Нам с сестрой лет по двенадцать было. Мы приехали в деревню на летние каникулы, привезли с собой кучу девчачьего счастья в виде кукол и их одежек, целыми днями рисовали и изредка выбирались в местную библиотеку за книгами. Бабуля ругалась, кричала, что мы устроили из дома избу-читальню, и выгоняла нас на улицу.
– Сидите тухнете, а вот некоторые хотели бы выйти на двор, да не могут, – как-то раз сказала она в сердцах. – Идем.
Мы вышли на улицу в первый раз за несколько дней и поднялись по ступенькам дома напротив. В избе было темно и тихо, пахло травами и сырыми грибами.
– Кто там? – услышали мы слабый голос, и бабушка первой вошла в комнату. Мы – за ней. Левее от двери в глухом темном углу светились огромные, как плошки, глаза.
– Света? – удивилась бабушка. – А мама где?
Мы привыкли к темноте и стали различать очертания той, чей голос слышали еще из сеней: перед нами была гора одеял и подушек, в которых тонула большая круглая голова с торчащими по обе стороны пучками волос.
– Какие красивые! – сказала голова, и мы с сестрой одновременно покраснели. – Как Барби.
– Ты видела Барби? – спросила бабушка. – У девочек она есть. Они тебе принесут, правда? – она так посмотрела на нас, что мы закивали и вытолкали друг друга на улицу.
Свет ударил в глаза, стало невыносимо больно, и мы зажмурились. Сестра замерла на ступенях и прошептала «чудовище», я кивнула.
– Одна нога здесь, другая там! – услышали мы бабушку и рванули к дому за куклой, которую в здравом уме ни за что на свете никогда и никому не дали бы в руки.
Света улыбнулась, когда мы вернулись, и попросила бабушку отдернуть шторы. Шумно и пыльно звякнули кольца, солнце ворвалось в комнату, и мы наконец увидели того, кому только что передали в руки девчачье сокровище.
У Светы были очень добрые глаза, русые жидкие волосы и тонкие белые губы. Пальцы на руках странно переплетались и пытались удержать прекрасную длинноногую блондинку в коротеньком ярко-розовом платье.
– Сказочная… – прошептала Света, проводя по волосам Барби ладонью. – Как вы…
– Опять?! – ворвалась в комнату пьяная женщина. – Душу себе травишь? Да сколько можно?!
Она вырвала Барби из Светиных рук, пихнула ее сестре и вытолкала нас за порог.
– И чтобы я вас тут больше не видела! – услышали мы за спинами. – Изверги!
Сестра заревела, бросила на землю куклу и побежала к калитке. Я остановилась под окном, дожидаясь бабушки, и пнула ботинком головку одуванчика.
– Она не ходит, – сказала бабушка со ступенек. – Иди сюда. И куклу подними.
Мы вернулись в дом, пьяница исчезла, а в комнате Светы опять было темно. Пыльные шторы закрыли день и мир, который она никогда целиком и не видела.
– Прости ее, – сказала Света. – Тяжело ей со мной, вот и мается. А Барби я и не держала в руках никогда. Слышала только. Говорили, что красивая очень, ноги длинные и волосы. А для меня все люди красивые, в их глазах душа светится. У меня ж самой только глаза и есть.
Я протянула ей Барби и попятилась к выходу. Свет больно ударил по глазам, я села на землю у одуванчика, который только что раздавила, и заплакала.
Жаркое полуденное солнце поднималось над светящейся полоской горизонта. Волосы той, которая увлекала все мое существование, непослушными пшеничными кудряшками рассыпались по загорелым плечам. Я смотрел на них и не мог налюбоваться – каждый выгоревший завиток виделся мне днем наших встреч: многообещающее утро, берущее начало у ямочки на шее, и вечер, спускающийся к закату по темным горошинам позвоночника одиноким тонким волоском.
