Книга или автор
3,8
4 читателя оценили
394 печ. страниц
2019 год
18+

Владимир Шаров
Воскрешение Лазаря

Памяти Саши Городецкого


© Шаров Владимир, 2019

© Дизайн-макет «АрсисБукс», 2019

© Издательство «АрсисБукс», 2019

7 апреля 1992 г.

Анюта, дочка, что бы ты ни думала, особого чувства правоты во мне нет. Во всяком случае, пока. И Машку и тебя я очень люблю и, естественно, хочу, чтобы вы жили долго и счастливо. И, конечно, я хочу, чтобы у вас тоже были дети и так это длилось и длилось, ведь, несмотря ни на что, жизнь – замечательный дар.

В отрочестве, как и многие, я часто думал о смерти. Хотя о вас тогда и разговора не было, считал, что лишь дети – верный, надёжный способ её обойти. И раньше, и сейчас я убежден, что целая жизнь – это жизнь рода, иначе трудно понять, что и для чего, есть ли во всем смысл. Жизнь одного человека чересчур коротка. Маленькие таблички с именами, что мы подвешиваем к ветвям родословного древа, – те же листья, каждой осенью они опадают, а следующей весной проклёвываются другие листья, другое их поколение, и дерево живёт и живёт.

В Пятикнижии Моисеевом едва ли не пятую его часть занимают родословные таблицы. Видно, что откровение длилось много сотен лет и много поколений. Это был очень долгий путь от Авраама до сегодняшнего дня, и этот путь мы должны были пройти. Каждый из нас должен был родиться, прожить жизнь и умереть, должен быть радоваться и горевать, и только по мере и в меру того, что мы пережили, нам давались новые части откровения. Похоже, и Господь не мог нарушить природный ход, природный темп жизни. Тот её ритм, где на место детства человека приходило время, когда он уже сам мог зачать ребёнка, сам породить новую жизнь и новое детство. Богу приходилось терпеливо ждать, когда человек, услышав благую весть, хотя бы отчасти поймёт её правильно, когда из Его слов будет толк, а не море крови, пролитой с верой, что Господу она угодна. Человек устроен так, что стоит в нём что-то сломать – всё равно, что и ради чего, – он разом теряет голову. Просто-напросто забывает, что можно, а что нельзя никогда и ни при каких обстоятельствах. Тогда зло, которое есть в каждом из нас, буквально хлещет.

Ещё одна вещь, Аня, о которой я сейчас, живя рядом с кладбищем, много думаю. Похоже, существуют три истории, три её площадки, и на всех них мы одновременно силимся устоять. Настоящий эквилибр. Первая – горизонтальная, на ней – наши отношения с современниками. Она очень тесная. Словно в переполненном автобусе, здесь тебе то и дело наступают на ноги, здесь нет и не может быть необходимого любому своего, частного, личного пространства. Из-за того, что чужие при первой возможности нарушают границу, лезут на твою территорию, эта история очень нервная, взвинченная, и ещё она вся какая-то тактическая: бесконечные столкновения, ссоры. В одних побеждаешь ты, в других – твой противник, и всегда надо быть начеку. Бессмысленными стычками жизнь разбита на тысячи кусочков, и, кроме них, в ней больше ничего нет. Ты, конечно, строишь планы, но это воздушные замки, потому что через минуту – снова автобус с кучей народу, и снова тебя толкают и ходят по ногам.

Недавно мне в голову пришла одна мысль, касающаяся аристократии, она и выстроила вторую площадку. Я понял, что есть другая, как бы вертикальная история. Настоящее – слишком коротко, такая стремительно бегущая точка, и то, что в ней не помещается, на ходу видится смутно. Мы знаем, что вокруг что-то есть, но понять – что, в нас нет ни нужды, ни сил. Однако когда смотришь на галерею чьих-нибудь фамильных портретов, понимаешь, что жизнь началась не сегодня и не завтра кончится, герой ты или просто тихо жил где-нибудь в своем поместье, женился, рожал детей – важно, что не будь хотя бы одной ступени или колена, история бы пресеклась. Они равны уже поэтому. В общем, тут многое понятней и справедливости больше. Вдобавок вертикаль штука не тесная, каждый даёт жить каждому.

