Притча об Александре
Умер как-то Сашка и попал на Литературные Небеса. И видит он, стоит пред вратами Литературного Рая Владимир Владимирович с ключами в руке. Подходит Сашка к Владимиру Владимировичу, а тот его и спрашивает:
- Ну что, Сашка, хочешь в Литературный Рай попасть?
- Ох, хочу, Владимир Владимирович!
- Ну а чем же ты, Сашка, заслужил своё место в Литературном Раю? За какие такие заслуги я должен пред тобой ворота отпирать?
- Ну как же! Вот он я! Писатель, поэт, лауреат букера и большой книги! Много написал, ещё больше опубликовал!
- Э, нет, Сашка. Опубликовал – о, бублика овал. Вон, Серёжа тоже много опубликовал, но вот уже который год в шестом круге Литературного Ада в раскалённой могиле поджаривается.
Опешил Сашка, руки плетьми безвольными опустил и стоит, рот раскрывши.
- Давай так, - говорит Владимир Владимирович, - будем цитатами мериться: у кого цитаты избранные да запомнившиеся красивее, у кого метафора хлестче, у кого слог читабельнее. Если переборешь меня – пущу тебя в Литературный Рай. Не переборешь – гореть тебе в Литературном Аду.
И начали они соревноваться…
Сашка начинает:
«Три выдры, кургузые, как пингвины, одна за другой сиганули с дерева, нависшего над черным медленным бочагом.»
А Владимир Владимирович ему:
«Жаль, что никто не видал представления, разыгранного на пустынной улице, - там рассветный ветер наморщил большую, светозарную лужу, превратив отраженные в ней телефонные провода в неразборчивые строки черных зигзагов.»
Сашка продолжает:
«Горе не хватало оживившей, взорвавшей бы ее метафоры, сдвига. Но вот подзорная труба позволяла столкнуть лавину впечатления и сполна воспринять драму масштаба. Я заглядывал в окуляр, как в разверзшуюся у подбородка и ринувшуюся на меня пропасть. Лица людей, стоящих в не видимой невооруженным глазом кабине, добавляли живость наблюдению. Отвесность километрового, непоправимо нарастающего обрыва отражалась в их глазах, выдавалась бледностью, гримасой, подвижной смесью страха и восторга. В лицах проплывали немыслимые глубины, и воображение выворачивало их наизнанку, погружаясь из распашного страха высоты – в клаустрофобный ужас владений капитана Немо.»
Владимир Владимирович парирует:
«Ручей, обычно трепетной струйкой сочившийся по оврагу за садом, этой ночью обратился в шумный поток, который кувыркался, истово пресмыкаясь перед силой тяжести, и нес по буковым и еловым проходам прошлогодние листья, какие-то безлистые ветки и новенький, ненужный ему футбольный мяч, недавно скатившийся вдоль пологой лужайки после того, как Пнин казнил его на старинный манер - выбрасываньем из окна. Пнин заснул, наконец, несмотря на ощущение неудобства в спине, и в одном из тех сновидений, что по-прежнему преследуют русских изгнанников, хоть со времени их бегства от большевиков прошла уже треть столетия, увидел себя в несуразном плаще, несущимся прочь из химерического дворца по огромным чернильным лужам, под затянутой облаками луной, а после шагающим вдоль пустынной полоски берега со своим покойным другом Ильей Исидоровичем Полянским, ожидая стука моторной лодки, в которой явится за ними из безнадежного моря их загадочный спаситель.»
Сашка дальше:
Сашка дальше:
«За жуткие деньги купил в комке у метро «Фрунзенская» страстно осклабленное чучело медведя. Облезлое, занафталиненное до обморочного задыхания, оно сыпало клопами, опилками и комковатым, слежавшимся тальком – покуда я волочил его в обнимку, как забуревшего кореша, поверх городских барьеров. Бронзовая тарелка с чеканкой «МГОРО – Московское городское общество рыболовства и охоты» и уткой, садящейся на воду у пучка камышей, протягивалась топтыгиным в пространство с угрожающе-требовательным видом. Я отпилил ему лапы и, напялив их на сапожные колодки с прилаженными сверху лыжными ремневыми креплениями, соорудил своего рода спецобувь перебежчика. (Четвертованные останки медведя были выволочены на помойку, где недолго пугали прохожих, пока кто-то не утащил косолапый трофей к себе в берлогу.)»
Владимир Владимирович:
«Продолговатая лужа вставлена в грубый асфальт; как фантастический след ноги, до краев наполненный ртутью; как оставленная лопатой лунка, сквозь которую видно небо внизу. Окруженная, я замечаю, распяленными щупальцами черной влаги, к которой прилипло несколько бурых хмурых умерших листьев. Затонувших, стоит сказать, еще до того, как лужа ссохлась до ее настоящих размеров.
Она лежит в тени, но вмещает образчик далекого света с деревьями и четою домов. Приглядись. Да, она отражает кусок бледно-синего неба — мягкая младенческая синева — молочный привкус во рту: у меня была кружка такого же цвета лет тридцать пять назад. Она отражает и грубый сумбур голых ветвей, и коричневую вену потолще, обрезанную ее кромкой, и яркую поперечную кремовую полоску. Вы кое-что обронили, вот, это ваше, кремовый дом вдалеке, в сиянии солнца.
