Maledeito quell’ora che t’ho amato![1]
Деревенька Кривосельцы, расположенная в околице Седлец, несмотря на маленькие, по сравнению с другими землями этой околицы, размеры, считалась одной из самых красивых и удобных на несколько десятков миль вокруг. Её относили к тем владениям, которые у нас обычно называли золотыми яблоками; рыба, грибы, мука, луга, всё в ней было, чего только пожелает душа, за исключением, как говорят, птичьего молока.
С тех времён ещё, когда более дальние связи были затруднительны, а люди приблизиться друг к другу и товары приобретать могли только на больших ежегодных ярмарках, нам осталось то понятие доброго имения, привязанное к земле, которая более или менее все скромные нужды тогдашней жизни могла удовлетворить. Также в эти века почти каждая деревенька, чаще всего с помощью близкого местечка, обходилась сама собой. Жизнь была простая и неизысканная, а те более дорогие необходимые предметы, которых собственный дом дать не мог, переходили по наследству от прадедов, даже бархатные шубы несколько поколений надевало по очереди, вовсе этого не стыдясь. Доспехи, хотя уменьшались плечи, подкладывали всё более толстые лосиные кафтаны, ещё носили, пока бесполезные, ржавые, не вешались на стену. Шляхетский двор отдалённых уголков провинции ещё в XVIII веке вмещал в себя множество ремесленников и все отрасли, служащие повседневной жизни на малой шкале.
Добывали мёд, выливали свечи, варили пиво, ткали платья и ковры; в деревне изготавливали полотна и столовое бельё. Усадьба имела своего кузнеца, слесаря, плотников, портных, сапожников, маляра. Конечно, не были эти ремесленники слишком опытными и искусными, но от них требовали долговечности работы больше, чем изящества и искусства; выходило это, может, дороже, но не оплачивалось наличными, а деньги также были очень редкими и предназначенными, чтобы немного оплёванные шли в местечко. Так собирались капиталы, правда, не приносящие процента, но не растрачиваемые.
Кривосельцы характеризовались тем, что владелец мог в них закрыться, изолироваться и, ничего ни от кого не требуя, жить так, как тогда жить привыкли: без излишних отказов и недостатка первых нужд среднего класса. Малая, но зажиточная деревенька расположилась рядом с речушкой, стремительно текущей к Бугу, над ней лежали премилые её луга, окружённые величественными лесами, наполовину чёрными, наполовину хвойными.
Уцелевшие старые деревья достигали тут чрезвычайных размеров, с которыми только те, что в низинах, как Беловежская Пуща, могут сравниться. Сосны покупали на мачты, а на стволе срубленного дуба могли уместиться два человека и удобно вытянуть ноги. Поля, немного на возвышенности, были плодородными и рождали прекрасную пшеницу; рыбы в речушке и в пруду около усадьбы хватало.
Прежние наследники Кривоселец также хорошо себе выбрали место для строительства усадьбы и посадили деревья, которые теперь её окружали как бы густой и зелёной рощей лип, клёнов, каштанов и пихт.
Усадьба была more antiquo, на фундаменте, но деревянная, повсеместно утверждали, что такая здоровей. Дерево, однако же, срубленное впору, подобранное отлично, высохшее, стояло, как стена, сто лет, не деформируясь и не оседая, а Господь Бог от огня защищал.
Издалека от дамбы был виден один только фасад, тёмный, важный, с крышей крыльца на резных столбах, перед ним, как бы на страже двора, немного подальше стоял огромный деревянный чёрный крест, который поднимал старые деревянные плечи; из гущи деревьев показывалась дальше скромная башенка домашней часовни; за деревьями скрывались гумна и постройки.
Не было в этом всём ничего особенного, ничего, что бы обращало внимание какой-нибудь особенностью, всё-таки, проезжая, каждый себе говорил, заглянув в душу:
– Как тут хорошо и тихо, должно быть!
Да, раньше тишина, этот покой, которого свет дать не может, считался самым дорогим подарком; в тишине хотели проводить эту жизнь Иова, жизнь испытаний и боли, как можно меньше желая, как можно меньше вызывая борьбы и приключений, лишь бы чисто и целым к берегу вечности приблизиться! Тогда ещё была вечность и надежда, сегодня… но это к роману не относится.
Человек брал смолоду в сакву пилигрима ту самую главную направляющую правду, что он здесь недолгий гость, что тут всё слабое и хрупкое, что жизнь – суетна, он сам и люди – слабые, что всё вводит в заблуждение, и что, как пел Кохановский, только добродетель – сокровище, которого никто не заберёт!
