Аресты в городе шли. Взрослые об этом узнавали. Незадолго был арестован врач, заведующий лабораторией, в которой работал отец. На улицах стали даже днем встречаться арестованные под конвоем 2–4-х «сотрудников» в гражданском с револьверами наголо.
Боялся ли отец ареста? Боялся, но вины не чувствовал, т. к. три месяца в белой армии Колчака в качестве рядового офицерского полка, не участвовавшего в зверствах и репрессиях, никого не убивавшего, казалось, не было поводом для ареста.
Слышал я кусок разговора между родителями много позже и далее. – Уже в тюрьме и тем более в лагере он понял, что поводов для ареста вообще могло не быть. Достаточно было косого взгляда лица из власть имущих или «сотрудников», или упоминания фамилии на чьем-то допросе. Например, на вопрос: «Кто присутствовал при разговоре (высказывании, анекдоте)?» Возможно, что подобный вопрос был задан и заведующему лабораторией. Возможно.
Арестовывать пришли ночью. Четверо «сотрудников» и двое понятых, соседей.
Я проснулся от громких разговоров, топанья и зажженного света. Однако тихо лежал в своей деревянной кроватке с загородками. Никто не обращал на меня внимания. Все столпились в большой комнате, где начался обыск. Я оделся, вошел тихо в открытую дверь и присел на корточки у стены. В комнате был полный разгром. На полу валялись книги и мелкие вещи. Со стен были сняты и выдраны из рамок картины. Автопортрет отца был сорван с подрамника и, свернутый в большую трубку, – лежал на столе. За столом сидел, видимо, старший, листал альбомы с фотографиями и время от времени обращался к отцу с вопросом: а это кто? Некоторые фотографии вынимал и откладывал. Остальные трое рылись в книгах и в ящиках комода, выбрасывая книги с полок, а вещи из ящиков на пол.
Так были перевернуты все комнаты и кухня. С вещами обращались, как и описываются обыски в литературе, не было вспарывания подушек и перин, остальное было в ассортименте.
Под конец этой процедуры я был согнан с места и устроился в проходной комнате на тахте, которая была уже исследована и сдвинута с места. В мою кроватку бабушка подбирала одежду с пола.
Как уводили отца, я не видел. Проснулся от того, что меня с плачем обнимала мама.
В последующие после ареста дни на меня никто не обращал внимания, было не до меня. Мама ушла с работы (или ее уволили, узнав об аресте ее мужа). Она проводила время у юристов и у тюрьмы, а через несколько дней уехала в Самару, т. к. отца отправили туда.
Когда я по моему запросу получил документы о реабилитации отца, то узнал, что следствия и суда фактически не было. Заседала «тройка», которая и вынесла приговор.
Бабушка, как я позже понял, хлопотала с продажей дома. Тут я пошел в школу, опять в первый класс, мне было ровно 8,5 лет.
Мама приехала из Самары в конце сентября или даже в октябре, и тут я впервые услышал зловещий номер статьи 58.10.
После заседания «тройки», на котором отцу дали срок в 3 года лагерей, мама бросилась к адвокату, который ее буквально выгнал, сказав, что она со своей апелляцией ненормальная, т. к. при пересмотре дела срок добавят. С тем она и вернулась в Бузулук.
В октябре или ноябре мы переехали в новый дом, т. е. дом был даже очень не новый, маленький и неудобный. Двор был совершенно голый, без единого деревца. В углу двора стоял сарай, разделенный переборкой пополам с отдельными входами. В ближней к дому части был погреб, выложенный красным кирпичом. В доме была фактически одна комната, печка и дощатые переборки без дверей создавали две выгородки. В кухне была русская печка, а к входной двери на кухню со двора был пристроен дощатый тамбур. Крыша была железная, но латанная множество раз. На моей памяти ее много раз чинили.
