Читать книгу «Протокол "ЭХО". Книга 2» онлайн полностью📖 — Юли Березиной — MyBook.
image

Глава 2. Протокол "Утилизатор".

Их называли Дрейфами. Слово родилось из праха старого - «дрейфующие» - и прижилось на губах тех, кто ходил меж анклавов, плывя по течению случайных троп. Меняльщики, переносчики вестей и баек. Но эти двое, брат и сестра, Фая и Димка, ходили особыми маршрутами - туда, где северный ветер режет воздух лезвиями, а границы между прошлым и будущим действительно стёрты, и ты идёшь не по земле, а по тонкой плёнке, под которой - пустота. Их мир был летящим, неосязаемым, как сон, который забываешь сразу после пробуждения.

Лицо Фаи было скрыто плотной повязкой - будто от ожога, будто она прятала под ней то, что не должна была видеть она сама. Но глаза её горели лихорадочным, колючим блеском от азарта охотника, учуявшего дичь. Или от того, что она видела то, чего другие не замечали, и это знание жгло её изнутри.

За час до рассвета, когда тени ещё не решили, оставаться им или исчезать, они топтались у Канцелярии Торга. Увидев двух нелюдимых стражей Ворона, они не посторонились, не сделали вид, что идут по своим делам, - они уверенно перегородили им дорогу, как будто имели на это право. Димка, с лицом, изрезанным не ветром, а какими-то странными, тонкими шрамами, молчал, плетясь в тени сестры. Фая же выступила вперёд.

«Аудиенцию, - бросила она, щурясь на свет фонаря, который казался слишком ярким для этого времени суток, - лично к Ворону. Дело не в товаре. Дело - в слове. А слова, которые несут дрейфы, иногда дороже целого обоза. Иногда они дороже жизни. Но это уже не моя проблема, правда?»

Ворон, человек дела, не любивший мистики и пафоса, смерил её взглядом - дерзкую, обожжённую девчонку, пахнущую дымом, овечьей шерстью и чем-то кислым, чужим. Что-то в её вызове, в этом поставленном на кон жизни взгляде, на мгновение напомнило ему Улу. Ту Улу, что росла в этом аду - острую, неуправляемую, свободную, как ветер, который не знает, куда дует. Он брезгливо махнул рукой страже: «Пропустите. И принесите еды». Он чуял, что говорить придётся о неприятном. О том, от чего не отмахнёшься.

В кабинете, уставленном схемами, где каждая линия на карте казалась ложной, Фая, не дожидаясь вопросов, начала говорить. Голос её был плоским, без интонаций, как у человека, который боится, что эмоции разорвут что-то внутри, но в этом равнодушии сквозила жутковатая деловитость - как у того, кто привык смотреть на смерть как на часть маршрута.

«Мы были у Степняков, за старым элеватором. Меняли хладагент на бинты и соль. Рутина. Такая скучная, что даже рассказывать лень. Потом старейшина, Макар, взял и спросил шёпотом, словно совесть продавал: «А свинец у вас есть?»

Мы - нет. Он вздохнул, как мех порванный: «Тогда хоть посмотрите. Скажете, что делать. У нас ума не хватает, а совесть совесть уже не справляется».

Повёл нас на задворки, к старому амбару. Дверь была не на замке, а завалена снаружи бревном, железным ломом и придавлена тракторной покрышкой. Сверху - нацарапаны углём кресты, да старые затворы от ружей привязаны, как побрякушки - от сглазу, видать. Дешёвое колдовство для дорогой беды. Как будто можно защититься от того, что уже внутри, просто привязав кусок железа, да?

«Там ОН», - сказал Макар и начал крестится.

Мы с Димкой к щели. Темно внутри, пахнет не на жизнь, а на съедение. Кислым металлом и варёной свеклой. И тепло идёт, влажное, липкое, как дыхание больного зверя, который уже не знает, что он болен, и просто дышит.