Всё ему также в этом свете казалось иначе, реальность была для него сном, а вера в небеса – единственной реальностью. Отсюда совсем иная цена земных вещей и почти монашеская жизнь, без завтра… в лагере!
Более слабые забывались на ночлегах жизни, но бич Божий хлестал, и шли дальше с покорностью. Никто слишком не привязывался к тому, что распаляет, возбуждает и ослепляет человека на непостоянство бренных вещей; шли, лишь бы с Богом, в мире, и до доброго конца. Также в таком мире много оживления, суеты, стремлений быть не могло. Зачем стараться? На что заботиться о том, что завтра придётся бросить среди дороги?
Усадьба в Кривосельцах и издалека, и вблизи казалась таким жилищем человека, ожидающего великого часа призвания на суд и перехода в иной мир. Его окружала тишина, двор зарастал травой, одна тропинка до часовни кое-как была протоптана и одна тенистая улица в саду. В доме темно, пусто, глухо; один старый слуга, один мальчик для помощи, старая ключница и немолодой возница.
В течение года и лет тут мало что изменилось; всё так шло однотипно своим порядком, с обычным режимом подобной организации жизни – хоть дни тут бывали невыносимо долгие, годы бежали как стрелы. Одного от другого отличить было нельзя и дат уловить.
В усадьбе более десяти лет жил замкнутый, как анахорет, человек не молодой, не старый, среднего возраста (ему было, может, лет сорок), пан Валентин Орбека. Хотя фамилия звучала по-чужеземски и происхождение также, может, было нездешнее, семья эта очень уже долгие века гнездилась в краю, с ним сраслась и использовала собственный герб и шляхетские прерогативы. Орбеки имели даже весьма хорошие связи. Дед был каким-то мечником, отец – подчашим литовской земли, только пан Валентин, называемый из вежливости подчашичем, ничем быть не хотел.
В молодости, окончив образование, он горячо бросился в свет, но, видно, там в нём ошпарился, потому что, вернувшись в Кривосельцы после смерти отца, уже отсюда не двинулся. Знакомств не искал и слишком их не избегал; принимал вежливо, навещал редко, и то только по долгу, чтобы не избегать соседей; говорил мало, не знали в нём никакой фантазии, кроме той, что любил книжки и над ними целые дни и ночи просиживал. Играл притом на клавикорде, а когда ему чтения и музыки, чтобы занять время, было мало, говорили, что также рисовал, хотя никаких его работ в доме видно не было. В часовне регулярно каждое воскресенье и праздник совершалась святая месса; пан Валентин часто её посещал, а кроме того, посещал её и в будни, но замечали, что сидел задумчивый, не молясь, без книги.
По всему было видно, что на сердце его когда-то покоилась тяжкая рука боли и оставила на нём незаживаемые раны; но из прошлой его жизни почти никто ничего не знал – только догадывались. Впрочем, пан Валентин был человеком прекрасного образования, приятным, любезным, но, как бы по своему решению, холодным и привлечь себя не дающим. Никто из него более горячего слова не добился. Если в первые минуты объявил в разговоре противоположное мнение, в рассуждения и доказательства дальше не вдавался и, как бы опомнившись, отступал, упрямо молча.
Человек этого рода, хоть не очень богатый, но порядочный, нестарый, свободный, естественно, пробуждал в живущих поблизости людях не одну фантазию познакомиться с ним, не один также проект женской головки; но это вскоре оказалось так невозможно, что о нём позже почти забыли. Жалели его, сочувствовали ему, как потерянному человеку. Так утверждали дамы.
Самые горячие взгляды отбивались от него, как от скалы; казалось, их не видит и не понимает. Впрочем, пан Валентин, хоть серьёзный и молчаливый, несчастным вовсе не казался, не жаловался, не хотел походить на такого, скорее объявлял всем, что ему на деревне, среди этого покоя, добрых людей, старых деревьев, состоятельной посредственности было удобно и ничего больше не желал, только чтобы так окончить тихую жизнь.
Более любопытные отлично знали (потому что это в соседстве, а при отсутствии занятия каждая мелочь интересует), как пан Валентин проводил дни. Раз и навсегда там был один и почти неизменный порядок.