Переселение в дом на Оренбургской улице (ранее она называлась Струнная, т. к. по ней проходила телефонно-телеграфная магистраль на столбах) совпало с переводом школы, куда я поступал, в помещение старой женской гимназии, в которой училась мама. Видимо, это было типовое здание из красного кирпича, подобные я позже неоднократно видел. Школа была просторнее прежней, с большим актовым залом со сценой и фисгармонией за бархатным занавесом. Пол был паркетный, окна большие, отопление – паровое (во дворе школы была котельная и стадион). Школа стояла на перекрестке двух улиц – Красноармейской (главная улица города) и Уфимской (она выходила на дамбу, ведущую к мосту через Самару, была целиком мощеная булыжником).
Учиться мне было неинтересно, хотя учительница в первых четырех классах была превосходная.
Александра Алексеевна Пояркова жила через 3 дома от нас. Было у нее двое детей – мальчик в 7-м классе и девочка в 4-м. Ее муж, как я узнал позже, сидел в лагере, да так и не вернулся.
Должен признаться, что я попортил нервы своей учительнице, особенно в первых двух классах, а она относилась ко мне удивительно хорошо и добилась своего. Четвертый класс я закончил круглым отличником, да так и удержался до окончания школы.
В первом классе появился у меня приятель по шалостям Вовка Землянский. Был он сыном секретаря райкома. Видимо, семья была интеллигентной, это чувствовалось. С Вовкой было интересно. Читать он умел, и книги мы читали одинаковые. Кстати, заведовала школьной библиотекой с массой книг, оставшихся еще от гимназии, мамина соученица, которая нам покровительствовала и давала отборные книги. Помню первую книгу из школьной библиотеки: «Американские народные сказки» (где фигурировали братец Кролик, братец Енот, братец Опоссум и т. д.).
Во время уроков мы с Вовкой мгновенно выполняли задание (а крючки мы писали не менее полугода) и развлекались по мере сил. Вертелись, разговаривали, стреляли из резинок или трубочек и очень часто вместе оказывались изгнанными из класса в коридор. Не помню, чтобы мы стояли с виноватым видом у двери. В пустых коридорах трехэтажного здания было много мест для развлечения. Например, широкие перила парадной лестницы, по которым мы с восторгом ездили, актовый зал, где на сцене стояла «фисгармошка», и ее можно было терзать «в 4 руки» (один качает меха, а другой жмет на клавиши!) Однажды мы пытались залезть по занавесу на верх сцены. Занавес оборвался, и мы были доставлены в кабинет директора школы замотанными в занавес. Дело обошлось вызовом родителей. Должен признаться, что за первые два класса я доставлял маме это «удовольствие» раз шесть.
У Вовки был велосипед. В самом начале первого класса, было еще сухо, как-то на школьном стадионе я научился ездить. Велосипед был «взрослый», и вместо седла была привязана подушка. Нечасто, но мне перепадало покататься. Я буквально заболел велосипедом. Изучил устройство, бесконечное число раз рисовал, однако понимал, что получить велосипед мне не светит.
С одной стороны, в свободной продаже их не было, продавали только по «хлебным квитанциям». Квитанции выдавали за сверхплановую сдачу хлеба (ржи или пшеницы);
С другой стороны, велосипед стоил 250 руб., а мама получала как счетовод 80, позже 100 руб. Жили мы в это время очень бедно. Втроем на материну получку, к тому же систематически посылались посылки отцу в Темлаг.
Должен признаться, что роль «сына врага народа» меня не слишком угнетала. Причина не в детском легкомыслии, а в том, что основная масса знакомых людей относилась ко мне скорее сочувственно, нежели озлобленно, хотя и в школе и на улице от сверстников я систематически получал разного рода напоминания. Кое-кто из знакомых, и взрослых, и детей, буквально прекратил общение, но таких было меньшинство.
По совету дяди Саши Бекетова (подарившего мне копилку в виде большой металлической сберкнижки) я начал собирать деньги на велосипед.
Все родные и близкие знакомые стали мне дарить деньги: то рубль, то три или даже 5 рублей. В начале четвертого класса, т. е. в 1936 г., у меня набралось 270 руб. Были куплены за 300 руб. хлебные квитанции, через знакомых сотрудников матери, и новый пензенский велосипед был куплен!