И тут из темноты - голос. Не хриплый, не злой. Обычный, до жути усталый мужской голос, как будто человек разговаривал сам с собой уже много лет и забыл, что есть кто-то ещё:

- Опять ты с гостями? Можно хоть воды? Или гвоздей ржавых. Не надо много. Штук пять.

Димка, мой брат, он у меня не из храбрых, конечно, но фонарик включил, луч в щель сунул, будто палкой тычет. И мы его увидели.

Там мужик, лет сорока. Одет в лохмотья, но лицо обычное. Усталое, осунувшееся, как у всех. Только кожа странная - не живая, а как восковая, полупрозрачная. И под ней что-то шевелилось. Тихо, мерзко, как черви под дёрном, как будто внутри него жил кто-то ещё, кто не хотел выходить.

- Кто ты? - спрашивает Димка.

- Семён, - отвечает мужик. - Не знаю кто. Выпустите, а? Я никого не трону. Мне просто поесть надо. Я не прошу много. Просто чтобы заполнить пустоту. Она слишком громкая.

Он подполз к щели, штанина задралась, а там мать твою, рана! Глубокая, рваная, будто ломом продрали. Но она не гноится. Она живая. Пульсирует. И внутри раны - не кровь, а какая-то белесая, тягучая каша, в которой, как в кипятке, пузырятся и тают кусочки соломы. Ржавых тряпок. Осколков кирпича. Он это переваривал. Прямо в открытой ране. Прямо в своей же ноге.

Мы с Димкой повскрикивали, а Семён этот, будто оправдывается еще:

- Пугает, да? Меня самого воротит. Но голодно. Понимаешь? Не так, в животе, а везде. Каждая клетка хочет есть. И она ест. Даже когда я не хочу. Особенно когда я не хочу.

Тут Макар подошёл, пальцем в щель тыкает, и голос у него виноватый, как у ребёнка,типа, натворит что и не знает, как признаться:

- Мы его на опушке нашли, привели как человека еду нормальную давали. Кашу, тушёнку. А он всё как заведённый: «голодный, голодный». Потом заметили, что он кору с балок грызёт, глину с пола ест. Испугались. Выгнали сюда. А потом Кузьма, наш кузнец, с перепоя или с горя, решил его «усыпить». Выстрелил почти в упор. Вот. Покажи им!

Семён, послушный, ровно как побитая собака, расстегнул рубаху свою. А на груди - страшный шрам. Свежий. Но не от пули. А будто ткань стянулась, как мешок завязан. И в центре шрама, как чёрная икринка в ране, виднелся тёмный кусочек - обломок пули.

- Пулю их я, видать, переварил, видишь? - сказал этот. - А порох он у меня теперь из пор пахнет.

Мы отшатнулись. Чуть не побежали сразу, но ноги не слушались.

А из темноты этот Семён, уже почти шёпотом:

- Скажите деду Пусть не стреляет больше. Следующий раз я, может, и не смогу остановиться. Я не хочу, чтобы он стрелял.

Фая замолчала. Её плоский голос наконец дал трещину, в которой показалась настоящая, леденящая душу усталость. Она посмотрела на Ворона так, будто хотела сказать: «Ты видишь? Ты понимаешь? А если нет - то я не знаю, зачем я вообще сюда пришла».

Ворон хмуро перевёл взгляд на Димку. Тот лишь закивал, подтверждая каждое слово, его глаза были пусты - в них не было ни ужаса, ни любопытства, только покорное принятие очередного кошмара, как смены времени года. Как будто он уже видел это сто раз и знал, что ничего не изменится.

- Мы ушли от Степняков на рассвете, - закончила Фая, и в её голосе послышалось что-то, похожее на усмешку над самой собой. - Хладагент оставили. Макар долго стоял, провожал нас взглядом. Не знает он, что и делать. Вот, мы и решили к вам завернуть, рассказать. Что за товар такой теперь на рынке ходит. И сколько таких «единичек» ещё бродит по лесам. Или это уже не «единички»? Не знаю. Я не специалист. Я просто увидела и сказала.