Вставал не рано в плохую пору, весной и летом довольно рано, старый его буфетчик и одновременно слуга, которого звали Яськом, хотя имел седые волосы, приносил ему кофе и чаще всего заставал его с книжкой в руках. После этого завтрака, или в саду под липами, или в комнате читал пан Валентин до обеда, который подавали обычаем тех времён самое позднее после часа. Еда была очень простая, а к ней стаканчик чистой воды или редко один бокальчик вина. После обеда он обычно играл до вечера на клавикорде; шёл на прогулку, возвращался на ужин из двух блюд и ещё играл или читал до поздней ночи. Оттого ли, что не мог спать, или оттого, что ночная тишина ему для работы была более приятна, он долго растягивал бодрствование и двух восковых свечей, которые Ясек ему ставил, почти никогда не хватало; сжигал ещё запасные, которые всегда приготавливали для него на камине.
Иногда среди ночи люди слышали его быстрые шаги по покоям или какую-то странную, бурную игру на клавикорде. Единственной переменой в этом порядке бывало, что пускался с книжкой в лес и с карандашами на прогулку, а в этом случае часто не обедал, ограничиваясь ужином.
Принуждённый к отъезду на несколько часов, он возвращался домой с заметным удовольствием, с сияющим лицом и бежал сразу к своим книжкам. У него было их немного, новых покупал мало; держал одну газету, чаще всего разгребал старые фолианты, которые ему присылали с разных сторон. Заимствовал также в соседних библиотеках, в Кодни, в Бьяле, и даже в Люблине. Ясек утверждал, что редко или почти никогда не видел его пишущим; делал записи на маленьких бумажках, но те потом горстями бросал в камин. Этот камин, днём и ночью подсыпаемый ольховыми сухими дровами, был великим удовольствием пана Валентина, привычкой, потому что даже летом в гостиной всегда тлела ольховая колода. Этот огонь становился ему, видно, товарищем; с книжкой на коленях, с опущенной головой, он смотрел в синеватое пламя, зелёное, фиолетовое, розовое, которое только сухая ольшина умеет выдавать в таких красивых цветах, и думал, и думал без конца. Ясек, привыкший инстинктивно к этой работе, входил потихоньку и, когда одно полено гасло, подкладывал другое.
Ночью, видно, он сам подбрасывал дерево, потому что редко когда с утра этот огонь было нужно зажигать.
В воскресенье шёл пан Валентин на мессу, сидел молча, часто забывался и дольше других там оставался, но не видели, чтобы его уста двигала молитва. Высох ли в нём её источник? Или вся она внутри души скрылась? Кто знает?
Ксендз Порфирий, бернардинец, человек честный и учёный, мало того, даже магистр св. теологии, который приезжал с мессой в Кривосельцы, заметив этот холод в человеке, которого уважал, пытался его немного расспросить и душу его открыть, но пан Валентин, выслушав его с великим терпением, отвечал:
– Отец мой, не судите человека по внешности, разные есть человеческие характеры, а часто тот, у кого рот закрыт, ревностней и горячей молится.
И ксендз Порфирий, как мудрый священник, оставил его в покое его внутренней молитвы.
В другой раз, зная эту его жизнь, наполовину шуткой он спросил:
– А всё-таки, дорогой подчашич, вы могли бы смело вступить в монастырь, потому что и так жизнь монаха ведёте, а вижу у вас и св. Бернарда, и Сумму св. Томаша, и боллардистов, и хризостомов, и августинцев, значит, вам теология мила. Вы созданы для кельи.
Пан Валентин улыбнулся.
– Если бы, если бы так было! – воскликнул он. – Но вас снова обманывает видимость, отец мой. Не чувствую себя достойным к этому призванию, я не в таком согласии со своей душой, чтобы мог сложить её как чистую в жертву Богу. И кто знает, дойдёт ли когда-нибудь до этого?
Он указал на догоревшие в камине угли.
– Смотрите, отец мой, – сказал он, – глядя на этот седой пепел, вы не сказали бы, что там уже под ними нет искорки? Подвигайте их и увидите жар, который горит сильней, чем пламя, и дольше него длится. Только что крышкой прикрыл его этот холодный пепел.
И ксендз Порфирий, как мудрый капеллан, снова замолчал, но про себя подумал: «Это бедный человек, если в нём такой жар остался».
А вечером по его причине он прочитал литанию, потом был уже спокоен.
Так жили в этих Кривосельцах, а были такие, что пану Валентину искренне завидовали в этом удобно устланном гнезде и так аккуратно укутанной жизни. И ни одна молодая и красивая девушка, глядя издалека на мужественное, бледное, довольно красивых черт и благородного выражения лицо этого человека, который имел много очарования в сладости характера, рисующегося на лице, вздохнула, думая: «Был бы хороший муж из него!»
