Генрих хотел ребенка, и вскоре Нора забеременела. Выступления в стрип-клубе, спектакли, роли в кино – все это уходило в прошлое, и Нора не знала, вернется ли на сцену, и не знала, хорошо это или плохо, и что будет дальше – тоже не знала. Впервые в жизни ее несло течением, и бороться с этим течением было не нужно, да и не хотелось…
В тот день, когда Нюше исполнилось три месяца, Генриха застрелили в очереди у «Макдональдса» на Пушкинской площади. Вокруг носились на скейтбордах мальчишки, ловко прыгавшие через бордюры и ограды и воровавшие со столиков кока-колу и гамбургеры, один из них вдруг въехал в толпу, дважды выстрелил в Генриха, бросил пистолет и умчался, размахивая пакетиком с краденой картошкой фри. Генрих умер на месте. Почему вдруг человек, презиравший фаст-фуд, оказался в этой очереди, кто и за что его убил – никто так и не узнал.
В газетах писали, что Генрих Крамер нажил состояние на посредничестве в сфере внешнеэкономических связей. Бизнесменов, возивших из-за границы дорогую мебель, сантехнику и стиральные машины, он сводил с министрами, с которыми учился в школе или институте. Подпись министра на документе, облегчавшем ввоз итальянских стульев, стоила двести-триста тысяч долларов. Сколько перепадало Генриху – об этом можно было только догадываться.
После похорон Нора вздохнула с облегчением: морок рассеялся, она снова была одна.
Ей не хотелось затяжных военных действий с многочисленными родственниками мужа, с его дедом, матерью и сестрами, племянницами, бывшими женами, их детьми, претендовавшими на имущество Генриха. Она согласилась на отступные: пособие для Нюши и дом в Агуреево, где в гараже стоял новенький «крайслер», который на языке того времени назывался «кукурузником».
С первым мужем она прожила четырнадцать месяцев, со вторым – шестнадцать, с Кропоткиным – почти шесть лет.
После репетиций она иногда заглядывала в кабинет старика Полонского, заведующего литературной частью театра, который угощал ее душистым чаем с капелькой коньяка и милыми нравоучительными историями. За свою жизнь он был девять раз женат и сочинил около двух десятков развлекательных романов под разными псевдонимами.
– Искусство романа сродни искусству семейной жизни, Нора, – рокотал он, дымя сигаретой. – У этого искусства есть название – искусство болтовни. Надо ведь заполнять чем-то все эти страницы и все эти годы, причем так, чтобы это не убивало ни книгу, ни брак. В юности мне казалось, что как только я скажу жене: «Передай, пожалуйста, соль», наш брак рухнет. Стендаль писал, что если он однажды подойдет к окну и воскликнет: «Какое прекрасное утро!», то сразу же возьмет пистолет и застрелится. Каждая фраза должна быть значимой, думал я. Как у Софокла или Шекспира. Но жизнь состоит из ничего не значащих слов, дурацких реплик и прочего мусора, и дело не в мусоре, а в нас… Вот, скажем, чеховские пьесы почти целиком слеплены из такого мусора, а мы страдаем и плачем… Сегодня мы в каждой строчке Пушкина или Шекспира выискиваем глубокий смысл, но, возможно, для авторов эти строчки были неизбежным злом – прекрасным мусором, заполняющим пустоты… В том-то и заключается разница между Пушкиным и мной, что мусор у нас разного качества… Искусство болтовни, Нора, это высокое искусство, это известь, которая скрепляет людей не хуже водки и секса… еще капельку?
И они пили из крошечных рюмочек, поднимая тост за известь.
В ее семейной жизни лампочки не перегорали, но напряжение в сети перестало скакать. Нора осваивала искусство быть женой. Она по-прежнему была счастлива в объятиях Кропоткина, но могла обходиться и без этого, если муж бывал занят. А занят он бывал все чаще, сутками пропадая в мастерской.
