Читать книгу «Смерть в душе» онлайн полностью📖 — Жана-Поля Сартра — MyBook.
image
cover

Он посмотрел на своих товарищей, его взгляд столкнулся с вечным и цепенящим взглядом истории: в первый раз величие спустилось им на головы: они были знаменитыми солдатами проигранной войны. Живые истуканы! «Боже мой, я читал, зевал, размахивал погремушкой своих проблем, не решался выбрать, а на самом деле я уже выбрал, выбрал эту войну, это поражение, и в сердце ждал этого дня. Все нужно начинать заново, делать больше нечего»: две мысли вошли одна в другую и взаимоуничтожились; осталась лишь спокойная поверхность Небытия.

Шарло тряхнул плечами и головой; он засмеялся, и время снова потекло. Шарло смеялся, он смеялся вопреки Истории, он защищался смехом от окаменения; он лукаво смотрел на них и говорил:

– Хорошо же мы выглядим, ребята. Что-что, а выглядим мы хорошо.

Они озадаченно повернулись к нему, и потом Люберон решил засмеяться. Он морщил нос, еле сдерживаясь, и смех выходил у него через ноздри:

– Что да, то да! Как они с нами разделались!

– Вздули что надо! – в каком-то опьянении воскликнул Шарло. – Всыпали по первое число!

В свою очередь, засмеялся Лонжен:

– Солдаты сорокового, или короли спринта!

– Победители!

– Олимпийские чемпионы по ходьбе!

– Не волнуйтесь, – сказал Люберон, – нас хорошо примут, когда вернемся, организуют нам торжественную встречу!

Лонжен издал счастливый хрип:

– Нас придут встречать на вокзал! С хоровой капеллой и гимнастическими группами.

– А каково мне, еврею! – смеясь до слез, сказал Шарло. – Представляете себе антисемитов из моего квартала!

Матье заразился этим неприятным смехом, ему показалось, что его, дрожащего от лихорадки, бросили на ледяные простыни; потом его вечное и прочное естество разбилось, разлетелось на осколки смеха. Смеясь, они отказывались от перспективы величия, отказывались во имя озорства; не следует слишком волноваться, раз есть здоровье, питье и еда, а раз так, можно пренебречь одной половиной мира и насрать на другую, из суровой ясности они отказывались от утешений величия, они отказывали себе вправе играть трагические, нет, исторические, нет: всего лишь комические роли, мы не стоим и слезинки; все предопределено: даже этого нет, в мире все случайно. Они смеялись, натыкаясь на стены Абсурда и Судьбы, которые их отшвыривали; они смеялись, чтобы наказать себя, очиститься, отомстить за себя, бесчеловечные, слишком человечные, по ту и другую сторону отчаяния: просто люди. Еще на мгновение они невольно бросили упрек лазури за свои неудачи: Ниппер по-прежнему храпел с открытым ртом, и храп его тоже был жалобой. Но вскоре их смех отяжелел, загустел, остановился после нескольких финальных взрывов: церемония закончена, перемирие признано; их после санкционировано. Время текло медленно, отвар, остуженный солнцем: нужно было снова начинать жить.

– Вот так! – сказал Шарло.

– М-да, – хмыкнул Матье.

Люберон украдкой вытащил руку из кармана, приложил ее к губам и зажевал; его челюсти прыгали под кроличьими глазами.

– Вот так, – сказал он. – Вот так.

Пьерне принял победный и хвастливый вид:

– Что я вам говорил?

– А что ты нам говорил?

– Не стройте из себя идиотов. Деларю, ты помнишь, что я тебе говорил после нападения на Финляндию? И после Нарвика, помнишь? Ты считал, что я каркаю, а так как ты половчее меня, то меня всегда сбивал с толку.

Он порозовел, за стеклами очков его глаза сверкали от обиды и гордости.

– Не нужно было ввязываться в эту войну. Я всегда говорил, что не нужно в нее ввязываться: тогда бы мы не докатились до такого.

– Было бы еще хуже, – сказал Пинетт.

– Хуже быть не могло: нет ничего хуже войны.

Он вкрадчиво потирал руки, лицо его излучало невинность; он потирал руки, он умывал руки, отрекаясь от этой войны, он в ней не участвовал, он даже ее не прожил; он дулся десять месяцев, отказываясь видеть, говорить, чувствовать, протестуя против приказов тем, что выполнял их с маниакальным рвением, рассеянный, нервный, напыщенный, бездушный. Теперь он был сполна вознагражден за все. У него были чистые руки, и его предсказания сбылись: побежденными были другие, Пинетты, Любероны, Деларю и прочие. Но не он. Губы Пинетта дрожали.