Словно почувствовав, что я ее разглядываю, она подняла голову и улыбнулась. Веснушки, радостно рассыпавшиеся за лето по всему лицу, мелкими солнечными лучиками побежали от кончика носа к ушам, затерялись, запутались, закружились в ямочках на щеках и брызнули к острому девичьему подбородку.
– Ты мне напишешь? – спросил я ее.
– Не знаю, – ответила она и поднялась с колен. Мелкие песчаные кристаллики обвивали хрупкие щиколотки и змейками поднимались по ногам к неровному краю белой хлопковой юбки.
– Хотя бы позвони, – умолял я ее. – Как я без тебя теперь?
– Будут другие, – подмигнула она. – Лето бывает таким непредсказуемым. Сам говорил.
– Тогда я не знал тебя… – обнял я корзинку со звонкими разноцветными формочками.
– Мы такие разные, – ухмыльнулась она и поспешно скрутила пляжное полотенце, – ни к чему все это.
– Уверена? – я взял ее за локоть.
Она нелепо вырвала у меня из рук корзину, сунула в нее резиновые шлепанцы, окинула взглядом опустевший пляж и, поднимая босыми пятками песчаную пыль, быстро-быстро побежала к припаркованному автомобилю.
– Девушка! – подскочил я вслед за незнакомкой. – Вы забыли косынку!
– Ну ее, – крикнула она издали, – возвращаться – плохая примета.
– Познакомимся? Неделю бок о бок загорали!
– Не стоит, – рассмеялась она, – молчите и дальше.
Обжигающее полуденное солнце ярким воздушным шариком парило над тонкой полоской горизонта. «Ты мне напишешь?» – спросил я ее острые лопатки. «Да», – не ответила она и надавила на педаль газа.
1958 год. Ленинград. Образование – Специальная музыкальная школа при Ленинградской консерватории и Ленинградская консерватория. Скрипач.
Из интервью с автором:
Выбирая между прозой и поэзией, предпочту музыку. Или ту прозу и поэзию, где она, музыка, присутствует. В ней нет слов, поэтому нет лжи. Хотя некоторым удается лгать и в музыке. С другой стороны, кто сказал, что это плохо? Вот такой я противоречивый.
© Баргман А., 2018
Что было раз, то будет снова
Когда-нибудь.
У стрелки нет пути иного,
Как снова в путь
По циферблату час за часом,
За кругом круг,
Ни «по», ни «против», безучастно
Железный плуг
Вонзая в белые просторы
Пустых времен.
Там урожай созреет скоро
Дат и имен,
Все повторится неизбежно,
Пусть не теперь,
И блудный сын уйдет с надеждой
Все в ту же дверь,
И будет по́ миру скитаться,
Спать со скотом
И тщетно вечером стучаться
В богатый дом,
И притчи Нового Завета
Не так поймет,
И будет в них искать ответа,
И не найдет,
И не простит менялу в храме,
И будет сам
Смотреть прозрачными глазами,
Как рушат храм,
И оказавшись на вершине,
Один, как перст,
Не разглядит внизу в долине
Родимых мест:
Деревни, города, селенья
И отчий дом
Объяты пламенем забвенья,
Горят огнем,
Все, что казалось постоянным
И навсегда,
Исчезло в плазменном сиянье…
И он тогда
Забудет тот закон, который
Про все и вся,
И удивится, что так скоро
Огонь иссяк,
И не услышит, но учует
Далекий звон,
Поймет, что пустота врачует,
Увидит он,
Что завершается закатом
И Судный день,
Что на стальные зиккураты
Упала тень,
Вернулись птицы, рыбы, звери,
И ветер чист,
Достанет из котомки перья
И белый лист,
Заметит неба ромбик синий
Сквозь облака,
И зваться будет он отныне
И впредь – Лука,
И ощутит любовь и силу,
И Божий дар,
Поймет, что время возвратилось
И что пожар,
Спаливший Мир, подобно Трое,
Внезапно стих
И что Пришествие Второе
Сложилось в стих.
Чем дольше я живу на свете,
Тем меньше верю в чудеса.