В одном из интервью, отвечая на вопрос о творческом кризисе, Кропоткин сказал, что переживает кризис с пятилетнего возраста. В семидесятые-восьмидесятые годы он был среди первых звезд андеграунда, побывав и абстракционистом, и концептуалистом, и даже каким-то неометафористом. В конце восьмидесятых он создал работы, принесшие ему мировую известность и, разумеется, деньги. Этот период в его творчестве искусствоведы назвали периодом «красного и черного» – две краски придавали образам мощное звучание, хотя смысл картин угадывался с трудом, мучительно пробиваясь сквозь напластования буйных и мрачных цветов. Как писал один из критиков, «смысл мерцает где-то там, в глубине, где корчатся догорающие люди». Многие отмечали, что Кропоткин движется к фигуративной живописи. Важным этапом в его творчестве стали декорации к «Макбету» Донатаса Таркаса, цветовая гамма которых контрастировала с тональностью шекспировской трагедии.
Нора заметила, как в Провансе Кропоткин с удовольствием делал в дорожном альбоме карандашные наброски портретов стариков, куривших в кафе над своим полуденным бокалом вина, наброски Нюши и Риты, игравших в шахматы, розовой пышки из дома напротив, которая любила по утрам голышом выкурить первую сигарету на балконе…
Карандашные портреты Норы, Нюши, стариков и старух, бомжей с Плешки, Дона, Тарасика, Молли, священника Знаменской церкви и лодочников из соседнего села были развешаны в его мастерской всюду – перед ними Кропоткин разгуливал голышом, потягивая коньяк из горлышка, рычал, чертыхался или спал, завернувшись в старую штору…
Нюша с презрением отказывалась позировать в ателье, где висели ню матери, поэтому Кропоткин писал ее в саду или на крыше флигеля, в котором когда-то предполагалось устроить бассейн.
Самой благодарной его моделью оказалась Рита. Этой веселой курносой толстушке, обладавшей тонкой талией и пышными бедрами, страсть как хотелось быть «запечатленной». Она по первому слову сбрасывала одежду и с радостью, кокетливо хихикая и чуть розовея от смущения, демонстрировала хорошо пропеченные груди и глянцевые тугие ягодицы, пока художник разглядывал ее, задумчиво покусывая курчавый ус.
Нора не удивилась, узнав о ночных сеансах в мастерской, после которых учительница выходила к завтраку, стараясь не смотреть в глаза хозяйке, – удивилась тому спокойствию, с которым приняла эту новость. Вспомнила любимую поговорку Молли: «Любовь любовью, а толстые сиськи всегда сверху» – и сделала вид, что ничего не происходит. Как говаривал старик Полонский, проблемы никогда не решаются – они проходят.
С Митей Бессоновым ее познакомил Полонский.
Они пили чай в его кабинете, когда старик сказал, что один журналист пишет о ней книгу и очень хотел бы познакомиться со своей героиней.
– Я так стара, что обо мне уже книги пишут? – попыталась пошутить Нора.
– Он большой ваш поклонник, Нора, – сказал Полонский. – И поверьте, будет лучше, если он напишет эту книгу под вашим присмотром… получит информацию от вас, а не о вас… вы обаятельная женщина, а он никак не может изжить комплекса провинциала и до сих пор не поймет, то ли он Растиньяк, то ли Жюльен Сорель, то ли все-таки Митя Бессонов…
В те дни Нора переживала провал. Она возлагала большие надежды на «Федру», которую ставил Уманский, но ей не удалось вернуться на вершину, достигнутую в «Макбете». Хотя критики сдержанно хвалили ее, хотя билеты на спектакль были распроданы до конца сезона, Нора понимала, чувствовала, что ей не удался этот образ. Она тянула из себя все жилы, вставала на цыпочки, но все было безрезультатно. Поговорить об этом с мужем никак не удавалось – он все глубже погружался в работу, дочь по-прежнему обдавала ее холодом при каждой попытке сближения, а Лиза Феникс, с которой она провела несколько ночей, отчаянно напиваясь и занимаясь любовью, была женщиной мудрой, но, увы, не умной…
Через неделю она встретилась с Бессоновым в маленьком кафе на Никитской.
Журналист оказался очень высоким, широкоплечим молодым мужчиной с боксерским носом и пронзительно-голубыми глазами. Держался он довольно скованно и был одет в какие-то случайные вещи: ботинки хорошей кожи, грошовые штаны и турецкую куртку-косуху с базара, которая была ему явно мала.