Ворон долго смотрел на мешок с клюквой, принесённый ему в дар, будто в каждой багровой ягоде видел каплю той самой, странной плоти, которая пульсировала, росла, требовала.

- Вы предлагаете съездить туда с отрядом? - наконец спросил он, и в его голосе не было привычной железной решимости, а лишь тяжёлое, неохотное участие, как у человека, который уже знает ответ, но надеется, что ошибётся.

- Не знаю я, - качнула головой Фая, и в её глазах мелькнул холодный, расчётливый огонёк. - Ин-вес-тиц-ия рискованная. Может, и вообще не ходить туда. Потому что там сидит не чудовище. Там сидит голод, облачённый в человека. И товар этот - бракованный. Он не подлежит обмену. Он может только потреблять. Рано или поздно он переварит всё в этом сарае и выйдет на рынок. И тогда ему понадобится уже не амбар мусора. А весь ваш Торг. И он его сожрёт. Не потому, что он злой. А потому что он голодный. И он всегда будет голодным.

Ворон медленно кивнул. «Helvete», - выругался он тихо по-норвежски, с каким-то почти отеческим раздражением. В его мире, построенном на чётких правилах обмена - едой, топливом, металлом, - появилось нелогичное и необъяснимое. И эту нелогичность принесла девчонка с глазами, как у его дочери, и с речью, как у циничного аукциониста.

- И я не знаю, что делать, - честно и устало ответил Ворон тихо. - Но теперь я точно знаю, что мир заражён чем-то новым. И нужно понять диагноз. Прежде чем он станет эпидемией.

Он подошёл к окну, за которым кипел жизнью его шумный, сварливый, хаотичный Торг. И впервые этот хаос показался ему не угрозой порядку, а хором жизни, который что-то тихое и ненасытное очень хотело бы заглушить, чтобы наступила та самая идеальная тишина, в которой слышно только собственное пищеварение.

Полдень. Ворон посмотрел на Яна, стоявшего у карты, будто тень от копоти. Молчание между ними было густым, как северная смоль.

- Тебе нужно съездить к Степнякам, - сказал Ворон негромко, без повелительного тона. Это была констатация. - Не как воин. Как патологоанатом. Твой дар он может вскрыть эту болезнь, пока она не расползлась. Понять, заразна ли она. И есть ли в ней хоть капля, за которую можно зацепиться, чтобы убить.

Ян хотел отказаться. Он боялся своего дара, этой проклятой, рвущей душу на клочья способности. Но в глазах Ворона был не приказ, а приговор, вынесенный самой реальностью. И в этом взгляде сквозила редкая, почти незаметная трещина - беспомощность. Старый норвежец, строивший мосты из доверия в мире руин, не знал, как бороться с тем, что не поддаётся логике обмена или силы.

Поселение Степняков встретило Яна не просто тишиной, а оцепеневшим, плотным ужасом, висевшим в воздухе, как морозный туман. Дед Макар, внезапно состарившийся до бесплотности, молча указал дрожащим пальцем в сторону амбара. Никто не работал в поле. Женщины держали детей в домах, шторы были задернуты, будто прятались не от взгляда, а от запаха. Издали доносился глухой, ритмичный скрежет - звук, похожий на то, как мощные жернова методично, без устали перемалывают гравий и стекло. И этот запах - сладковато-гнилостный, с металлической нотой, как от перегретого паяльника, задевшего пальцы.

- Он там уже не один, - хрипло прошептал Макар, не глядя на амбар, словно боялся сглазить. - Вон, смотри. Растёт.

Стены сарая, некогда серые от времени, теперь покрывались странными, живыми наплывами. Что-то белесое и жилистое, похожее на спутанные корни или сросшиеся сухожилия, расползалось из-под двери и по щелям между досками. Оно пульсировало. Словно всё сооружение дышало одним огромным, неровным, больным дыханием.

