На следующий день Яромир, выполняя прямой приказ князя, направился осматривать стройку. Новый терем возводили для младшего сына Святозара, избалованного и женоподобного юнца, которому нужен был свой угол для утех и пьянок. Стройку развернули на склоне Замковой горы, в паршивом месте, которое по какой-то причине всегда обходили стороной. Раньше здесь был пустырь, заросший высоким, злым бурьяном и крапивой в человеческий рост, место, где по ночам выли собаки и куда сваливали дохлый скот. Теперь это место было вспорото, как брюхо. Для массивного фундамента рабочие – оборванные смерды, согнанные из окрестных сел, – копали глубокую яму, выворачивая на свет божий слои земли, которые никогда его не видели. Жирный, липкий чернозем сменялся желтой, как гной, глиной, и все это перемешивалось под ногами в отвратительное, чавкающее месиво.
Воздух дрожал от какафонии звуков. Глухой, ритмичный стук десятков топоров, вгрызающихся в податливую плоть сосновых бревен. Пронзительный, мучительный визг двуручных пил, терзающих дубовые кряжи. Ругань и крики надсмотрщиков, подгоняющих ленивых мужиков ударами кнута по спинам. Пахло густо и приторно – свежей, сочащейся смолой стружкой и кислым, резким запахом мужского пота, льющегося ручьями с напряженных тел.
Князь Святозар обожал строить. Каждое новое здание, каждый новый частокол был для него не просто домом, а символом его мужской силы, его власти, его победы над этой дикой, непокорной землей. Этот терем должен был стать венцом его тщеславия – самым высоким, самым красивым, с резными башнями, похожими на фаллосы, и светлой горницей, откуда его отпрыск мог бы свысока плевать на копошащихся внизу смердов.
Яромир молча, как призрак, ходил по этой строительной вакханалии. Его тяжелые сапоги вязли в перемешанной с глиной грязи, оставляя глубокие следы. Он не смотрел на искусство плотников, на тонкость резьбы. Ему было на это плевать. Он смотрел на прочность срубов, проверяя, нет ли трещин в бревнах, достаточно ли глубоко вбиты нагели. Его интересовала лишь функция. Защита. Прочность.
Рядом, как надоедливая муха, семенил десятник, суетливый, похожий на хорька мужичок по имени Прохор. От него несло луком и застарелым страхом. Он постоянно заглядывал в лицо Яромиру, пытаясь поймать его взгляд, и его голос был заискивающим и липким.
– Всё по уму делаем, воевода! На совесть, не сомневайся! – тараторил он, разбрызгивая слюну. – Дуб – мочёный, сам князь отбирал! Сосна – смолистая, аж звенит! Век простоит, еще внукам твоим служить будет!
Яромир проигнорировал его лепет, остановившись у самого края котлована. Он смотрел вниз, в эту темную, рукотворную рану в теле холма. Земля, которую отсюда выволокли, была необычной. Она не была похожа на ту, что лежала вокруг. Иссиня-черная, маслянистая, как жир, она выглядела влажной, сочащейся, хотя дождей не было уже больше недели. От нее исходил едва уловимый, но неприятный запах – запах погреба, в котором что-то сгнило очень давно.
– Что это? – спросил он глухо, кивнув подбородком на кучу этой черной земли.
Прохор пожал тощими плечами, его лицо выражало смесь тупости и безразличия.
– А боги его ведают, воевода. Слой такой пошел, глубоко. Старики-то наши брешут, что место это гиблое. Говорят, болото тут когда-то было, еще до Кия. Кости находили, – тут он понизил голос до заговорщического шепота, – человечьи. Старые-престарые, черные, как уголь, и крошатся в руках. Ну, да мы их… того… прикопали обратно, поглубже, чтоб мертвых не гневить и князю не докладывать. Зачем ему лишняя морока.
Яромир ничего не ответил, но его разум, как губка, впитал эту информацию. Кости. Гиблое место. Старое болото.
Солнце, багровое, как свежая рана, начало клониться к Днепру. Рабочие, измотанные и грязные, начали собирать свои нехитрые инструменты и разбредаться. Стройплощадка быстро пустела. На ней остался лишь один человек – ночной сторож. Седой, но еще крепкий старик по имени Остромир. Его лицо было, как дубовая кора – изрезанное глубокими морщинами, а руки, узловатые и сильные, привыкли держать топор. Он жил в маленькой деревеньке под Киевом и подрабатывал здесь, чтобы прокормить семью своей овдовевшей дочери и ее выводок вечно голодных детей.
Он сидел на бревне, повернувшись спиной к темнеющему котловану, и неспешно ужинал. Кусок черствого хлеба и толстый шмат желтого, пахнущего дымом сала, который он отрезал большим кривым ножом.
Увидев приближающегося Яромира, он неторопливо закончил жевать, вытер губы тыльной стороной ладони и медленно поднялся. Не с подобострастием, как Прохор, а с достоинством. Он поклонился, как положено, но без суеты.
– Доброго вечера, воевода.
Яромир коротко кивнул в ответ. Это было их обычное, почти молчаливое приветствие. Он видел Остромира здесь каждый вечер, и старик всегда вызывал у него чувство глухого, сдержанного уважения. Он был надежным и основательным, как старый дуб, который пережил не одну бурю.
– Ночи нынче темные, – сказал Остромир, не столько ему, сколько в пространство, глядя на темнеющее небо. – И холодные. Не по-летнему. Словно осень уже дышит в затылок.