Бессонов жадно выпил водки и сразу заговорил о ее ролях. Он смотрел все спектакли с ее участием, все фильмы и бывал на всех ее выступлениях на Малой сцене МХАТа, где она читала стихи и прозу. Финальную же сцену в «Федре», когда царица, принявшая яд, признается мужу в своей преступной страсти, Бессонов считал «шедевром исполнительского искусства», «в котором эротическое напряжение обреченной любви сопоставимо со смертоносным эротизмом леди Макбет»…
– Но роль-то я провалила, – сказала Нора. – Просто – провалила.
– Провалила, – со вздохом сказал Бессонов. – Ну бывает…
И вдруг рассмеялся – так рассмеялся, что Нора не смогла удержаться от улыбки.
Они чокнулись.
Стало легко и чуть пьяно, и они заговорили о книге.
Бессонов включил диктофон, и Нора услышала голос своей матери – Бензина пела с надрывом под гитару любимый романс:
Куплю я коробочку спичек
И в теплой воде разведу,
И долго я думать не стану,
Сейчас я отраву приму…
– Боже, – сказала Нора, – вот, значит, как. Значит, без пощады? Вычерпаем до дна? Вы и до матери добрались…
– И до Ксавье. Но еще не поздно, – сказал Бессонов. – Если прикажете, могу остановиться…
– Ну уж нет. – Нора подняла рюмку. – Спустим псов войны!
Она закинула ногу на ногу, увидела, как дрогнуло его лицо, и поняла, что короткое и алое с черным она сегодня надела не напрасно.
После кафе они сели в такси и поехали к Норе – Бессонов хотел взглянуть на ее детские фотографии.
Когда в прихожей он присел на корточки, чтобы снять с ее ноги туфельку, его запах окутал Нору едким облаком, голова у нее пошла кругом, и она вдруг стиснула колени – по бедрам потекло, оттолкнула Бессонова, стала срывать с себя одежду, он подхватил ее на руки, ударился плечом о косяк, в гостиной опрокинул стул, ногой открыл дверь в спальню, бережно опустил ее на кровать, склонился над нею, и тут она укусила его – укусила с наслаждением, до крови…
Все смешалось в ее жизни: животная тяга к Бессонову, его бесстыжая книга, Кропоткин и эта толстуха Рита, несчастная Нюша, корчившаяся от ненависти ко всему миру, новый проект Уманского, в котором Норе отводилась, конечно же, главная роль, да еще ужасная смерть старика Полонского…
Полонский умер в середине лета, когда театральная Москва опустела, разъехалась в отпуска или на гастроли. Жил он одиноко, и его смерть долго никто не замечал, пока соседи не вызвали милицию: запах из квартиры стал невыносим.
На похоронах рассказывали, что старика нашли на полу. Он лежал в луже засохшей гнилостной жидкости, голый, зеленый, сдувшийся, как проколотый воздушный шарик, тело его было покрыто венозной сетью грязно-красного цвета, и когда его попытались поднять, на паркете остались куски плоти…
В кафе, где были устроены поминки, у Норы случился нервный срыв. Она вдруг разрыдалась, никак не могла остановиться. Бессонов отвел ее в какое-то служебное помещение, принес коньяк, она выпила, они занялись любовью на полу среди ведер и рулонов ковролина, потом она снова разрыдалась. Бессонов вызвал такси, Нора захлопнула дверцу перед его носом и уехала за город.
Кропоткин нашел ее в кухне, где она плакала, допивая бутылку коньяка, взял на руки, отнес в спальню, лег рядом, она прижалась к его волосатому животу и заснула.
Утром она встала раньше всех, провела час в тренажерном зале, выпила литр апельсинового сока с лимоном, приняла ледяной душ, приготовила завтрак, уволила Риту – Кропоткин и Нюша промолчали – и занялась Маргаритой Готье.
Когда Уманский предложил ей главную роль в «Даме с камелиями», она растерялась. Роль Маргариты Готье, безусловно, входила в виш-лист любой актрисы наряду с Джульеттой, Федрой и Ниной Заречной. Но Джульетту ей уже было не сыграть, а Федру она провалила, что бы там ни говорили Бессонов и Семеновский.
Уманский был настойчив.