Ян подошёл ближе, каждый шаг давался с усилием, будто воздух вокруг сгустился. Сквозь трещину в стене, чуть выше уровня земли, пробивался тусклый, фосфоресцирующий свет. Или не свет - а тусклое, собственное свечение той самой биомассы, её неестественный, подземный отсвет.

- Семён? - тихо, почти беззвучно позвал Ян.

Скрежет на мгновение затих. Потом послышалось шуршание, словно к стене подтащили мешок с мокрым песком.

- Кто? - голос был густым, обволакивающим, будто звук проходил через слой тёплой грязи.

- Меня зовут Ян. Я из Торга.

- Торг - голос протяжно, слюняво обдумал слово. - Еда. В Торге есть еда?

- Да, есть. Расскажи мне о себе. Что ты помнишь?

Тишина. Только бульканье и тихий, непрекращающийся хруст изнутри, как будто кто-то жуёт гальку.

- Не помню. Было темно. Бело. Ярко. Слишком ярко. Резало глаза. И холодно на столе Нет, жарко. Голос из ниоткуда говорил говорил: «Показатели стабильны. Протокол «Утилизатор» вступает в фазу активной ассимиляции». Потом темнота. А в темноте - голод. Он был первым. Он и остался. Единственный.

Ян почувствовал, как по спине побежали ледяные мурашки. «Протокол «Утилизатор»». Так они это называли. Не эксперимент, не исследование. Инструктирование плоти.

- Что ты чувствуешь сейчас, Семён?

- Пустоту. Большую-большую пустоту внутри. Она жжёт. Она требует. Доски они пресные, но хрустят приятно. Железо острое, режет изнутри, но оно заполняет. Камни твёрдые. Но они затыкают дыру. На время. Потом снова пустота и жжение. Выпусти. Я найду подходящее. Мне нужно много, но я сам.

Голос сорвался на низкий, животный вой, который тут же сменился тихим, детским всхлипом. В этом звуке была последняя, тонущая тень человека. Заблудившегося в самом себе и ужасно, до костей напуганного.

- Дай мне руку, Семён, - тихо, но чётко сказал Ян, чувствуя, как собственное сердце колотится, как птица в ржавой клетке. - Через щель. Я не причиню тебе вреда. Я должен понять.

- Рука? - послышалось тупое недоумение. - Она она не всегда слушается. Она иногда сама ест.

Но через нижнюю щель, из которой выползали белесые, корневидные отростки, медленно, нерешительно показалась кисть. Она лишь отдалённо напоминала человеческую. Пальцы были деформированы, срощены перепонками из той же плотной, полупрозрачной ткани, похожей на сырую пергаментную бумагу. Кожа, вернее, её подобие, была горячей на вид и влажной, будто постоянно потной. Под ней шевелились, перекатывались твёрдые, неравномерные включения - осколки, камушки, непереваренные фрагменты чего-то, что когда-то было миром.

Ян глубоко вдохнул, пытаясь отключить разум, стать пустым сосудом, как делал это всегда. Он привык к боли, к отчаянию, к ярости - горячим, человеческим чувствам. Он не был готов к тому, что ждало его за гранью человеческого. К метаболизму как к форме существования.

Он прикоснулся кончиками пальцев к этой странной, пульсирующей теплоте.

Мир рухнул в ослепительный, выжигающий белый шум лабораторного света. Не света солнца или лампы, а света как приговора, стерильного и беспощадного, не оставляющего теней для укрытия. И в этом свете - всепоглощающее, абсолютное НИЧТО. Не сон, не забытьё - а растворение «Я». Ощущение себя колбой, пассивным сосудом, который лишь наблюдает, как через него бесконечно переливают боль. Боль как принцип, как сырьё. Бесконечный фонтан чистого, дикого нервного импульса, который что-то - система, алгоритм, холодный безликий разум за светом - ловит, перенаправляет, сплетает в новые, чудовищно чуждые нейронные пути. Это была пытка. Это была перепрошивка.