В последнюю, третью площадку я отделяю то, что касается отношений между Богом и человеком. Сравнивать её с двумя первыми не буду. Достаточно сказать, что в мире, когда ты молишься, когда разговариваешь с Богом, есть только ты и Он.

Теперь, Анюта, попытаюсь ответить на твой вопрос: как живу. От мамы ты, кажется, знаешь, что я не решился поселиться прямо на кладбище. Там, где лежит отец, места не много: три могилы на четырёх квадратных метрах, и, значит, сколько ни исхитряйся, всё время пришлось бы ходить по чьему-то праху. Мы купили этот участок уже после смерти отца, когда из Донского крематория надо было забирать урну. Отец очень любил Рузу. Последние семь лет приезжал сюда каждую осень и жил по месяцу – по полтора в актёрском доме творчества. Сейчас я иногда там бываю, звоню по телефону, и вот, хотя прошло пятнадцать лет, отца не забыли и вспоминают на редкость тепло.

Отношения у нас были непростые, но здесь, в Рузе, мы не ссорились. Для послеобеденных прогулок у отца были три узаконенных круга: большой, средний и малый. Выбирал он их в зависимости от бездны разных обстоятельств: от того, как работал утром, от погоды, от разговора с бабушкой и прочее. Шёл такой сплошной факторный анализ, в результате же – тот или иной маршрут. Когда мы гуляли, отец мне всё показывал и рассказывал, и его круги я запомнил хорошо. Тем более что изменения он вносил редко, в конце жизни он вообще сделался консервативен. Кроме того, однажды он сказал мне, что когда идёт, как лошадь в борозде, это не мешает ему думать.

Через кладбище проходил единственный из трёх кругов – большой. Расположено оно очень хорошо – вся макушка высокого крутого холма. Если содрать дёрн, видны идущие друг за другом слои песчаника, особенно красивы они внизу, у подножья – никак не меньше двадцати разноцветных лент: красных, зеленых, фиолетовых. Похоже, из песка весь холм, наверное, поэтому приживаются здесь лишь сосны, старые, кривые сосны, стоят они нечасто и почти не мешают смотреть окрест. Отец, гуляя, обычно доходил до лавочки, что вкопана у кладбищенской ограды, и здесь отдыхал. По длине – это ровно середина пути, но вторая часть легче – дорога всё время идёт под гору. С лавочки отлично видна и река, и подвесной мост, а на другой стороне – почти картинная березовая роща справа, слева же – большой луг. В общем, тут вправду очень красиво, и пару раз я слышал от отца, что если выбирать, где лежать, лучше место искать глупо.

Аня, милая, когда дед умер, тебе было пять с половиной лет, он очень тебя любил, много тобой занимался, и, когда его не стало, мы с твоей бабушкой решили, что ты должна его помнить только живым; и сейчас, и потом, чем меньше подробностей о его последних днях и о похоронах ты будешь знать, тем лучше для всех. Но теперь ты выросла и я не думаю, что это по-прежнему правильно. Кроме того, не рассказав о смерти отца, мне трудно объяснить, что было дальше.