Они вместе посмотрели «Даму с камелиями» Джорджа Кьюкора с Гретой Гарбо, итальянскую постановку с Франческой Нери и байопик о Мари Дюплесси, прототипе Маргариты Готье, с Изабель Юппер в главной роли.
Уманский вспомнил, как Кьюкор и его сценаристы бились над коллизией, связанной с ролью падшей женщины в высшем обществе:
– В тридцатых годах эта тема была весьма щекотливой.
Нора расхохоталась и рассказала о своей свадьбе в Большом Кремлевском дворце, на которой каждый второй министр, диссидент и модный философ разгуливал под ручку с патентованной шлюхой.
Уманский сказал, что в роли Армана Дюваля он видит Никиту Журавского:
– Простоват до глупости, но искренен и чертовски красив.
Нора считала, что роль отца Армана важна не меньше, и они поспорили, кто сыграет ее лучше – Артем Кириленко или Безбородов-старший.
Она и не заметила, как втянулась в эту игру.
Премьеру назначили на осень, ранней весной начались репетиции.
Смерть Полонского, отчуждение Кропоткина и Нюши, животные случки с Бессоновым – теперь ничто не могло помешать ее успеху. Не должно и не могло.
Но сначала состоялась премьера книги Бессонова.
Презентацию решили провести в стрип-клубе «Феникс», чтобы заинтриговать журналистов.
Нора проследила за тем, чтобы Бессонов был правильно одет: денег на любовника она не жалела. Ему нравились красивые вещи, и вообще, он часто говорил ей, что алчность – его личный смертный грех, обожаемый грех.
Зал был полон. За столиком у сцены сидел с молоденькой любовницей постаревший Семеновский, скрывавший морщинистую шею при помощи искусно повязанного шелкового кашне. За соседним столиком Нора устроила Кропоткина с Нюшей.
Вел презентацию Уманский, не скрывавший впечатлений от книги, которая поразила его своей откровенностью на грани эпатажа. Никита Журавский и Алиса Алиева читали отрывки из биографии. Журналисты наперебой задавали вопросы – чаще всего о мужчинах Норы, о ее сексуальной ориентации и карьере звезды стриптиза.
Бессонов говорил много, возбужденно, иногда пережимая, переигрывая: ему очень уж хотелось понравиться публике. Рассказывая о детстве и юности Норы, он несколько раз назвал ее «наивной дурочкой» и «провинциальной простушкой», неприятно пощелкивая при этом пальцами. Нора видела, как при этом менялось лицо Кропоткина, а дочь попыталась уйти – ее удержала Лиза Феникс.
Наконец пресс-конференция закончилась, и Уманский объявил, что сейчас всех ожидает сюрприз.
В зале погас свет, вступила музыка, вспыхнули софиты, и на сцене появилась Нора Крамер – с распущенными волосами, в сверкающем лифчике, в трусиках, украшенных блестками, в туфлях на высоком тонком каблуке. Она послала в зал воздушный поцелуй, взялась рукой за шест, улыбнулась – и началось представление.
Никогда еще она так не танцевала, никогда еще не чувствовала себя такой свободной, легкой, бездумной, прекрасной, великолепной. Она взлетала по шесту, вращалась, изгибаясь и хохоча, и зал кричал от восторга и аплодировал стоя, и когда Нора увидела радостное, заплаканное и растерянное лицо дочери, хлопавшей в ладоши, то поняла, что ради этих слез она готова умереть – вот сейчас, здесь, на этой дурацкой сцене, под звуки этой дурацкой музыки, бессмертной, как бессмертно само это дурацкое искусство, и расплакалась, кланяясь и посылая Нюше воздушные поцелуи…
Быстро переодевшись, она вернулась в зал. Ее окружили, ее поздравляли, ее целовали, ею восхищались. Она смеялась, подставляла щеку чьим-то губам, раздавала автографы, потом взяла Нюшу за руку – дочь сжала ее пальцы, снова вызвав слезы на глазах, и тут к ней подошла Лиза Феникс, шепнула: «Иди в туалет, да потарапливайся же, я пока с Нюшей побуду».
В туалете было накурено, душно, возбужденные мужчины толкались, пытаясь пробиться внутрь, кто-то громко ругался, кто-то смеялся.
