Когда Вера и Кузьмич уже ехали из Сухого оврага в лагерь, Вера чувствовала надрывную нежность к Ларионову. Она только сейчас осознала, что уродство его лица останется навсегда; и хоть ее это не волновало, она была уверена, что его это угнетает. Он был красивым молодым мужчиной, и такое преображение внешности могло стать для него непростым испытанием. Но больше всего Веру тяготило то, что он был одинок. Она вспомнила Анисью, ее черные волнистые волосы, рассыпанные по снегу, ее нежную кожу цвета магнолии. Ей было очень жаль эту женщину, загубленную из-за страсти к Ларионову и жестокости Грязлова – этого ничтожества, полного злобы ко всему человеческому.
Вера заплакала. Счастье смешивалось в ней с горечью от бесконечных утрат, которым они подвергались и почти не могли противостоять. Она страдала, что сопротивление могло иметь успех в их положении, только если они применяли хитрость, смекалку, ложь; нужно было все время действовать обходными путями для достижения желаемого результата. Ей же хотелось идти напрямую – говорить про зло, отвергать зло, не идти на компромисс с совестью. Но этот прямой путь обычно вел к смерти. Нельзя в ее стране идти прямыми, правдивыми и человеческими путями – тебя объявят либо сумасшедшим, либо опасным, и ты пропадешь, погибнешь.
Она не рассказала Ларионову, как пробыла больше месяца в Бутырке, где находилась чудесная старая библиотека, но это было единственное, что в Бутырке могло пленять взгляд: тесные зловонные камеры, набитые до отказа людьми, которые спали везде – на нарах, на полу, друг на друге; стоны по ночам, плач, драки и невыносимые условия для выполнения личной гигиены – все это было непосильным для многих испытанием и запускало маховики расчеловечивания. Вера помнила ужасные очереди по утрам в уборную, где было не больше пяти дырок для нескольких десятков женщин; и как женщины смотрели на тебя, подгоняли во время отправления нужды. У многих случались на первых порах запоры из-за стыда; кто-то, наоборот, не выдерживал и справлял нужду там, где жил, гадил в белье и нестерпимо смердел на всю камеру, вызывая презрение и злобу у товарищей. Самое ужасное начиналось, когда у женщин приходили месячные. Вера впервые столкнулась с этим в условиях, где невозможно было найти даже старый кусок тряпки. Женщины находили газеты и использовали их. Все это казалось ей невозможным ни для осознания, ни для принятия. Унижение человеческого достоинства и было началом расчеловечивания многих.
Мать при первой дозволенной передаче послала Вере марлю, полотенце, теплую кофту, зубную щетку, мыло. Веру охватила истерическая радость, когда она получила эти простые, но единственно необходимые в тюрьме принадлежности. Она быстро научилась спать со всеми пожитками под головой, потому что оставленные без присмотра вещи сразу присваивались.
Оправившись от первого шока, Вера жадно ела пайку. Баланда показалась через месяц не такой ужасной из-за непроходящего чувства голода.
Люди в камере задыхались от нехватки кислорода. Вера приспособилась спать под дверью, из-под которой тянуло свежим воздухом, если воздух тюрьмы вообще можно назвать свежим. Окна открывать не разрешали, да и не было возможности. В первой камере, куда ее определили, окно было забито жестянкой с внешней стороны. Во второй камере, напротив, окно оказалось без стекла, и в камере становилось холодно ночью. Заключенные говорили, что им повезет, если их этапируют до зимы – зимой от холода защититься будет нечем! Все гадали, куда кого этапируют, и молились, чтобы только не на север.
Однажды ее снова посадили с другими женщинами в «воронок» и привезли на вокзал. Начинался этап. Их толпой в шеренгах гнали к вагонам и ставили там на колени, опасаясь, что заключенные могут совершить побег. Бесконечно рыскали охранники с собаками. Какая-то старуха причитала: «Хоть бы в телячьем повезли!» Когда она спросила рядом стоящую на коленях женщину, отчего в «телячьих» вагонах лучше, та ей быстро все объяснила:
– В столыпинских – зарешеченные ячейки, как клетки, а охра всех видит и курсирует меж клеток. Там и по нужде тяжело, и не поговоришь – все на виду! В товарных лучше: вагон общий, зато охры нет и, говорят, в дырку ходить можно!
Вскоре их стали расталкивать по вагонам. Когда набивали столько, сколько надо, закрывали снаружи. А потом вагоны стояли под солнцем часами. Вера попала в «телячий». Здесь были и дети, и старики, и больные, и беременная женщина. Все обливались потом, хотели в туалет. В полу действительно была дырка, в которую не сразу решились ходить. Люди стеснялись, и их мучения были отвратительны. Вера никогда не видела большего унижения человеческого достоинства. Молодая девушка так страдала, что попросила мать закрыть ее юбкой, когда та уже более не могла терпеть. Фляги с водой, которые были только у переселенцев, быстро опустошались. Такие, как Вера, прибывшие из тюрем, как правило, при себе не имели ничего.