Яромир тоже посмотрел наверх. И правда, вечерняя прохлада была какой-то неправильной. Не свежей, а промозглой, подлой. Она пробирала не до кожи, а сразу до костей, вызывая неприятную дрожь. Он еще раз обвел взглядом опустевшую, затихшую стройку, зловещий черный провал котлована и одинокую фигуру сторожа, подсвеченную багровыми лучами заката.
Что-то было в этой картине глубоко неправильное. Что-то неуловимое, но навязчивое, как дурной сон, который не можешь вспомнить, но который оставляет после себя гнетущее чувство тревоги. Было в этом умиротворении что-то хищное и выжидающее. Словно старик Остромир был не сторожем, а приманкой, оставленной для того, кто должен был прийти из этой темной ямы. Яромир тряхнул головой, отгоняя наваждение. Усталость. Пустые мысли. Он развернулся и пошел прочь, оставляя старика одного в сгущающихся сумерках.
В ту ночь туман пришел не с реки.
Обычный туман был явлением знакомым и почти ласковым. Он рождался над широкой, сонной гладью Днепра, поднимался белыми, чистыми, влажными клочьями, цеплялся за прибрежные ивы, как невеста за жениха, и медленно, лениво переваливал через причалы на Подол. Этот был иным. Этот был неправильным.
Он не пришел, он просочился. Словно под городом лопнул какой-то древний нарыв, и теперь его гнойное содержимое выползало на поверхность. Он сочился из глубоких, темных яров, что изрезали киевские холмы, как ножевые раны. Он поднимался густым, маслянистым дымом из черного зияющего рта котлована на стройке. Он просачивался из гнилых щелей в подвалах и погребах, вытесняя затхлый воздух и неся свой собственный смрад.
Он был не белым и чистым. Его цвет был цветом застарелой, грязной паутины, серо-желтым, больничным. И он был неестественно, мертвенно холодным. Неприятный, липкий холод, от которого не спасала ни толстая овчинная тужурка, ни даже раскаленная печь. Этот холод проникал внутрь, оседал на легких, заставляя кровь течь медленнее.
Люди, спешившие по своим делам, чувствовали его нутром. Они ежились, втягивали головы в плечи и ускоряли шаг, непроизвольно оглядываясь. Все обычные вечерние звуки города – звонкий лай собак, скрип несмазанных тележных колес, пьяный хохот из-за забора, женский смех – не просто стихли. Они утонули в этой вязкой мгле, будто их поглотила вата. Тишина, которая опустилась на город, была гнетущей, абсолютной, как в запертом склепе. Даже самые отчаянные пьянчуги, обычно готовые за бутыль браги перерезать глотку, в этот вечер предпочли сбиться в кучу в тепле корчмы, а не брести по улицам, где в двух шагах уже не было видно ни зги, и где казалось, что сам воздух смотрит на тебя.
Остромир на стройке сидел у своего маленького, жалкого костерка. Огонь был его единственным другом в этой пустыне тишины и мрака. Но даже он его предавал. Пламя горело неохотно, языки были короткими, чахлыми и имели нездоровый, синеватый оттенок. Казалось, туман давит на него сверху, высасывая жизнь и тепло. Старик то и дело подбрасывал в огонь сухие щепки, и они загорались с шипением, будто были сырыми. Он беспокойно озирался, но его взгляд упирался в плотную серую стену. Мгла сгустилась до состояния прокисшего молока. Она скрыла от него и недостроенный терем, и очертания леса, и далекие, редкие огни города. Он был абсолютно один в этом беззвучном, холодном мире. Словно его вырезали из реальности и поместили в отдельный, маленький ад.
Внезапно он услышал шорох. Сухой, царапающий звук. Совсем рядом, за спиной.
Старик вскочил с бревна с проворством, которого сам от себя не ожидал. Его рука мертвой хваткой вцепилась в гладкую, отполированную тысячами прикосновений рукоять топора.
– Кто здесь?! – хрипло крикнул он. Голос прозвучал глухо, слабо. Туман сожрал его, не дав отразиться эхом.
Ответа не было. Лишь тишина, которая после его крика стала еще более плотной, давящей. Остромир всматривался в серую пелену, пока его старые глаза не заслезились от напряжения. Ничего. Ни тени, ни движения. «Показалось, – проскрипел его мозг. – Старые уши играют с тобой злые шутки, дед. Или лиса пробежала». Он тяжело опустился обратно на бревно, но расслабиться уже не мог. Сердце, до этого мерно стучавшее в груди, теперь колотилось где-то в горле, как пойманная птица.
И тут он услышал снова. Это был уже не шорох. Это был шепот. Ледяной, пробирающий до самого позвоночника. Прямо у него за спиной, так близко, что он почувствовал на затылке холодное дыхание.
Шепот был тихим, как шелест сухих осенних листьев, но каждое слово было кристально ясным. Голос назвал по имени его жену, Марфу, умершую прошлой зимой от легочной хвори у него на руках.
– Марфа… – прошелестел голос.
Остромир обернулся так резко, что чуть не свалился с бревна. Вены на его шее вздулись, глаза вылезли из орбит. Никого. Пустота. Серый, клубящийся туман. Костер почти погас. Оставшиеся угли едва тлели, бросая слабый, кровавый отсвет. Холод стал физически невыносимым. Он проникал под кожу, в мышцы, в самые кости, замораживая кровь в жилах. Старик хотел закричать, позвать на помощь, но из горла, парализованного ужасом, вырвался лишь сдавленный, сиплый хрип, похожий на предсмертный бульк утопленника.
О проекте
О подписке
Другие проекты