Нора проскользнула между разгоряченными телами, вошла и увидела окровавленного Бессонова, лежавшего в углу, и Кропоткина, которого двое мужчин держали за руки. Огромный, в разорванной на груди рубашке, он рычал, пытаясь вырваться, а когда увидел Нору, одним движением отбросил мужчин и уставился на жену – глаза его были налиты кровью.
Ее по-прежнему била дрожь, ей по-прежнему было весело, и она не испугалась его грозного взгляда. Похлопала себя по бедру и сказала, едва сдерживая смех:
– Кыс-кыс-кыс… ну иди сюда, дурачок, иди, не бойся…
Взяла Кропоткина за руку, и он покорно пошел за нею, слегка покачиваясь и урча, и толпа раздалась, пропуская их к лимузину, в котором уже сидела Нюша. Лиза Феникс – стройная, могучая, невозмутимая – с улыбкой открыла дверь машины и проговорила низким вибрирующим голосом: «Сегодня я б тебя трахнула как никогда, подруга». Нора поцеловала ее в щеку, села в середину, между дочерью и мужем, взяла обоих за руки, сказала: «Трогай!» и рассмеялась – она была счастлива как никогда…
Премьера «Дамы с камелиями» прошла с успехом.
Критик Семеновский писал о «триумфе» и с наслаждением смаковал сцены, в которых «проявился весь талант Норы Крамер, актрисы, несомненно, тонкой и глубокой», он проследил в своей статье за тем, как менялись интонации, пластика Маргариты Готье, привыкшей к лицемерию, к продажной любви и вдруг столкнувшейся с истинным и искренним чувством, как «любовь стала занимать в ее душе все больше места, пока не захватила целиком», как великолепна была Нора в сцене объяснения с отцом Армана Дюваля и как трогательна в финальных эпизодах, «скрытая страстность которых электризует зал до дрожи и слез».
«Это настоящий театр, – писал в заключение Семеновский. – Балаган, призванный вызывать у зрителей простые и сильные чувства, смех или слезы, страх или радость, и Нора Крамер доказала, что владеет этим великим ремеслом в совершенстве».
Статьи, телерепортажи, фотосессии, приглашения на встречи, интервью, цветы, цветы, цветы…
В море цветов, однако, однажды обнаружился погребальный венок с черными лентами и надписью «Привет из прошлого, стерва», но как Нора ни силилась, сколько ни перебирала лица и имена, так и не вспомнила никого, кто мог бы затаить на нее такую злобу, чтобы напомнить о себе через много лет: их было слишком много, этих людей.
Теперь после спектаклей она все чаще возвращалась домой, к Кропоткину и Нюше, а Бессонов нашел новую жертву.
Это был Борис Сергеев, когда-то – скромный сотрудник НИИ, энергичный публицист, вознесенный перестройкой на вершину демократического движения, в августе 1991-го занявший видный пост в правительстве Ельцина, а потом поссорившийся с окружением президента и бежавший за границу. Помыкавшись по Европе, он обосновался в Чехии, преуспел в торговле замороженными овощами, а после отставки Ельцина возвратился в Россию и попытался вернуться в политику, но неудачно. Человек деятельный и состоятельный, Сергеев взялся за мемуары, но и тут его постигло фиаско. Растерявшись перед материалом, он через общих знакомых передал свои записки Бессонову, который решил сделать Бориса Сергеева героем своей новой книги.
– Когда читаешь его записи о событиях августа девяносто первого или октября девяносто третьего, – рассказывал Бессонов Норе, – сразу чувствуешь личность: стиль упругий, написано сжато, ясно, точно. Электрическая проза! Но как только речь заходит о формировании этой личности, о детстве и юности, о негероических периодах жизни, тотчас все расплывается, превращается в кашу. И сразу становится видна его ограниченность, даже некое убожество, что ли. Эти жалобы на обстоятельства, которые помешали всем этим людям остаться у власти и привести Россию в капиталистический рай… напоминает мемуары немецких генералов, которым морозы и бездорожье помешали выиграть войну… В общем, плохому танцору яйца мешают. Они – люди одноразовые, герои мгновения, разрушители, на большее они не способны. Война, бунт, баррикады – их стихия, мать родна. Современные Троцкие, знаешь ли…
О проекте
О подписке