– Так что? – прерывающимся голосом сказал он. – Все хорошо? Ты доволен?

– Кто, я?

– Ну что, получил свое поражение?

– Мое поражение? Скажешь тоже, оно такое же твое, как и мое.

– Ты надеялся на него: оно твое. Мы же на него не надеялись и не хотим тебя его лишать.

Пьерне улыбнулся улыбкой непонятого человека.

– Кто тебе сказал, что я на него надеялся? – терпеливо спросил он.

– Ты сам и сказал – только что.

– Я сказал, что я его предвидел. Предвидеть и надеяться – две разные вещи, разве не так?

Пинетт, не отвечая, смотрел на него, все его лицо осело, губы вытянулись трубочкой; он вращал большими красивыми зачарованными глазами. Пьерне продолжал защищаться:

– А зачем мне на него надеяться? Докажи! Может, я из пятой колонны?

– Ты пацифист, – выдавил из себя Пинетт.

– Ну и что?

– Это одно и то же.

Пьерне пожал плечами и изнеможенно развел руками. Шарло подбежал к Пинетту и обнял его за шею.

– Не ссорьтесь, – благодушно сказал он. – К чему спорить? Мы проиграли, это не наша вина, никто не должен ни в чем себя упрекать. Это общее несчастье, вот и все.

У Лонжена появилась улыбка дипломата:

– Разве это несчастье?

– Да! – примирительно сказал Шарло. – Нужно быть справедливым: это несчастье. Большое несчастье. Но как ни верти, я говорю себе: каждому свой черед. Последний раз выиграли мы, на сей раз они, в следующий раз снова будем мы.

– Следующего раза не будет, – сказал Лонжен.

Он поднял палец и с саркастическим видом добавил:

– Мы воевали последнюю из последних войн, вот истина. Победителям или побежденным, ребяткам сорокового года удалось то, что не удалось их папашам. Покончено с нациями. Покончено с войнами. Сегодня на коленях мы; завтра будут англичане, немцы захватят все, везде установят свой порядок – и вперед к Соединенным Штатам Европы.

– Соединенные Штаты Моей Задницы, – сказал Пинетт. – Все станут холуями Гитлера.

– Гитлера? А что такое Гитлер? – высокомерно спросил Лонжен. – Естественно, он был нужен. Как придут к согласию страны, если их оставить свободными? Они ведь как люди – каждый тянет в свою сторону. Но кто будет говорить о твоем Гитлере через сто лет? К тому времени он сдохнет, а с ним и нацизм.

– Мать твою! – крикнул Пинетт. – А кто их проживет, эти сто лет?!

Лонжен был явно возмущен:

– Нельзя так думать, дуралей, – нужно смотреть немного дальше кончика своего носа: следует думать и о послезавтрашней Европе.

– А эта послезавтрашняя Европа даст мне пожрать?

Лонжен умиротворяюще поднял руку и помахал ею на солнце.

– Хватит! – сказал он. – Хватит! Ловкачи выпутаются всегда.

Пастырская рука опустилась и погладила вьющиеся волосы Шарло:

– Ты думаешь иначе?

– Я, – сказал Шарло, – думаю, что раз уж пришли к перемирию, надо подписать его побыстрее: меньше убитых, да и фрицы не успеют остервенеть.

Матье смотрел на него с недоумением. Все! Все мгновенно переменились: Шварц стал другим, Ниппер уцепился за дрему, Пинетт спасался яростью, Пьерне – невинностью, Люберон под сурдинку жрал, затыкал все свои дырки жратвой; Лонжен ушел в иные времена. Каждый из них поспешно выработал себе позицию, которая позволяла ему жить. Матье резко встал и громко сказал:

– Вы мне отвратительны!

Они посмотрели на него без удивления, жалко улыбаясь: он был удивлен больше, чем они; фраза еще звучала в воздухе, а он дивился, как он мог ее произнести. Мгновение он колебался между смущением и гневом, затем выбрал гнев: он повернулся к ним спиной, толкнул калитку и перешел через дорогу. Она была ослепительной и пустой; Матье прыгнул в ежевику, которая вцепилась ему в обмотки, и спустился по склону перелеска до ручья. «Дерьмо!» – сказал он громко. Он посмотрел на ручей и повторил: «Дерьмо! Дерьмо!», сам не зная почему. В ста метрах от него, в полосках солнца, голый по пояс, солдат стирал свое белье, он там, он посвистывает, он месит эту влажную муку, он проиграл войну, и он этого не знает. Матье сел; ему было стыдно: «Кто дал мне право быть таким суровым? Они только что узнали, что разбиты, они выпутываются как могут, потому что для них это внове. У меня же есть навык, но от этого я не стою больше. И помимо всего, я тоже выбрал бегство. И злость». Он услышал легкий хруст – Пинетт сел у края воды. Он улыбнулся Матье, Матье улыбнулся ему, и они долго молчали.

