Читать книгу «Овечки в тепле» онлайн полностью📖 — Анки Штеллинг — MyBook.
cover

Ты вообще знаешь, Беа, что Франк основной арендатор квартиры, в которой мы живём? Боюсь, я держала тебя в таком же неведении об этих обстоятельствах, как и мои родители меня. Боюсь, наш кухонный пол ты тоже принимаешь как данность.

А я поставила его на кон. И теперь он уходит у нас из-под ног. Сама виновата; в лесу как аукнется, так и откликнется. «Эй, меня кто-нибудь слышит?» Нет. Никто ничего не отвечает.

Никто не говорит; по крайней мере, о важных вопросах, личных нуждах, первоначальном паевом взносе за квартиру.

Двадцать пять процентов от общей суммы – сколько это будет в евро?

Я могу писать всё, что хочу, слушая лишь жужжание вентилятора моего ноутбука. Кстати, это жужжание стало каким-то подозрительно громким, и это меня беспокоит: а вдруг он сейчас выйдет из строя? Надо бы создать резервную копию.

А ты знала, что писание, написанное означает защищённость? Даёт страховку, даже перестраховку, точку опоры и центр тяжести не только здесь, но и в будущем; вот же написано, да, я помню!

Я не могу предложить тебе дом, Беа, даже квартиру, но я могу тебе кое-что рассказать, могу сказать тебе всё, что знаю.

Мне не важно, хочешь ли ты это слушать. Я Рези, рассказчица, я по профессии писательница. Плохи твои дела, и почему ты выбрала себе такую мать?

Это ведь широко распространённое представление: что дети сами выбирают себе родителей. Что до рождения они представляют собой маленькие, бесприютные души и подыскивают себе подходящую пару родителей. Так же, как идея, что родители получают такого ребёнка, какого заслуживают – или какой им нужен на пути к полной зрелости.

Тебе нравятся такие истории? Мне нет.

Но ты видишь, я их знаю, поскольку их рассказывают и они действуют. Это ещё раз подтверждает то, что я поняла слишком поздно: насколько сильны истории и что их рассказывание означает могущество.

Несколько лет назад в твоей школе было родительское собрание, бурный такой вечер, и мужчины с седыми висками хрипло перебивали друг друга – поздние отцы, которые, как мне потом сказали, писали для газеты «Франкфуртер альгемайне» или для немецкого радио.

Ах, подумала я, конечно! Можно стать и журналистом, чтобы достигнуть власти, писательство не обязательно служит средством выражения для согбенных фигур и заикающихся ораторов, писать можно и для того, чтобы забивать колья, столбы мнений, колонны смыслов.

«Я тебя обставлю» – такая позиция, по крайней мере, сквозила в каждом родительском выступлении в тот вечер, и полукруг стульев был ареной, на которую ораторы выходили, чтобы продемонстрировать свою силу и вселить страх – на благо и в защиту своих детей, разумеется.

Я тогда была безнадёжно непубликабельной. Никто бы потом не сказал: «А это Рези, писательница», а сказал бы только: «Это Рези, мама Беа». Казалось бы, этого достаточно в качестве базиса для выступления на родительском собрании. Но нет. В произвольно сформированном обществе важно, кто ты есть. А кто ты есть, измеряется не иначе как мерой власти, которой ты располагаешь, и это особенно подло, когда в повестке дня значатся такие темы, как «Внимательное сотрудничество», «Никаких издевательств» или «Все разные».

Знаешь, Беа, я и сама теперь стала поздней матерью. Замечаю это по тому, как у меня спирает дыхание – прежде всего при встрече с другими родителями. Я потеряла оптимизм и любопытство, которые у меня ещё были, когда я ходила на родительские собрания в твой детский сад: тогда мне было едва за тридцать, и мне хотелось быть матерью. Теперь мне уже хорошо за сорок, и я хочу покоя от этих харь, честно, я их презираю. Страх, который выделяют их поры, и то, как они суетятся и пытаются объединиться хоть с кем-то, кто мог бы дать им защиту, потому что он обладает силой. Как они сбиваются в кучки, более слабых исключают и затаившись выжидают, кого можно будет поднять на смех.

Да я и сама такая.

С этим ничего не поделаешь, это страх. Едва ли есть что-то более зловещее, чем такие произвольно сформированные общества, вряд ли найдётся что-то более устрашающее, чем кучка людей, которая думает, что должна прийти к общему решению.