На нашей суетной планете
Полжизни – это полчаса.
Заранье путь нам уготован,
Чьего-то замысла рабам,
Не зря придумал ван Бетховен:
«Пабабабам, пабабабам»…
Ничто не ново в этом мире,
Ничто не вечно под луной,
Никто нигде не мыслил шире,
Чем Заратустра или Ной.
Все непременно повторится
Рефреном страшным и простым.
И снова в дверь судьба стучится:
«Тыдыдыдым, тыдыдыдым»…
И небо кажется с овчинку,
И всякий вздор идет на ум,
Но все-таки поставь пластинку —
«Тудудудум, тудудудум»…
И снова жизнь полна цветенья,
Весны, любви, прекрасных дам,
И божества, и вдохновенья,
«Тадададам, тадададам»…
Хочу скорее в ноосферу
За струйкой дыма светло-серой,
Умчусь бумажным человечком,
Сгорев в огне пасхальной свечки,
Сквозь крышу, в небо, в постоянство,
Вдыхая время и пространство,
Подальше от переживаний,
Любовей, разочарований,
Туда! К фантазиям, идеям,
Героям, гениям, злодеям…
Там вместе все, что не совместно,
Едино все и, если честно,
Никто не думает о Вечном
И не стремится с каждым встречным
Вступать в полемику пустую
О смысле жизни, ибо всуе
Мы столько раз пытались тщетно
Его найти, что незаметно
Дошли до «жизни после смерти»,
А в ней, конечно, уж поверьте,
Нет ни вопросов, ни ответов,
Ни правил, ни авторитетов;
Ну разве только Аmadeus…
Хоть я давно уж не надеюсь,
Что Lacrimosa не напрасна,
Что звуки могут быть прекрасны,
Вода чиста и люди братья,
Любовь – не то чтобы занятье,
А все-таки огонь желанья,
В котором я без колебанья
Сгорю и – прямо в ноосферу
За струйкой дыма светло-серой.
Рядом с девушкой в шубке из крашеной норки
На февральском морозе, не чуя конечностей,
В безнадежной тоске по трамваю восьмерке
Думать не о чем, кроме как о бесконечности.
Вероятней всего, что по чьей-нибудь шалости,
По халатности, глупости или по беспечности
Восьмерка набок упала от усталости
И стала символом бесконечности.
Бесконечность «до» и бесконечность «после»,
Разделенные ожиданием восьмерки трамвая,
Стремительно сближаются и встречаются где-то возле
Креста или камня у дорожки, с края,
Без ограды, под той стареющей липой,
Что изредка слышит нарушающий молчание
Звук, что-то между вздохом и всхлипом,
Застревающий между суффиксом и окончанием
В слове «единственный», которое снежинке тающей
Влажно шепчут красивые красные губы,
Сложенные в знак бесконечности и мерцающие
Из плотно запахнутой норковой шубы.
Проспект Победы врезался в зелень леса,
Как нож маньяка в плоть невинной жертвы.
И с каждым годом он проникал все глубже,
Чтоб лес зеленый даже не пытался
Стоять стеною на пути прогресса.
Ведь это так разумно, потеряв немного
Во времени, выигрывать в пространстве,
Поскольку места вечно не хватает,
А времени конца пока не видно.
Хотя недавно с неподдельным интересом
Один настойчивый лохматый сумасшедший
Преследовал строителей проспекта
Вопросами: не правда ли, что время
Кончается как раз за этим лесом?
Увы! Но яблоко по имени Земля,
Благоуханное, зелено-голубое,
Покрылось плесенью цивилизации.
Ее гнилые пятна с каждым годом
И с каждым днем распространяются все шире,
И только Апокалипсис способен
Остановить необратимые процессы.
Но после этой термообработки
Для всех любителей печеных яблок
Настанет век сплошного изобилья!
Они, любители, съев с аппетитом мякоть,
Оставят разве что сухой огрызок
Назло проклятым инопланетянам.
О проекте
О подписке