Так вот, ребёнком я не помню, чтобы отец заговаривал о смерти, лишь иногда, будучи мной и бабушкой особенно недоволен, заявлял, что знает, что, когда будет умирать, ему никто и стакана воды не подаст. Но это была или риторическая фигура, или подступ к запою. Потом, пьяный, он уходил, приходил, снова уходил, со всего размаха хлопая сначала нашей, деревянной, а потом, через полминуты – железной дверью лифта, а я, особенно зимой, отчаянно боялся, что живым больше его не увижу, что он где-нибудь упадёт и замёрзнет. Пока же, видя, что сил держаться нет, отец предупреждал нас и одновременно себя оправдывал и обелял. Может быть, он ещё надеялся, что бабушка сумеет исправить мир, хотя бы отчасти сделает его пригодным для жизни. Но у неё это получалось редко. Умер же отец почти как предсказывал: стакана воды он так и не допросился. Понимаешь, Анечка, смерть отца всё изменила, правоты, которой при его жизни в нас было много, теперь нет ни капли.

Дня за три до того, как отца положили в сорок седьмую больницу, ему дома стало плохо. Он только что забрал у машинистки повесть, которую несколько лет продержал в столе, всё не решался вынести из дому. Машинистка наговорила ему кучу комплиментов, а ты, наверное, слышала, что в наших писательских домах ничье мнение не котируется выше – печатать с утра до позднего вечера и при этом получать удовольствие можно не от каждой рукописи. В общем, он пришёл совершенно счастливый и бабушка, два месяца помогавшая ему с правкой, тоже светилась.

Вечером отец почувствовал себя неважно, однако ни он сам, ни мы не посчитали дело серьезным. Правда, время от времени он начинал заговариваться, но провалы длились считанные секунды. После того, как отец умер, больница, чтобы выгородить врача, делать вскрытие не стала, мы тоже не настаивали, всё равно ведь его не вернёшь. Точного диагноза нет и сейчас, но мой друг, хороший невропатолог, говорит, что, по-видимому, в одном из сосудов образовался тромб. И вот он то застревал, и тогда сознание сбивалось, то, попав в более крупный сосуд, снова двигался, и пока этот тромб гулял, пока ни к чему не прилепился, почти наверняка его можно было рассосать. Но мы упустили целую ночь, лишь следующим утром вызвали терапевта. Пришёл молоденький мальчик, отец во время его визита чувствовал себя неплохо, и врач, измерив давление, сказал, что для паники оснований нет. А через час отец начал задыхаться, хрипел, нас он уже не узнавал. «Скорая», которая приехала, сразу повезла его в больницу, в эту самую сорок седьмую. Бабушка поехала с ним в машине, а я сзади, на своих «Жигулях». Прежде я месяц не мог их завести – сел аккумулятор, а тут, в двадцатиградусный мороз, завел с пол-оборота и почему-то уверился, что всё будет хорошо.

В больнице отцу сделали укол и дышать ему стало легче. Но он был очень слаб, то и дело терял сознание, когда же приходил в себя, старался кого-нибудь из нас взять за руку, боялся, что уйдём. Был предпраздничный день. На корпус – одна дежурная врачиха, мрачная пятидесятилетняя баба, которую из ординаторской было не дозваться. Очевидно, мы ей мешали – она то и дело предлагала нам ехать домой, но тогда, на ту ночь, и бабушка и я остались. И весь следующий день бабушка провела с отцом, а когда приехала, сказала, что ему лучше, немного, но лучше. Он теперь всё время в сознании, даже иногда шутит. Никакого лечения по-прежнему не было, мы понимали, что пока праздники не кончатся, так и будет, однако и я и бабушка успокоились, тем более что врачиха, сменившая первую, не сомневалась, что состояние отца стабильное – она была милая, симпатичная, и мы, не сговариваясь, решили, что ей можно верить. Врачиха даже убедила бабушку, что эту вторую ночь она может провести дома, отдохнуть, силы ей ещё понадобятся. Отец тоже легко её отпустил, и она, позвонив из больницы, сказала, что едет домой и менять её не надо – отцу дали снотворного, и он до утра будет спать.