Но и оставаться в стороне тоже не годится, в конце концов, я должна защищать вас, подчёркивая своим присутствием, что у вас есть родители, причём такие, которые обладают силой. По крайней мере, достаточной, чтобы выдержать такое родительское собрание! – Да, верно, дорогая. Это заколдованный круг.

Когда речь идёт о жажде власти, оказывается очень кстати иметь детей. Их можно выдвинуть вперёд, и даже не обязательно своих. «Благо детей» всегда сработает, ибо кто же хочет, чтобы детям было плохо? Это потрясает меня лживостью.

Но что мне делать? Больше никуда не ходить, ни на какие собрания, ни на какие родительские «столы завсегдатаев» – их так называют, не задумываясь о том, что само название предполагает и уровень разговора такой же, как за «столом завсегдатаев» в пивной.

«Не задирай нос, Рези, – скажут мне. – Это всего лишь название!» «Не так уж это и плохо».

А я-то знаю, какова сила слов, высказываний и историй, но отказаться от них – это не выход. Я из левых, то есть я за справедливость, внимательное отношение и за то, что каждый человек одинаково ценен, а мир ещё далеко не таков, каким должен быть. Если все люди равноценны, но нет никакой определённости, кто имеет право это решать, – наоборот, по отношению к претендентам на власть преобладает недоверие, которое в итоге приводит к тому, что лучше ничего не делать, чем вызвать подозрение, что ты претендуешь на власть. Левые ужасно боятся вины – как раз в силу того, что они за справедливость и внимательное отношение. Однако противоположность власти – бездействие, а противоположность тому, чтобы взять слово – предоставить его другим.

– Ты злоупотребляешь этим, – говорит Фридерике, – ты этим пользуешься, чтобы изводить других.

Неужто она права?

Да, верно, я ощущаю слово как собственное оружие, когда сижу на родительском собрании. Успокаиваю себя мыслью, что когда-то смогу изобразить бессмыслицу, которая здесь происходит. Смогу поколебать мир своим описанием.

Но это смешно, это функционирует совсем иначе.

Следующее родительское собрание будет проходить точно так же, или, как сказал Эрих Кестнер: «Пальцами на пишущей машинке беду не остановишь».

Я лишь удерживаю в целости себя саму. Это для себя самой я пишу, больше ни для кого, уж во всяком случае не для Фридерике, которая и без того считает, что я увязла в шаблонах. Почему, дескать, у пап-журналистов непременно должны быть седые виски?

Да, верно, а если я ещё кое-что добавлю и замечу, что те из собравшихся, кто за целый вечер не сказал ни слова, были молодые женщины в красных туфлях и флисовых куртках, и что швы – как на туфлях, так и на куртках – по забавному совпадению были наружу, тогда ты, Беа, возможно, подумаешь, что это не имеет отношения к делу, однако это решающая деталь, ссылка на действительность, и она так и просится в текст, даже если ему от этого больно. Он кусается, щиплется и лопается от шаблонов.

Я и сама была бы рада, если бы всё было совершенно по-другому.

Я могла бы писать утопии. Фэнтези.

«Жил-был человек на свете, на нём ничего не надето.

Отправился он в лес, но тут холод сошёл с небес.

Встретил он там бабу одну, она говорит: “Ну и ну, без ничего-то в лесу”. И он прикончил её, как лису».

Нет, этого я не могу, Беа. Как бы ни пыталась, всегда получается одно и то же. Меня забавляет, когда получается в рифму, и утешает, когда вспоминается какое-нибудь словечко из моего детства.

Бурчила, например. Знаешь, что такое «бурчила»? Обиженная, нет, всего лишь слегка раздосадованная особа, лет так четырнадцати, а может, и сорока, которой всё не по нраву, что бы ей ни предлагали. Усталая и недовольная, вот это и есть бурчила.

Это чистое тщеславие с моей стороны, что я хочу сохранить за собой это слово в литературе. Этак каждый захочет и сможет; вообще, текстов уже достаточно, книг избыточно много, миллионы историй, зачем ещё и моя? Но, пускаясь в такие мысли, я могу также спросить: а зачем я сама? И без меня уже достаточно женщин, мир перенаселён и гибнет из-за этого.

– Никто не заставляет тебя писать, – сказала Фридерике. – И не делай вид, что это не твоё личное, себялюбивое решение.

Она взяла себя в руки, и ей самой не понравилось то, что она сказала. Никто не хочет быть бурчилой.

– Не делай вид, – сказал мне и Ульф, в той же пивной, где я сиживала с Ренатой, с Фридерике, с Эллен, опять с Ренатой и Ульфом; я встречалась с ними, с одним за другим, и должна была объяснять, почему я это сделала. Ульф хотел, как он сказал, быть в первую очередь парламентёром: как наименее задетый.