Страх был, да. Глубинный, парализующий ужас кролика, увидевшего скальпель ещё до прикосновения. Но его не слушали. Его фиксировали как «побочный аффект 7» и откладывали в цифровую папку, чтобы никогда не открывать.

А потом накрыло ГОЛОДОМ. Не желудочным, а клеточным, атомарным, экзистенциальным. Чудовищная, вселенская пустота, требующая быть заполненной материей. Любой. В этом голоде растворялась, перемалывалась и усваивалась память. Имя. Шепот любимого. Ужас. Осталось только два полюса бытия: Боль-как-топливо и Голод-как-единственная-цель.

Ян увидел - нет, пропустил через себя - как его собственное тело начинает перестраиваться. Кости становились пористыми, живыми губками, жаждущими минералов. Кишечник утрачивал специфичность, превращаясь в универсальный, жадный химический реактор, равнодушный к ядам или питательности. Каждая клетка кричала сиреной метаболического пожара, сжигая себя, чтобы тут же, с жадностью раковой опухоли, вырасти из того, что рядом. Дерево. Тряпка. Ржавчина. Плоть.

И сквозь этот бесконечный, однообразный кошмар - редкие, разорванные вспышки, последние угли гаснущего костра личности. Лицо женщины (мать? жена?), размытое, как под водой. Зелёное поле под ветром. Звонкий, беззаботный детский смех. Они проносились, как киноплёнка, пропущенная через огонь, и тут же пожирались все тем же ненасытным голодом, превращаясь в пустые, безвкусные калории забвения.

Самое ужасное было в отсутствии конца. Это не была смерть. Это было бессмертие наоборот. Человека не убили. Его перепроектировали. В вечный, страдающий, ненасытный двигатель по переработке мира в самого себя. В идеальный, безумный «Утилизатор».

Ян вырвался с тихим, сдавленным стоном. Он отпрянул от стены, падая на колени в холодную грязь. Его вырвало сухой, мучительной пустотой. Он дрожал мелкой, неконтролируемой дрожью, обхватив себя руками, с отчаянной силой впиваясь пальцами в бока, пытаясь нащупать границы собственного, нормального тела.

Из щели в стене донесся тихий, потерянный голос, в котором не осталось ничего, кроме животной, неосознанной тоски и того самого, вечного вопроса:

- Ты ты ушел?

Ян поднялся на ноги, пошатываясь. Его лицо было мокрым - от холодного пота, выступившего на лбу, и от слёз, которых он сам не заметил. Он подошёл к Макару, который стоял в отдалении, закрыв лицо натруженными, трясущимися руками, будто молился или пытался спрятаться.

- Что что это, сынок? - простонал старик, и в его голосе была детская, беспомощная растерянность. - Чем он болен?

- Это не болезнь, дед, - хрипло, с трудом выдавил из себя Ян, глядя на пульсирующий, словно живой, амбар. - Это инструкция. Которую забыли стереть. Он не заразен. Он просто бесконечен. Он будет есть. Сначала этот сарай. Потом ваши дома. Потом все, что попадется на пути. И будет страдать от голода вечно. Потому что эта пустота - теперь и есть он.

Что делать? в голосе Макара не было ни злобы, ни отваги, только усталая покорность судьбе.

Ян посмотрел на сарай. На ту тёмную щель, откуда всего минуту назад протянулась искалеченная, непонимающая, просящая о помощи рука. Он вспомнил прикосновение. Боль как сырьё. Голод как вечность. Лабораторный свет как приговор.

- Сжечь, - тихо, но с ледяной, бесповоротной чёткостью сказал он. - Сжечь дотла, пока это ещё можно сделать. И молиться всем богам, которые тут ещё водятся, чтобы там, внутри, еще оставалось что-то человеческое, что сможет наконец умереть.