– Посмотри на того парня, – сказал Пинетт. – Он еще ничего не знает.

Солдат, согнувшись над водой, с прилежным упорством стирал белье; реликтовый самолет урчал над ними. Солдат поднял голову и сквозь листву посмотрел на небо с рассмешившей их боязнью: эта маленькая сцена имела живописность исторического свидетельства.

– Скажем ему?

– Нет, – сказал Матье, – пусть не знает и дальше.

Они замолчали. Матье погрузил руку в воду и пошевелил пальцами. Его рука была бледной и серебристой, с голубым ореолом неба вокруг. На поверхность поднялись пузырьки. Травинка, принесенная соседним водоворотом, кружась, приклеилась к его запястью, подпрыгнула, снова приникла. Матье вынул руку.

– Жарко, – сказал он.

– Да, – согласился Пинетт. – Все время тянет спать.

– Ты хочешь спать?

– Нет, но постараюсь.

Он лег на спину, заложил руки за голову и закрыл глаза. Матье погрузил сухую ветку в ручей и пошевелил ею. Через некоторое время Пинетт открыл глаза.

– Черт!

Он встал и обеими руками начал ерошить волосы.

– Не могу уснуть.

– Почему?

– Я злюсь.

– В этом нет ничего дурного, – успокоил его Матье. – Это естественно.

– Когда я злюсь, – сказал Пинетт, – мне нужно подраться, иначе я задыхаюсь.

Он с любопытством посмотрел на Матье:

– А ты не злишься?

– Конечно, злюсь.

Пинетт склонился над башмаками и стал их расшнуровывать.

– Я даже ни разу не выстрелил из винтовки, – с горечью произнес он.

Он снял носки, у него были по-детски маленькие нежные ступни, пересеченные полосками грязи.

– Приму-ка я ножную ванну.

Он смочил правую ступню, взял ее в руку и начал тереть. Грязь сходила шариками. Вдруг он снизу посмотрел на Матье.

– Они нас найдут, да?

Матье кивнул.

– И уведут к себе?

– Скорее всего.

Пинетт яростно растирал ногу.

– Без этого перемирия меня так легко не одолели бы.

– Что бы ты сделал?

– Я бы им показал!

– Какой бычок! – усмехнулся Матье.

Они улыбнулись друг другу, но Пинетт вдруг помрачнел, и в его глазах мелькнуло недоверие.

– Ты сказал, что мы тебе отвратительны.

– Я не имел в виду тебя.

– Ты имел в виду всех.

Матье все еще улыбался.

– Ты со мной собираешься драться?

Пинетт, не отвечая, наклонил голову.

– Бей, – предложил Матье. – Я тоже ударю. Может, это нас успокоит.

– Я не хочу причинять тебе боль, – раздраженно возразил Пинетт.

– Как хочешь.

Левая ступня Пинетта блестела от воды и солнца. Они оба на нее посмотрели, и Пинетт зашевелил пальцами ноги.

– У тебя забавные ступни, – сказал Матье.

– Совсем маленькие, да? Я могу взять коробок спичек и открыть его.

– Пальцами ног?

– Да.

Он улыбался; но приступ бешенства вдруг сотряс его, и он грубо вцепился в лодыжку.

– Я так и не убью ни одного фрица! Скоро они припрутся, и им останется только меня задержать!

– Что ж, это так, – сказал Матье.

– Но это несправедливо!

– Это ни несправедливо, ни справедливо – это просто факт.

– Это несправедливо: мы расплачиваемся за других, за парней из армии Кора и за Гамелена.

– Будь мы в армии Кора, мы поступили бы так же, как они.

– Говори за себя!

Он расставил руки, шумно вдохнул, сжал кулаки, и надувая грудь, высокомерно посмотрел на Матье:

– Разве у меня такая рожа, чтобы удирать от врага?

Матье ему улыбнулся:

– Нет.

Пинетт напряг продолговатые бицепсы светлых рук и некоторое время наслаждался своей молодостью, силой, храбростью. Он улыбался, но глаза его оставались беспокойными, а брови нахмуренными.

– Я бы погиб в бою.