– Задетый чем?

– Сама прекрасно знаешь.

Я молчала.

– Представь себе, написали бы о тебе.

– Да.

– И как бы тебе это понравилось?

– А это и не обязано мне нравиться.

– Ты вторглась в интимные сферы и нарушила их!

– Я сожалею об этом.

– А мне так не кажется. Ты выглядишь так, будто в любой момент можешь снова сделать то же самое.

– Да, это верно. Потому что считаю это необходимым.

– Необходимо задевать других?

– Боюсь, что да.

– И после этого ты удивляешься, что они больше не разговаривают с тобой?

– Да. Меня удивляет: они не видят, что послужило поводом. Не понимают, что они просто пример, а речь идёт о большем.

– О тебе.

– Да, разумеется обо мне! Я страдаю от того, что приговорена к молчанию!

– Вот этого я и боялся.

– Чего?

– Что ты будешь изображать из себя жертву.

Ульф, мой старый друг. Задетый не так сильно, но всё же зашедший в тупик. Не помогла и латынь, как у нас говорят.

Кстати, о латыни.

Ульф сдал большой экзамен по латыни. Он сделал это играючи ещё в школе. Причём, кажется, класса «Б», если не «А»! Мои родители думали, что классы бывают только у «Мерседесов».

Ульф верит в добро и должен призвать меня к тому, чтобы я проявила понимание и выказала признание, иначе мир не водворится никогда.

Мир водворится, когда все сойдутся на рассказе, утвердят текст и распишут роли. Но до тех пор, пока все спорят о роли жертвы, этого не будет. Пока что я определяю, кто есть кто.

Итак, Фридерике. Бурчила. Принцесса, к настроению которой надо приспосабливаться, она не может иначе – её задача быть бурчилой, эта роль всегда требует двоих участников. Один всё отвергает, другой – всегда предлагает на замену что-то новое и усердствует. Бурчать и усердствовать – это близнецы-братья, они всегда рядом и не могут друг без друга.

И потом Ульф, мой парламентёр, с которым я училась вместе ещё в начальной школе и который позднее стал моим первым настоящим парнем. Тогда. В гимназии.

Где мы познакомились и с Фридерике, которая теперь говорит, что надо бы сперва подумать, можешь ли ты позволить себе детей.

– Известно же, – сказала она, когда я ей пожаловалась, как дорого обходятся поездки всем классом или всей группой детсада.

У Фридерике двое детей, Зилас и Зофи, от Ингмара, врача, с которым она познакомилась на свадьбе Кристиана, который тоже учился в гимназии со мной, Ульфом и Фридерике.

Вера – нет, она после четвёртого класса перешла в частную школу.

Вера ходила со мной и Ульфом в начальную школу, а потом с Фридерике и Кристианом в теннисный клуб.

У Веры с Франком тоже двое детей, Вилли и Леон.

У Ульфа детей нет, у него есть Каролина и архитектурное бюро.

У Кристиана и Эллен трое детей: Шарлотта, Матильда и Финн.

А теперь вопрос, кому какой толк от перечислений такого рода.

Я готова поспорить, что единственный человек, у кого в памяти это задержится дольше, чем на две секунды, это Фридерике, потому что её можно охарактеризовать таким красивым швабским диалектизмом и одним её излюбленным выражением. Прямо как в справочнике: «Фридерике, бурчила, Известно же».

В том ежегодном справочнике, который пришёлся на момент нашей абитуры в начале девяностых, та группа людей, которые смотрели слишком много высококлассных американских фильмов – вроде нас, Ульфа, Фридерике, Кристиана и меня, – шла под общим обозначением «И´нтели».

Мне пришлось объяснять моей матери, что это сокращённое «интеллектуалы», но при этом не обязательно означает что-то одобрительное. Но эй! – это могло быть и хуже. Был ещё подраздел «Рукодельницы» для девочек, у которых всегда при себе вязанье, или подраздел «Без понятия» для всех тех, про которых составителям ничего не пришло в голову.

«Бурчилу» можно, например, истолковать как «претенциозная»; и, разумеется, в наши девятнадцать мы были претенциозные, заносчивые интели в глазах наших неосложнённых, любящих гульнуть одноклассников, и потом мы все отправились в Берлин, куда и полагается ехать тем, кто о себе высокого мнения.

Вот оно как в общих чертах.

И это правда.

Кстати, о правде.