Когда наконец, спустя много часов, эшелон тронулся, все поняли, что Москва оставалась позади – для большинства навсегда. В течение всего этапа происходили новые бесконечные мучения. Воду выдавали раз в день вместе с пайкой. Через две недели путешествия начались первые смерти. Мать лишилась в вагоне младенца, которого нечем было кормить – в груди не было молока из-за голода и жажды. Она сошла с ума, и это надо было наблюдать и жить с этим. Вера забивалась в угол вагона и целыми днями сидела в кататоническом состоянии, не в силах переносить человеческие страдания и забывая о собственных.
Во время дождя люди пытались собрать в кружки воду через окошко, но на стоянках вохра грозила открыть стрельбу. Воду разрешили собирать только после того, как несколько мужчин заставили всех в вагоне начать раскачивать его, синхронно перебегая вместе от одной стенки к другой. Это было странно и страшно. Но Вера бежала со всеми вместе, ударяясь руками о боковины вагона, словно мечась, как князь Гвидон с матерью в бочке. Это был первый опыт протеста.
По мере того как они продвигались на восток, становилось все прохладнее. В сентябре вечерами стало совсем холодно спать. В вагоне с Верой ехала семья на поселение. Вещей у них было мало – они успели собрать немного за час, который им выделили сотрудники НКВД, но и те немногие пожитки, собранные ими в дорогу, пришлось побросать, так как их заставили идти пешком сто тридцать километров и тащить на себе груз было невозможно. Вера отдала девочке свою единственную кофту: девочка все время кашляла, и старики и сиделые говорили, что у нее началась чахотка.
Иногда каких-то этапных ссаживали и подсаживали новых. Так в вагон с Верой на пути в Новосибирск попали Инесса Павловна, Бася Рахович, Забута Урманова и Наташа Рябова и еще несколько заключенных, многие из которых были осуждены по пятьдесят восьмой. Вера наблюдала за тем, как Инесса Павловна часто перебирала пальцами, сидя на полу вагона.
– Что вы делаете? – спросила однажды Вера.
– Играю, – сказала с нежной улыбкой Инесса Павловна.
– Что?
– В данный момент – Шопена, – ответила Инесса Павловна.
– Зачем? – спросила угрюмо Вера, находившаяся в оцепенении.
– Чтобы не забывали пальцы… и чтобы не сойти с ума, – добавила Инесса Павловна спокойно.
Так они познакомились. Вскоре Вера стала сочинять стихи. Она сотни раз повторяла сочиненные строки, чтобы запомнить их – ни ручки, ни бумаги не было.
Кормили людей плохо. На подъезде к Новосибирску и вовсе стали выдавать мерзлый хлеб. Вера провела в мытарствах более трех месяцев, включая СИЗО, Бутырку и передержку в транзитных тюрьмах. Когда их выгрузили в Новосибирске и посадили на обоз, шедший в лагпункт Ларионова, заключенные были измучены и истощены. Вера помнила каждую минуту того дня, когда их изнурительное путешествие закончилось и они вышли ночью на платформу. Их пересчитали, сверили имена со списком и отправили в лагпункт. Транспортировка совпала с приездом Туманова – москвичам нужны были обозы для перевозки груза для Ларионова – еды, спиртного, деликатесов – и заключенных.
Вера не раз вспоминала свои пророческие стихи про встречу с Ларионовым, которые она сочинила в первый вечер их знакомства в Москве. Они действительно встретились на незнакомом полустанке – как странно сложилась их судьба.
Когда Вера оставила Ларионова, он был не в силах успокоиться. Думал о страшной судьбе Дмитрия Анатольевича и Алеши; о страданиях, постигших Веру, в которых он считал повинным себя. Ему рисовались страшные картины тюрем и этапа – он в общих чертах знал, как этапировали заключенных. Ларионов понимал, что Вера многого ему не рассказывала из чувства жалости и неловкости. То, как обращались с людьми, было постыдно и гнусно; их лишали всяких гордости и возможностей сохранить человеческое достоинство. Ему вспоминалась и юная Вера: жизнелюбивая и наивная, осыпавшая его ласками и нежностью, ждавшая от жизни лишь подарков. Ларионов только теперь понимал, как на самом деле страшно изменилась их жизнь.
Он не мог больше терпеть свое положение пациента. Лагерь нуждался в нем; в нем нуждалась Вера. Он боялся, что может приключиться что-нибудь непоправимое, пока он отсутствовал. Не доверял Грязлову и полыхал яростью, думая о судьбе Анисьи.
– Марта, доктор Пруст далеко? – позвал Ларионов, все еще погруженный в свои мысли.
Доктор Пруст знал, зачем его требовал Ларионов.
– Вы хотите покинуть больницу? – спросил он сразу, как вошел.