Берег я его – пуще глаза. Быстро освоил до мелочей устройство, разбирал, чистил, смазывал и ездил очень осмотрительно. Достаточно сказать, что, даже уезжая «на лето» в Геленджик, в 1938 г., велосипед был с нами в багаже. В 1938–42 годы я буквально не слезал с велосипеда, ухаживая за ним по-прежнему. В 1942 г., когда я уже был в училище, велосипед был в отличном состоянии продан матерью за 1000 рублей!
В Бузулуке же велосипед сделал доступными все окрестности города и за два года, конечно, в сухую погоду, я (обычно в компании с другими сверстниками) многократно объездил все окрестные достопримечательности.
Зимой с 1932 на 33 год наступил настоящий голод. В магазинах в продаже не было ничего съедобного, цены на базаре, тоже оскудевшем, были непомерные. Одна служащая 3-й категории и две иждивенческие карточки давали 500 грамм хлеба в день, иногда хлеб заменялся отрубями, а нередко подсолнечным жмыхом.
Есть хотелось постоянно. В городе функционировал Торгсин, где за драгоценный металл можно было получить практически любые съедобные деликатесы. Драгоценности принимались как лом с выковыриванием не идущих в вес драгоценных камней.
Я уверен, что без Торгсина наша семья голода не перенесла бы.
Первыми ушли обручальные кольца, а позже дошло до риз с икон бабушкиного иконостаса, включая и серебряную лампаду, и все наличные серебряные ложки, и немногочисленные безделушки.
В Торгсине бабушка брала не деликатесы, а самую дешевую еду, как таковую. Помню, время от времени появлялась мука, пшено, чечевица, реже постное масло. Эти продукты растягивались на предельно длительный срок, но перерывы между походами в Торгсин были всё длиннее. Вскоре суп со следами картошки и пшена сменялся затирухой, тоже довольно жидкой.
Затируха – это кипяток, сдобренный перетертыми в ладонях шматками теста, в тесто, если есть, кладут ложку любого масла (подсолнечного, кукурузного, хлопкового или лампадного). С появлением зелени стало легче: затируха сдабривалась крапивой или лебедой. Посадили во дворе лук и картошку. Я частенько бегал на рыбалку, и кошке доставались только хвосты и головки пескарей и ершей.
Трупов на улицах я не видел, но по слухам, были, особенно на вокзале. Изможденных нищих, особенно башкир, татар и цыган, было видимо-невидимо.
В школе на большой перемене давали завтраки по списку. Это была или жидкая каша на воде, или еще более жидкий суп со следами крупы и картошки.
За завтраки платили наличными, т. е. даже у малышей были деньги. Мне тоже давали, однако мечта о велосипеде зачастую толкала меня опустить мелочь в копилку.
Позже участились случаи ограбления младших старшими учениками, и «завтраки» стали оплачиваться вперед, от чего качество и количество пищи не увеличилось.
За углом нашей улицы размещалось городское ГПУ, где был свой, конечно закрытый, распределитель. Постоянно ребята с улицы наблюдали, как «сотрудники» выносили оттуда набитые сумки.
В школе тоже некоторые соученики (и соученицы) приносили с собой такие вкусные вещи, о которых большинство детей забыло думать. Редко кто делился, но просители и услужливые подхалимы были.
Голод продолжался весь 1933 и половину 1934 года. Позже стало полегче. Стали выдавать съестное на базе совхозснаба, где работала мама. Я рисовал для конторы лозунги к праздникам и универсальные, вроде КАДРЫ РЕШАЮТ ВСЁ! и ТЕХНИКА РЕШАЕТ ВСЁ! Оплачивали лозунги мне тоже продуктами, не щедро, но тем не менее.
Темниковский лагерь расположен на территории Мордовии. В конце 1989 г. в одной из телепередач показали иностранцев-преступников, осужденных у нас в стране. Они содержатся в лагере на ж.-д. станции Потьма, значит, жив Темлаг.
В 1934 весной мама получила документ-разрешение на свидание с отбывающим заключение отцом.
В лагере он оказался осенью 1932 года на 9-м лагпункте, в качестве лесоруба.
Лагерь представлял собой ж.-д. ветку обычной колеи от станции Потьма на северо-восток. Кругом были сосновые леса и болота. Вдоль ж.-д. ветки расположились лагпункты (в разное время – разное число, в 1934 году их было 20).