Это боевое понятие, Беа. С его помощью я делаю мою историю убедительной самым топорным образом; куда изящнее было бы исходить из того, что она сама по себе покажется правдоподобной. Фридерике ведь живьём у тебя перед глазами! И тебе сразу всё становится понятно насчёт задавак, которые поехали в Берлин.

По правде, это всё, разумеется, только слова. Но истинные слова, конечно, зачем же мне распространять вздор?

Одна из тех историй, которые рассказываются снова и снова, чуть ли не до тошноты («до газенвагена», как сказали бы наши антиинтеллектуальные одноклассники, не понимая, в чём там суть), состоит в том, что правда рано или поздно обязательно выйдет на свет. Её не скроешь, не вытеснишь, не заметёшь под ковёр, она отомстит за себя, вот я даже и не пытаюсь.

Поскольку я учусь на историях.

Это лучше, чем учиться на лозунгах якобы общественного согласия, которое называет себя – с топорной убедительностью – «здравомыслием».

– Эй, известно же, что со временем люди становятся чужими, особенно после сорока лет и при наличии детей.

Да, всё так. В моём случае это значит, что начиная с января мы окажемся на улице или будем платить за аренду квартиры втрое больше.

– Эй, известно же, что дети стоят денег, они растут, им требуется место; надо было заранее подумать, можешь ли ты себе это позволить.

Да, верно. Я позволила себе слишком много и теперь вижу, куда это привело.

– Уж точно не внутрь кольца Эс-бана.

Ни в каком законе не прописано право жить в центральной части города. Это сказал член берлинского сената по делам строительства, и через несколько лет, а может, и месяцев это станет частью здравого смысла, а кто думает иначе, у того позднее зажигание.

Я не стану жаловаться. Жаль только униженных людей и тех несчастных, что непременно рвутся внести свой вклад в общественную пользу. Кто жалуется, кто сам себе ближний, тот отнимает сострадание, предназначенное другим.

Я никогда не пожелаю себе того, чего не могу получить. Я не хочу быть жертвой, я сильная. Могу держать свои чувства под контролем, при случае могу и соврать – как та лиса: мол, зелен виноград! До которого не дотянуться.

Вот тебе ещё одна история, Беа.

Мы просто окружены историями.

Известно же – это тоже история, хотя и короткая, признаться.

Пока Фридерике её рассказывает, я расскажу свою, в которой главное действующее лицо – такое вот «Известно же», понимаемое как «Заткнись, морда, и получи положенное».

Я знаю, ты не любишь, когда я становлюсь агрессивной. Ты моя воспитательница, мой нежный ангел, ты моё лучшее Я.

Нет. Ты просто моя дочь. И я тебя боюсь. Или за тебя? Видимо, это одно и то же.

Я хочу, чтобы у тебя всё было хорошо, по крайней мере, не хочу быть виноватой, если твоя жизнь или жизнь твоих сестёр-братьев не удастся. Но чем измеряется удача жизни? Что вам нужно, что я вам должна дать, от чего вас уберечь, что же мне делать-то?

«Как ни сделай, всё не так», – гласит непреложный родительский закон. Он служит для облегчения, снятия вины, но действует всегда лишь кратковременно, потому что на продолжительный срок хочется всё сделать как надо.

Есть возможность просто делать всё иначе, чем твои собственные родители. Даже если тебе их не в чем упрекнуть: что-то есть всегда, и как ни сделай, всё будет неправильно, так что и они в любом случае что-то делали неправильно. Что опять же можно теперь сделать по-другому и – совершенно верно: опять неправильно.

Скажи мне, как от всего этого не потерять рассудок.

Кстати, о потере рассудка.

Ингмар считает, что я сумасшедшая. И когда он так говорит, становится не по себе, ведь он врач и обладает властью отправлять людей в психушку.

Я и сама люблю объявлять сумасшедшими людей, которые действуют мне на нервы. Ингмара, например, но у меня это совсем другое, всего лишь выражение того, что я не разделяю его взгляды и мне не нравится, как он их высказывает, а главное – не нравится то, что из этого вытекает в итоге: моё направление в психушку.

Ульф говорит после этого, что я не должна изображать жертву. Дескать, сама же первая начала, и теперь принимай как есть.

– Но это нехорошо, – говорю я.

И тут снова всё начинается с начала.

– Не тебе это решать, Рези.

– А кому?

– Каждый решает за себя.

– Да, вот именно. Я и считаю, что это нехорошо.

– Мы знаем. Об этом ты позаботилась.

– Кто это – «мы»?

– Ты могла бы быть вместе со всеми.

...
6