реалистичная сцена смерти.
Он мне рассказывает про смерть в колыбельке. Чаще всего это случается в возрасте от двух от четырех месяцев. Более девяноста процентов всех смертей происходят до полугода. После десяти месяцев – это уже редкое исключение. После года в свидетельстве о смерти ребенка пишут: причина не установлена. Вторая такая же смерть в семье считается убийством, пока не будет доказано обратное.
В квартире в кооперативном доме обои на стенах зеленые. В детской кроватке фланелевое белье с рисунком из скотчтерьерчиков. В квартире пахнет аквариумом с ящерицами.
Когда ребенку к лицу прижимают подушку, судебные медики называют такое убийство «мягким».
Мой пятый мертвый ребенок – в отеле у аэропорта.
Книга была и на ферме, и в кооперативном доме. «Стихи и потешки…» Та же самая библиотечная книга с моей галочкой на полях. В отеле я ее что-то не нахожу. Это номер с двуспальной кроватью. Ребенок лежит, скорчившись на односпальной кровати рядом с кроватью, где спали родители. На полке во встроенном шкафу – цветной телевизор, 36-дюймовый «Зенит» с пятьюдесятью шестью кабельными каналами. Плюс четыре канала местного телевидения. Ковер на полу коричневый, занавески – коричневые с голубыми цветами. На полу в ванной – влажное полотенце, испачканное кровью и зеленым гелем для бритья. Кто-то не спустил унитаз.
Покрывала на кроватях темно-синие и прокурены сигаретным дымом.
Книги не видно.
Я спрашиваю офицера, что родители забирали из номера, и он говорит: вроде бы ничего. Но приходил человек из собеса и забрал кое-какую одежду.
– Да, и еще, – говорит офицер, – какие-то библиотечные книжки.
Передняя дверь открывается, и на пороге стоит женщина. Она держит у уха мобильник. Улыбается мне, но говорит с кем-то другим.
– Мона, – говорит она в трубку, – ты давай там побыстрее. Мистер Стрейтор уже пришел.
Она поднимает свободную руку, демонстрируя мне часы у себя на запястье, и говорит в трубку:
– Он минут на пять раньше. – Ее другая рука с длинными ярко-розовыми ногтями с ослепительно белыми кончиками и маленький черный мобильник у уха почти не видны в искрящемся розовом облаке пышных волос.
Улыбаясь, она говорит:
– Расслабься, Мона, – и комментирует, глядя на меня: – Коричневый спортивный пиджак. Коричневые брюки. Белая рубашка. – Она хмурится и кривит губы. – И синий галстук.
Она говорит в трубку:
– Средних лет. Рост пять футов и десять дюймов, вес… фунтов сто семьдесят. Белый. Шатен, зеленые. – Она слегка морщится в мою сторону. – Прическа малость в беспорядке, и он сегодня не брился, но в целом вид у него безобидный.
Она слегка подается вперед и произносит одними губами: моя секретарша.
В трубку она говорит:
– Чего?
Она отступает в сторону и машет мне свободной рукой, чтобы я заходил. Она поднимает голову, ловит мой взгляд и говорит:
– Спасибо, Мона, за заботу, но я не думаю, что мистер Стрейтор будет меня насиловать.
Мы в особняке Гартоллера на Уолкер-Ридж-драйв. Дом в старинном английском стиле. Восемь спален, семь ванных, четыре камина, большая столовая для приемов, малая столовая, бальный зал площадью в полторы тысячи квадратных футов на четвертом этаже. Отдельный гараж на шесть автомобилей и гостевой домик в саду. Открытый бассейн. Пожарная сигнализация и охранная система.
Уолкер-Ридж-драйв расположен в районе, где мусор вывозят пять раз в неделю. Здесь живут люди, которые понимают опасность хорошей судебной тяжбы, и когда ты приходишь и называешь себя, они улыбаются и соглашаются.
Особняк Гартоллера очень красивый.
Эти люди не пригласят тебя в дом. Они будут стоять в дверях и улыбаться. А если ты спросишь, они тебе скажут, что не знают истории этого дома. Это просто дом.
Если ты будешь настаивать, они поглядят на пустынную улицу поверх твоего плеча, опять улыбнутся и скажут: «Ничем не могу вам помочь. Позвоните риэлтору».
На доме № 3465 по Уолкер-Ридж-роуд висит скромная табличка: «Бойль. Продажа недвижимости». Прием только по предварительной записи.
Еще в одном доме мне открывает женщина в форменном платье горничной. Девочка лет шести робко выглядывает из-за ее черной юбки. Горничная качает головой и говорит, что вообще ничего не знает.
– Позвоните риэлтору, – сказала она. – Элен Бойль. Там есть телефон.
А девочка сказала:
– Она злая колдунья.
И горничная закрыла дверь.
И вот теперь, в особняке Гартоллера, Элен Гувер Бойль проходит по гулким пустым белым комнатам. Она все еще говорит по мобильному. Облако пышных розовых волос, розовый костюм в обтяжку, белые чулки, розовые туфли на среднем каблуке. Густая ярко-розовая помада. Искрящиеся золотые и розовые браслеты позвякивают на руках: золотые цепочки, монетки и амулеты.
Хватит, чтобы украсить немаленькую новогоднюю елку.
Крупный жемчуг. Таким подавился бы даже конь.