– Так всегда говорят.

Пинетт улыбнулся и умер: пуля пронзила ему сердце. Мертвый и торжествующий, он повернулся к Матье. Статуя Пинетта, погибшего за родину, повторила:

– Я бы погиб в бою.

Вскоре энергия и гнев снова разогрели это окаменевшее тело.

– Я не виноват! Я сделал все, что мне предписали. Не моя вина, что меня не смогли толком использовать.

Матье смотрел на него с какой-то нежностью; Пинетт был прозрачным на солнце, жизнь поднималась, опускалась, вращалась так быстро в голубом дереве его вен, он, должно быть, чувствовал себя таким худым, таким здоровым, таким легким: как он мог подумать о безболезненной болезни, которая уже начала его глодать, которая согнет его свежее молодое тело над силезскими картофельными полями или на автодорогах Померании, которая заполнит его усталостью, грустью и тяжестью. Поражению учатся.

– Я ничего ни у кого не просил, – продолжал Пинетт. – Я спокойно делал свою работу; я не был против фрицев, я их в глаза не видывал; нацизм, фашизм – я даже не знал, что это такое; а когда я в первый раз увидел на карте этот самый Данциг, я был уже мобилизован. Ладно, наверху есть Даладье, который объявляет войну, и Гамелен, который ее проигрывает. А что там делаю я? В чем моя вина? Может, ты думаешь, они со мной посоветовались?

Матье пожал плечами:

– Уже пятнадцать лет все видели, что война приближается. Нужно было вовремя умело взяться, чтобы избежать ее или выиграть.

– Я не депутат.

– Но ты голосовал.

– Конечно, – неуверенно ответил Пинетт.

– За кого?

Пинетт промолчал.

– Вот видишь, – сказал Матье.

– Мне нужно было пройти военную службу, – раздраженно оправдывался Пинетт. – А потом я заболел: я мог проголосовать только один раз.

– А в тот раз ты это сделал?

Пинетт не ответил. Матье улыбнулся.

– Я тоже не голосовал, – тихо сказал он.

Выше по течению солдат выжимал рубашки. Он их завернул в красное полотенце и, посвистывая, поднялся на дорогу.

– Узнаешь, какую песенку он насвистывает?

– Нет, – ответил Матье.

– «Мы будем сушить белье на линии Зигфрида».

Оба засмеялись. Пинетт, казалось, немного успокоился.

– Я добросовестно работал, – сказал он. – И не всегда досыта ел. Потом я нашел это место на транспорте и женился: жену-то мне нужно кормить, а? Знаешь, она из хорошей семьи. Хотя поначалу между нами не все ладилось… Потом, – живо добавил он, – все утряслось; я вот к чему клоню: нельзя же заниматься всем одновременно.

– Конечно, нет! – согласился Матье.

– Как я мог поступить иначе?

– Никак.

– У меня не было времени заниматься политикой. Я возвращался домой усталый как собака, потом шли ссоры; к тому же, если ты женат, надо ублажать жену каждый вечер, разве нет?

– Наверное, да.

– Так что ж?

– А ничего. Вот так и проигрывают войну.

Пинеттом овладел новый приступ злобы.

– Не смеши меня! Даже если бы я занимался политикой, даже если бы я только это и делал, что бы изменилось?

– По крайней мере ты бы сделал все возможное.

– А ты сделал?

– Нет.

– А если бы и сделал, ты сказал бы, что это не ты проиграл войну?

– Нет.

– Так как же?

Матье не ответил, он услышал дрожащее пение комара и помахал рукой на уровне лба. Пение прекратилось. «В самом начале я тоже думал, что эта война – болезнь. Какая глупость! Это я, это Пинетт, это Лонжен. Для каждого из нас это он сам; она сделана по нашему образу и подобию, и у нас та война, которую мы заслужили». Пинетт длинно шмыгнул носом, не спуская взгляда с Матье; Матье подумал, что у него глупый вид, но разъярился против себя. «Довольно! Довольно! Мне надоело слыть человеком, который ясно все понимает!» Комар танцевал вокруг его лба – смехотворный венец славы. «Если бы я воевал, если бы я нажал на гашетку, где-то упал бы человек…» Он дернул рукой и залепил себе хороший шлепок по виску; он опустил руку и увидел на указательном пальце крошечное кровавое кружевце, человек, у которого кровью истекает жизнь на булыжники, шлепок по виску, указательный палец нажимает на курок, разноцветные стекла калейдоскопа резко останавливаются, кровь испещряет траву на тропинке, мне надоело! Мне надоело! Углубиться в неизвестное действие, как в лес. Действие. Действие, которое возлагает ответственность и которое никогда полностью не понимаешь. Он страстно проговорил:

– Если бы что-то нужно было сделать…

Пинетт с интересом посмотрел на него:

– Что?