Каждый лагпункт представлял собой охраняемую зону. Определенная небольшая территория, примерно 500x300, огороженная забором из колючей проволоки в 2–3 ряда, перед забором внутри зоны – запретная полоса, как на границе. Вокруг зоны – вышки с вохровцами (охраной) и столбы с освещением.
Внутри зоны – бараки для заключенных, охраны, администрации и другие постройки.
Один из лагпунктов был административный, помнится, шестой, и один – госпитальный или лазарет – 17-й. Километрах в 4-х было мордовское село Барашево. Железнодорожная станция у лагпункта тоже называлась Барашево.
Отец проработал лесорубом с осени 1932 г. до марта 1933. Заболел пеллагрой, это была обычная для ГУЛАГа болезнь – тяжелый авитаминоз. Смертность была большая. Сейчас пишут об этом много, а я сам видел.
Попав в лазарет, отец фактически был обречен, т. к. был лежачий пеллагрик, такие обычно не поднимались.
Дальше сработал «его благородие СЛУЧАЙ». Начальником лазарета оказался соученик отца по медицинскому факультету Казанского университета доктор Варшавский Абрам Соломонович.
Конечно, он мог не узнать и не вспомнить знакомого двадцатилетней давности. Даже узнав, мог не признать. Но доктор Варшавский и узнал, и признал, и помог.
Прежде всего отец был поставлен на ноги, в воле начальника лазарета было обеспечить элементарное лечение и питание. Главное же было в том, что отец был оставлен санитаром в инфекционном отделении лазарета.
Летом 1934 г. подвернулся случай. Заболела дочь начальника лагеря, чем-то серьезным. Потребовались срочные анализы, которые сделать в лазаретной лаборатории не смогли, а отец взялся и сделал. После этого заключенного же заведующего лабораторией и отца поменяли местами. Люди были подневольные, еще не то делалось.
Став завлабом, отец получил право писать чаще, а не раз в месяц при условии выполнения плана, как было установлено для рядовых заключенных; более того, «ударно» проработав около года – получил разрешение на свидание с родными на пять суток.
Так я попал в Темлаг в первый раз. Второй раз, летом следующего 1935 года мы с мамой приехали уже без разрешения на свидание, т. к. у отца закончился срок заключения, и он был оставлен на той же должности в вольнонаемном качестве. Это в лагерях практиковалось, причем зачастую таким «вольнонаемным» по какому-нибудь поводу, а чаще без повода давали новый срок, и он в очередной раз становился зеком.
На свидание мы приехали в каникулы после окончания мной второго класса, было мне 10 лет.
До ст. Потьма доехали в обычном пассажирском поезде Андижан-Москва. От Потьмы ехали товарным порожняком на обыкновенной платформе. Барашево было на 57 километре от Потьмы.
Поселились мы в пристройке к женскому бараку. Одно окно и дверь были в сторону конюшни, вдоль которой стояли сани и повозка. В конюшне было 6 лошадей, конюхами и возчиками были пожилые кубанские казаки. По вечерам они часто пели свои песни очень складно.
В пределах ограды было довольно много бараков. Три или четыре корпуса собственно лазарета, лаборатория и аптека в одном бараке, три или четыре барака для заключенных, отдельно барак ВОХР с вольером для собак, клуб с библиотекой, столовая с кухней и несколько двухквартирных коттеджей, в которых жили вольнонаемные врачи и другой персонал. Отдельно был склад и контора.
В зону вело два КПП, основной и хозяйственный, с караулками и воротами. На КПП дежурили вохровцы. Кроме того, была мастерская (столярная и слесарная), морг и большой ледник.
Вдоль бараков были приподнятые деревянные тротуары. В центре территории был плац с трибуной, рядом спортплощадка с брусьями, турником, «гигантскими шагами» и волейбольной сеткой.
Вокруг лазарета метров на 150–200 был сохранен сосновый лес, а дальше шли вырубки, зарастающие кустарником, и болота.
Вдоль ограды стояли столбы со светильниками. Эти светильники – керосино-калильные лампы Аида – я ни ранее, ни позже никогда не видел.
О проекте
О подписке