Когда ноябрьский ветер в который раз пробирает льдистая дрожь, зачаточный водоворот собирает блеск лужи в складки. Два листа, два трискелиона, как два дрожащих трехногих купальщика, разбегаются, чтоб окунуться, рвение заносит их в середину лужи и там, внезапно замедлив, они плывут, став совершенно плоскими. Двадцать минут пятого. Вид из окна больницы.»
Сашка:
«На предпоследней ступени, на холме высокого тюфяка спал Мохсен. Переступить его огромное туловище и широкую высокую ступень было невозможно. Я остановился, не решаясь прыгнуть. Надзиратель спал навзничь, громоздко и грозно, как вулкан. От его храпа трепетала свеча, догоравшая в изголовье. И тут кто-то тронул меня за плечо.
Я не обернулся, потому что не мог себе представить, что сейчас, в пустой тюрьме, меня кто-то может тронуть за плечо. Но чья-то легкая ладонь пожала и спустилась к локтю. Я дрогнул. Надо мной, ступенькой выше, стояла дочь заключенного бухгалтера.
Лицо ее было открыто. Виновато улыбнувшись, она приложила палец к губам и другой рукой потянула меня за собою. Мы вошли в мою камеру. От страха я влез в нишу и выглянул наружу. Все вокруг было залито луной. Сияющее полотно пересекало море и вздымало горизонт. У входа в полицейский участок стояла фигура. Часовой курил. Собака пересекла двор и развалилась под фонарным столбом. Часовой скрылся.
Я обернулся.
Лунный луч пересек ее плоский живот и, слепя, скользнул по полноте грудей, по шее, когда, сняв через голову платье и оставшись в одних шальварах, она сделала два шага. Золотисто-смуглая кожа, пушистые долгие ресницы, мягкие внимательные губы и мучительно-пристальный блеск черных бархатных глаз объял меня всего и погубил.»
Владимир Владимирович:
«Она успокаивала его, когда он чересчур расходился, наполняя ему своим умиротворяющим дыханием рот, и теперь вся четверка ее членов обвивала его с такой открытой простотой, словно она годами предавалась любовным схваткам во всех наших снах, – но торопливая юная страсть (переливавшаяся через край, – как Ванова ванна, пока он переписывает эти строки: сердитый седой мастер слова на краешке гостиничной кровати) не смогла пережить и первых слепых тычков; она выплеснулась на губу орхидеи, и синяя птичка залилась остерегающей трелью, и огни поползли, крадучись под рваным краем зари, и светляки, сигналя, уже огибали край водоема, и обратились в звезды точки каретных фонариков, засвиристели по гравию колеса, все собаки возвратились домой, довольные ночным развлечением, и племянница повара, Бланш, выпрыгнула в одник чулках из полицейского тыквенного цвета фургончика (полночь, увы, давно уж, давно миновала), – и голые наши детишки, подхвативши плед и ночную рубашку и на прощанье похлопав по спинке диван, разбежались, каждый со свечечкой, по невинным своим спальням.»
Сашка:
«Однажды я увидел, как она вскочила, выбежала из дому. Я было рванулся перехватить, походить за ней, как мечталось, – пока одна, без собаки, – скрываясь потемками, крадучись, обходя пятна фонарей теневыми сторонами; но передумал, вернулся от калитки.
Вернулась и она. С бутылкой вина. Повозившись с пробкой, вилкой протолкнула ее, облилась брызгами, но тут же из горлышка приложилась и села на подоконник. Она часто запрокидывала бутылку. Наконец, замерла, закрыв глаза. И тут ее стошнило.
Я отпал от окуляра, вышел на улицу, спустился к автостанции, купил вина и приложился к бутылке, как горнист к побудке.
Ночью вокруг меня плясали какие-то люди, красная карлица, с белым огромным бантом, тянула больно за руку играть в бильярд, петь хором, я убегал от них, потом пил с каким-то факиром на брудершафт, держал с ним пари, вставал на руки на перилах моста, падал в бетонный желоб водостока, и там красная карлица, оседлав мой пах, громко била меня по щекам, – а когда я очнулся, куда-то пропала, и после я шел и шел, и земля стелилась, мягко падала на грудь, или меня неудержимо тошнило, будто я только что слез с бешеной карусели.»
…Но тут запнулся Сашка и ощутил всю свою безалаберность и детскую, наивную графоманщину.
- Эх, Сашка-Сашка, не бывать тебе в Раю Литературном, гореть тебе в Литературном Аду, - с этими словами простёр Владимир Владимирович руки, Сашка попятился, оступился в пустоту и полетел вниз. Завопил, заколотил ногами, а снизу уже ощутил жар Литературных печей адских и визг чертей Книжных. Хохочут черти, видя падающего к ним Сашку, и уже метят ему в зад раскалёнными вилами. Упал Сашка… и очнулся в своей постели. Утро за окном, визжит будильник, одеяло на пол скинуто. Отдышался он, утёр холодный пот, и тут вспомнил, что пора уже в школу бежать – ведь сегодня сочинение первым уроком!