Матье пожал плечами.

– Нет, ничего, – ответил он. – В данный момент – ничего.

Пинетт надевал носки; его белесые брови хмурились. Он вдруг спросил:

– Я тебе показывал свою жену?

– Нет, – сказал Матье.

Пинетт встал, порылся в кармане кителя и вынул из бумажника фото. Матье увидел довольно красивую женщину с суровым выражением лица и намечающимися усиками. Поперек фотографии она написала: «Дениза – своей куколке, 12 января 1939 года». Пинетт покраснел:

– Она меня так называет. Не могу ее от этого отучить.

– Но хоть как-то она должна тебя называть.

– Это потому, что она старше меня на пять лет, – с достоинством пояснил Пинетт.

Матье вернул ему фотографию.

– Она хороша.

– В постели она потрясающая, – сказал Пинетт. – Ты даже не можешь себе представить.

Он еще больше покраснел. Потом смущенно добавил:

– Она из хорошей семьи.

– Ты мне это уже говорил.

– Да? – удивился Пинетт. – Я тебе это уже говорил? Я тебе говорил, что ее отец был преподавателем рисования?

– Да.

Пинетт старательно положил фото в бумажник.

– Меня это огорчает.

– Что тебя огорчает?

– Ей будет неприятно такое мое возвращение.

Он скрестил руки на коленях.

– Хватит тебе! – сказал Матье.

– Ее отец – герой войны четырнадцатого года, – продолжал Пинетт. – Три благодарности в приказе, награжден крестом. Он об этом все время говорит.

– Ну и что?

– А то, что ей будет неприятно такое мое возвращение.

– Бедный дурачок, – сказал Матье. – Ты вернешься еще не скоро.

Гнев Пинетта выветрился. Он грустно покачал головой.

– Лучше уж так. Я не хочу возвращаться.

– Бедный дурачок, – повторил Матье.

– Она меня любит, – говорил Пинетт, – но у нее трудный характер: она много о себе воображает. Да еще ее мамаша королеву из себя корчит. Жена должна тебя уважать, верно? Иначе она устроит из дома ад.

Он вдруг встал:

– Мне надоело здесь. Ты идешь?

– Куда это?

– Не знаю. К остальным.

– Пойдем, если хочешь, – неохотно согласился Матье.

Он, в свою очередь, встал, они поднялись к дороге.

– Смотри-ка, – сказал Пинетт, – вот Гвиччоли.

Гвиччоли, расставив ноги, приставив руку козырьком ко лбу и смеясь, смотрел на них.

– Вот это шутка! – сказал он.

– Что?

– Вот это шутка! Попались, как дураки.

– Ты о чем это?

– О перемирии, – все еще смеясь, сказал Гвиччоли.

Пинетт засветился:

– Это была шутка?

– Маленькая такая! – сказал Гвиччоли. – Люберон притащился к нам надоедать; он хотел новостей, ну мы ему их и дали.

– Значит, – оживился Пинетт, – никакого перемирия нет?

– Перемирия нет и в помине.

Матье краем глаза посмотрел на Пинетта:

– Что это меняет?

– Это меняет все, – сказал Пинетт. – Вот увидишь! Вот увидишь – это меняет все.

Четыре часа

Никого на бульваре Сен-Жермен; никого на улице Дантона. Железные шторы даже не опущены, витрины сверкают: просто хозяева, уходя, сняли щеколду с дверей. Было воскресенье. Уже три дня было воскресенье: на всю неделю в Париже был только один день. Совершенное воскресенье, какое-то немного более напряженное, чем обычно, немного более искусственное, слишком молчаливое, уже полное тайного застоя. Даниель подходил к большому магазину шерстяных изделий и тканей; разноцветные клубки, расположенные пирамидой, начали желтеть, они пахли чем-то старым; в соседней лавке выцветали пеленки и блузки; мучнистая пыль скапливалась на полках. Длинные белые дорожки бороздили стекла. Даниель подумал: «Стекла плачут». За стеклами царил праздник: жужжали мириады мух. Воскресенье. Когда парижане вернутся, они найдут гнилое, упавшее на их мертвый город воскресенье. Если только они вернутся! Даниель дал волю страстному желанию хохотать, желанию, с которым он с утра прогуливался по улицам. Если только они вернутся!

1
...