В общем, казалось, что напряжение спало, и я, зная, что не засну, поехал к друзьям, чего-то выпил, играл в карты. Потом мы узнали, что как раз в середине ночи отцу снова сделалось плохо, он умирал, но без бабушки и без меня, никому ничего не мог объяснить. Он давно уже плохо слышал, и пару лет назад из Австрии ему привезли слуховой аппарат, специально для костной проводимости, другой отцу не подходил. Стоил он дорого, но, главное, таких в России не делали, и врачиха посоветовала матери не рисковать, забрать аппарат домой. И вот ночью отец никак не мог ей сказать, где и что у него болит. Зубы он снял ещё в «скорой», поэтому немилосердно шамкал, а тут ещё ничего не слышал и не понимал.

Наутро, когда бабушка, ещё ничего не зная, приехала в больницу и, не найдя отца, пошла в ординаторскую, врачиха с полоборота стала ей кричать, что две недели назад она схоронила родную дочь, которой и двадцати лет не было. Дочь, которая полгода назад родила первого рёбенка – девочку, а теперь эта девочка сирота, и она, врач, ничего сделать не могла, только пять месяцев подряд день за днём сидела рядом и смотрела, как дочь умирает. Она кричала бабушке, что разве можно сравнивать наше горе и её, ведь отцу было за семьдесят и он, как ни посмотри, большую часть жизни прожил, книжки написал, даже фронт прошёл и жив остался. С бабушкой, наверное, именно так и надо было говорить, потому что она ничего отвечать не стала, кое-как собрала вещи и ушла.

Теперь, Аня, о Рузе. Через два месяца после похорон, когда для отца мы уже давно не могли ничего сделать, бабушка вдруг решила, что его последнее желание она обязана выполнить и что он всегда хотел быть похороненным на этом кладбище под Рузой. И я, и её подруги отговаривали бабушку, в один голос объясняли, что от нашего дома добираться туда больше трёх часов, целое путешествие, и, значит, часто приезжать на кладбище она не сумеет; это сейчас, а что будет дальше – здоровее ведь она не становится. Все понимали, что кладбище должно быть близко, тогда она сможет ухаживать за могилой, следить, чтобы там худо-бедно всё было в порядке. Но бабушка ничего слушать не хотела, только повторяла, что отец рузское кладбище очень любил, когда жил в «Актёрах», чуть не каждый день поднимался на здешний холм, сидел, смотрел на реку, на луг и рощу на другом берегу.

Наконец, мы сюда приехали. Разыскали в соседней деревне пьяненького старичка-сторожа, от него узнали, где в Рузе найти женщину, которая этим хозяйством ведает, но было уже поздно, холодно и темно, бабушка совсем окоченела, и нам пришлось вернуться домой. Снова в Рузе мы оказались лишь через две недели, когда бабушка, кое-как залечив грипп, заявила, что она «в форме». Меня одного она отпустить не соглашалась.

В горсовете нам сказали, что на работе кладбищенской начальницы сегодня не будет, и тут же легко дали её домашний адрес. Руза городок небольшой, и нашли мы её быстро, однако встречены были неласково: сначала она допытывалась, кто нас послал, а затем сообщила, что ещё три года назад кладбище закрыли. На холме, когда попытались рыть могилы, ниже отметки «тридцать» начались оползни, и теперь после каждого сильного дождя один-два гроба приходится перезахоранивать. Бабушка стала говорить, что мы всё хорошо понимаем и будем благодарны, но та её срезала, заявила, что кладбище не простое, а мемориальное и следят за ним строго. Там могилы двух замечательных местных поэтов из крестьян – отца и сына, вообще, поэтов на Руси было много, а из народа – раз и обчелся, и вот двое из них похоронены здесь, на её кладбище. Но потом она смягчилась, сказала, что сейчас как раз туда едет и мы, если хотим, можем поехать с ней.