В трубку она говорит:
– Ты не звонила новым хозяевам Эксетер-Хауз? Они должны были в ужасе съехать оттуда еще две недели назад.
Сквозь высокие двойные двери она проходит в другую комнату и в другую за ней.
– То есть, – говорит она в трубку, – что ты имеешь в виду: они там не живут?
Высокие арочные окна выходят на каменную террасу. За террасой – постриженная полосами лужайка. За лужайкой – бассейн.
В трубку она говорит:
– Так не бывает, чтобы люди купили дом за миллион двести и там не живут. – В этих комнатах без мебели и ковров ее голос кажется громким и резким.
Маленькая белая с розовым сумочка на длинной золотой цепочке – через плечо.
Пять футов шесть дюймов – рост. Сто восемнадцать фунтов – вес. Сложно сказать, сколько ей может быть лет. Она такая худая, что она либо при смерти, либо очень богата. Ее костюм пошит из какой-то узловатой отделочной ткани и украшен белой плетеной тесьмой. Он розовый, но не креветочно-розовый, а розовый, как креветочный паштет, сервированный на хрустящих хлебцах с веточкой петрушки и капелькой черной икры. Короткий пиджак облегает хрупкую талию, а широкие набивные плечи кажутся почти квадратными. Юбка короткая и обтягивающая. Огромные золотые пуговицы.
Она носит кукольную одежду.
– Нет, – говорит она в трубку. – Мистер Стрейтор тут, рядом. – Она поднимает тонкие брови, подведенные карандашом, и смотрит на меня. – Я трачу зря время? – говорит она в трубку. – Надеюсь, что нет.
Улыбаясь, она говорит в трубку:
– Хорошо. Вот он мне показывает, что нет.
Мне интересно, почему она сказала, что я средних лет.
Сказать по правде, говорю я ей, я не собираюсь покупать недвижимость.
Она показывает на меня двумя пальцами с яркими розовыми ногтями и произносит одним губами: еще минуточку.
На самом деле, говорю я, я нашел ее имя в протоколах, в конторе у окружного коронера. На самом деле я просмотрел все судебно-медицинские протоколы за последние двадцать пять лет на предмет смертей в колыбельке.
Слушая, что говорят ей по телефону, не глядя на меня вообще, она кладет свободную руку на отворот моего пиджака и легонько отталкивает меня, но при этом не убирает руки. В трубку она говорит:
– Ну и в чем проблема? Почему они там не живут?
Я смотрю на ее руку вблизи. Судя по этой руке, ей хорошо за тридцать. Может быть, даже чуть-чуть за сорок. И все-таки эта таксидермическая холеность, которая сходит за красоту после определенного возраста и при определенных доходах, для нее несколько старовата. Ее кожа уже смотрится тщательно отшелушенной, протонизированной, увлажненной и вообще какой-то искусственной. Как будто заново отполировали старую потускневшую мебель. Свежая полировка. Новая розовая обивка. Отреставрировано. Обновлено.
Она кричит в трубку мобильника:
– Ты что, так шутишь?! Да, я знаю, что значит под снос! Но это же историческая постройка!
Она поднимает плечи, прижимая их плотно к шее, и медленно опускает. Потом на миг отнимает телефон от уха, закрывает глаза и вздыхает.
Она слушает, что ей говорят, и ее ноги в розовых туфлях и белых чулках отражаются в перевернутом виде в темном зеркале отполированного паркета. В глубине отражения видна тень у нее под юбкой.
Она прижимает свободную руку ко лбу и говорит:
– Мона. – Она говорит: – Мы не можем позволить себе потерять этот дом. Если они его перестроят, его можно списывать вообще.
Потом она опять замолкает и слушает.
А мне интересно, почему нельзя носить синий галстук с коричневым пиджаком?
Я опускаю глаза и ловлю ее взгляд. Я говорю: миссис Бойль? Мне нужно было с ней встретиться в частном порядке, не у нее в конторе. Это касается серии моих статей.
Но она машет рукой. Сейчас она занята. Она подходит к камину, проводит свободной рукой по каминной полке и шепчет:
– Когда они будут его сносить, соседи будут стоять на улице и рыдать от счастья.
Из этой комнаты есть проход в еще одну белую комнату с темным паркетом и белым потолком с замысловатой лепниной. С другой стороны – тоже дверь. За ней – комната с пустыми белыми книжными полками во всю стену.
– Может быть, мы устроим какой-нибудь марш протеста, – говорит она в трубку. – Разошлем письма в газеты.
И я говорю, что я из газеты.
Запах ее духов – смесь запаха кожи в салоне автомобиля, увядших роз и кедровой древесины.
И Элен Гувер Бойль говорит:
– Мона, минуточку подожди.
Она подходит ко мне и говорит:
– Что вы сказали, мистер Стрейтор? – Она быстро моргает ресницами. Раз, второй. Она ждет. У нее голубые глаза.
Я репортер из газеты.
– Эксетер-Хауз – очень красивый дом. Исторический дом, который хотят снести, – говорит она, прикрывая рукой телефон. – Семь спален, шесть тысяч квадратных футов. Весь первый этаж отделан панелями из вишневого дерева.
В пустой комнате так тихо, что слышен голос в телефоне:
– Элен?
Она закрывает глаза и говорит:
О проекте
О подписке