– Да, мне необходимо быть в лагере.
– Но останьтесь хотя бы на неделю, – предложил Пруст. – Вы окрепнете и сможете вернуться на коне в прямом и переносном смыслах!
Ларионов согласился. Но неделя тянулась нестерпимо долго. Каждый день, глядя на свое отражение в зеркале, он падал духом и тогда внушал себе, что это не должно волновать его, потому что главное теперь – уберечь Веру. Вера больше не приезжала, но именно это подстегнуло его к деятельности. Он заставлял себя не думать о боли, когда вставал; начал ходить по Сухому оврагу и через несколько дней вскочил на лошадь. Ему это стоило неимоверных усилий. Но он даже думать не мог оставаться в Сухом овраге дольше.
– Как вы себя чувствуете? – спросил Пруст, завидев Ларионова, подъехавшего к больнице верхом на мерине, пригнанном предусмотрительно Кузьмичом.
Ларионов проехался до Марфушки и чувствовал головокружение и боль в шее, ребрах и плече.
– Намного лучше, чем я ожидал, – ответил он, бледнея от боли при спешивании.
– Да, – проронил Пруст, – я вижу…
– Завтра я уезжаю, – сказал спокойно Ларионов.
– Может быть, лучше на санях? – предложил доктор Пруст, зная заведомо ответ.
– Нет, я доберусь верхом, – бодро сказал Ларионов. – Надо входить в форму.
Несмотря на то что он выглядел бледным и шея его была немного наклонена вправо из-за поврежденной стянутой кожи, Пруст понимал, что Ларионов должен был ехать в лагпункт и выздоравливать до конца на месте: его тянули долг и любовь.
На следующий день Ларионов поднялся засветло. Доктор Пруст и Марта вышли проводить его.
– Лучше бы поехали днем, – проронил Пруст озабоченно.
– Дорогу я знаю с закрытыми глазами, – улыбнулся Ларионов. – Я обязан вам жизнью.
Пруст пожал руку Ларионову.
– Нет, Григорий Александрович, это я вам обязан, – ответил ласково Пруст. – Вы делаете важное и доброе дело. Так что мы квиты! Хотелось бы мне повидать вас по счастливому случаю, – сказал Пруст на прощание.
Ларионов вскочил в седло и немного помедлил, чтобы унять боль.
– Навряд ли, – сказал он с грустной усмешкой. – Но все же спасибо. Я перед вами в неоплатном долгу.
Ларионов пришпорил коня, и сердце его затрепетало от счастья – он возвращался на зону.
Охранник открыл ворота, отдавая честь своему майору, которого он не сразу узнал. Расконвоированные зэки и охра увидели его издалека. Конь медленно шел к дому. Зэки побросали дела и побежали к Ларионову. Раздался клич:
– Братва, Григорий Александрович вернулся!
Ларионов обернулся. Зэки стекались к избе, а охра уже бежала с винтовками, но Ларионов сделал им знак рукой вернуться по местам. Зэки окружили Ларионова и какое-то время молчали, разглядывая его лицо. Но он вел себя непринужденно, словно ничего не изменилось. Ларионов быстро спешился, держась крепко за уздечку и седло, чтобы не пошатнуться от боли.
– Вот радость-то! – проталкивалась к майору Полька Курочкина.
Подбежал Паздеев, и его молодое лицо с алыми губами сияло.
– Как мы рады вам, товарищ майор! – взволнованно сказал он.
– Отставить, – усмехнулся Ларионов. – Хватит распускаться.
– Есть «хватит распускаться»! – Паздеев счастливо вытянулся.
Лариса Ломакина хозяйничала в библиотеке с Верой и из окна увидела толпу возле дома майора.
– Ира, посмотри, что там, – сказала она, вглядываясь в суету возле крыльца.
Вера увидела Ларионова в окружении зэков. Сердце ее заколотилось.
– Ларионов вернулся, – прошептала она.
– Беги же скорее! – Лариса радостно пожала ей руку.
Вера отошла от окна и села на стол.
– Нет, Лариса, я не могу, – пролепетала она. – Ну что я скажу ему?
– Да что ты! – оживленно сказала Лариса. – Разве нечего? Просто улыбнись…
Вера пожала плечами. Ей было неловко и страшно. Там, в больнице, Ларионов был пациентом, а теперь он снова стал начальником лагеря. Вера всегда старалась избегать излишней фамильярности с ним.
– Вера, – вдруг сказала Лариса, угадав причины ее смятения. – У Ларионова завтра ведь день рождения. Мне Федосья говорила.
Вера кинула на Ларису быстрый взгляд.
– Надо что-то придумать, ему будет приятно. Хочешь, я сама поговорю с Федосьей, Клавой и Инессой Павловной?
Вера просияла. Какая все-таки Лариса была добрая! Она кивнула, все еще пылая от смущения.
О проекте
О подписке