Дома, когда мы собирались в Рузу, бабушка говорила, что вот ведь каким мы были многочисленным и сильным родом, а своего места у нас никогда не было, настоящие кочевники. Чуть не треть расстреляна или погибла в лагерях, лежат неизвестно где, троих убили на войне, а те, что остались, будто приживалки, разбрелись по женам и мужьям. Сам я ничего подобного от отца не слышал, такие речи на него вообще были похожи мало, но бабушке это он, может, и вправду объяснял.

Кладбищенская директриса была, конечно, дошлой бабой. В машине, обрабатывая нас по второму кругу, она снова начала с того, что кладбище раз и навсегда закрыто, хоронят там только тех, у кого уже есть земля. И тут бабушка разрыдалась. Раньше она кое-как держалась, а теперь ревела совершенно по-старушечьи, всхлипывая и задыхаясь, и я не мог её успокоить. Это, наверное, продолжалось бы долго, но директриса, увидев, что мы капитулировали, перешла к делу: сказала, что один маленький участок у неё всё же есть, тем более отец тоже был писатель и, значит, соответствует профилю. Место, правда, у ограды, зато красивый вид. В общем, если для нас так важно, чтобы отец был похоронен именно здесь, она попробует помочь, оформление будет нам стоить примерно тысячу долларов.

Бабушка в это предложение буквально вцепилась. Не обращая внимания на то, что директриса за рулем, она стала дергать её руку и мою, хотела нас как-то соединить, чтобы, значит, я эту тысячу скорее дал, а она взяла, и участок был уже окончательно наш. Наконец, мы приехали. Место находилось метрах в десяти от входа и от той скамейки, на которой отец любил сидеть. Тут и вправду было очень красиво, почти самый обрыв, который держала, не давала земле сползти вниз, огромная сосна. Она занимала почти весь участок, везде, будто жилы, торчали её корни. Он вообще был странный: соседние могилы с трёх сторон вгрызались в него своими оградами, из-за чего участок смотрелся каким-то дерганым. Но меня смутило не это. Между корней я разглядел три почти сравненных с землей холмика. Здесь и до отца явно кого-то уже хоронили, просто, наверное, за могилами не ухаживали, вот директриса и решила участок перепродать. Бабушка холмики тоже заметила, я видел, что она на них смотрит, но, когда я спросил, была возмущена, даже снова изготовилась плакать.

Начальница отпираться не стала, сказала: какая нам, в сущности, разница? Зарыли лет сорок назад – и забыли, во всяком случае, на её памяти эти могилы никто и никогда не навещал. Ни плиты, ни даже креста тут отродясь не было. Кажется, они были родом из Польши, троих здесь схоронили, а остальные сразу после войны уехали обратно. Всё давно сгнило, добавила она, и кости, и гробы, главное же, участок чин чином будет записан на нас. Бабушка, пока шёл разговор, заискивающе на меня смотрела и чуть ли не после каждого слова жала локоть, мол, видишь, всё правильно, участок будет наш, по-настоящему наш, никто посягнуть на него не сможет. В общем, и я уже был согласен и на грабительскую по тем временам цену, и на этих поляков, между которыми отцу неизвестно зачем придется лежать. Я устал от бабушки и хотел одного: сесть скорее в автобус и уехать отсюда.

Сейчас, Аня, я, конечно, привык, что отец лежит именно здесь, так тут красиво. Последнюю неделю, например, солнце садится в реку и на закате светит на наш холм прямо снизу. Света много, кроны сосен его легко пропускают, и на солнце стволы кажутся ярко-розовыми, почти прозрачными. А когда солнце уйдёт, сразу густые сумерки, чуть ли не ночь. В общем, я с этой историей смирился, больше не думаю, что отец и поляки будут друг другу мешать, в конце концов, то, что от них осталось, наверняка уже смешалось с землей, да и отец был человек мирный. Бабушка про него говорила, что во всех коммуналках, где они жили, он ни разу ни с кем не повздорил.

12 апреля 1992 г.

Установите
приложение, чтобы
продолжить читать
эту книгу
256 000 книг 
и 50 000 аудиокниг