Но как раз в том была загвоздка, что пан Валентин, любезный с дамами, если с ними встречался, не показывая к ним ни отвращения, ни боязни, как-то так холодно обходился, так коротенько кончал разговор, что к нему ни одна приблизиться не смела.
В недостатке информации о жизни и делах этого таинственного соседа по околице кружили вести, неизвестно откуда подхваченные, одни страннее других; повторяли их вечерами, но более рассудительные им не верили. Иногда то пан судья Досталович, то пан ловчий Вирчинский, то даже подкоморий Буковецкий навещали пана Валентина в его Тибете, как её называл ксендз Порфирий. Заставали его обычно у камина над какой-нибудь книжкой или при клавикорде, который спешно закрывал, потому что музыкой совсем рисоваться не любил; принимал их вежливо, почти радостно, добрым кофе, плодами летом, иногда рюмкой старого венгерского вина; разговаривал живо и показывал обширные знания, но до дна человека никогда нельзя было добраться. Каждому из милых соседей потом через неделю, полторы он отплачивал церемониальным визитом в память о нём и, проведя часок, хотя его туда гостеприимно приглашали, спешно возвращался в Кривосельцы.
В праздники и дни шумных забав в самых богатых домах, как у подкомория Буковецкого, у которого весело развлекались, потому что имел трёх красивых и с богатым приданым дочерей на выданье, приглашаемый письмами, он всегда отказывался по причине нездоровья или каких-нибудь дел, дабы суеты и шумной компании избежать.
В конце концов все оставили бы его в покое, предоставляя его судьбе, потому что никто до сих пор на самое маленькое изменение в его поведении влиять не умел, если бы не чрезвычайный случай, который долю счастливого до сих пор (иначе назвать трудно) пана Валентина пошатнул и потряс его покой – навсегда.
Мы говорили уже, что пан Валентин выписывал «Варшавскую газету», не порвав настолько со светом, что его уже ничего из него не интересовало; очень редко приходило что-либо с почтой, кроме этой газеты, за которой раз в неделю, по-видимому, должны были посылать аж в Брест. Часто также привезённая газета несколько дней лежала, даже не тронутая, на столике, потому что хозяин, занятый чем-то иным, не был ею заинтересован.
Однажды вечером Ясек, который её приносил, прервал чтение пана объявлением, что с газетой слуга привёз толстое письмо с большой печатью.
Пан Валентин непомерно редко получал письма. Итак, он велел подать его себе. Действительно, письмо могло обратить даже внимание Яся; был это огромный конверт, очень старательно адресованный и закрытый необычных размеров гербовой печатью. Адрес был по-французски, очень подробный, отчётливый, без ошибки.
Пан Орбека долго вращал бумагу в руках, прежде чем осмелился открыть, знал он из опыта, увы, как редко письмо извещает о доброй новости, как часто приносит плохую; он был убеждён, что плохая или хорошая новость всегда отбирает у него немного душевного покоя. Но в конце концов нужно было набраться смелости, седой Ясек стоял со свечой и ждал, глядя в глаза, и другой товарищ одиночества пана Валентина, достойный его приятель, пудель Нерон, сидел тоже перед ним, пытливо смотря на него, словно какую-то душевную боль для него предчувствовал.
Пан Валентин не спеша отодрал печать, достал большое письмо и, бросив взгляд на подпись, пробежал его одним взглядом, потом встал как вкопанный и, не проявляя ни грусти, ни радости, стоял, однако, слишком долго для совсем хладнокровного и сознательного человека.
Ясек, который светил, смотрел на пана и, наконец, испугался этой его окаменелости, Нерон начал лапой царапать ему ногу, как бы стараясь разбудить. Валентин стоял, думал, наконец медленно положил письмо на столик, кивнул Ясеку, чтобы ушёл, а сам начал прохаживаться по комнате.
Не умея читать, любопытный старый слуга не мог подсмотреть панской тайны, однако же легко понял, что должно было произойти что-то важное. Подали ужин, хозяин пошёл к нему по своей привычке, сел, но, выбитый из колеи, ничего не взял в рот, чтобы снова ходить по комнате почти до белого дня.
На этой странице вы можете прочитать онлайн книгу «Орбека. Дитя Старого Города», автора Юзефа Игнация Крашевского. Данная книга имеет возрастное ограничение 16+, относится к жанрам: «Литература 19 века», «Историческая литература». Произведение затрагивает такие темы, как «исторические романы», «польская литература». Книга «Орбека. Дитя Старого Города» была написана в 1867 и издана в 2019 году. Приятного чтения!
О проекте
О подписке