«Расплата», еще в то время как она печаталась в виде ряда фельетонов в газете «Русь» (в настоящей своей редакции она значительно мною пополнена против первоначальной), вызвала в печати несколько статей и заметок, авторы которых обыкновенно называли ее «воспоминаниями».
Не могу воздержаться, чтобы не протестовать против такой характеристики моего труда. «Расплата» не есть «воспоминания», а переданный в литературной обработке «дневник» очевидца, и в этом вся ее ценность как исторического материала. Я вел этот дневник с 17 января 1904 г. до 6 декабря 1906 г. (и даже дальше) изо дня в день, а в дни особо знаменательные – из часа в час. Все, о чем я рассказываю, основано на записях, сделанных тогда же: часы и минуты записаны в самый момент совершавшегося события; настроение, господствовавшее в данный момент, непосредственно вслед за тем и отмечено; даже разговоры, отдельные замечания – и те заносились в дневник под свежим впечатлением (конечно, в сжатой, отрывистой форме).
Мне приходится особенно настаивать на том, что в «Расплате» нет ничего, рассказанного «на память» (конечно, есть примечания, есть пояснения, но всегда с оговоркой, что те или иные сведения получены позже), особенно настаивать на ее характере «дневника» потому, что из личного опыта я мог убедиться (и неоднократно), как обманчивы «воспоминания». В бою – тем более. Не раз, перечитывая свои собственные заметки, я, если можно так выразиться, сам себя уличал, обнаруживал, что совершенно определенное представление о подробностях того или иного момента, очевидно создававшееся под влиянием (под внушением) рассказов, слышанных впоследствии, оказывалось в противоречии с записью, сделанной en flagrant delit[2], но стоило лишь прочесть эту короткую, в несколько слов, заметку, чтобы в памяти вновь ярко восстала действительная картина происшедшего.
Позволю себе привести здесь пример того, как основательно можно забыть подробность, не только не оставленную в свое время без внимания, но даже отмеченную тогда же и собственноручно в записной книжке.
Японцы в официальном описании боя при Цусиме (14 мая 1905 года) упоминают, что в 4 ч 40 мин пополудни (по нашим часам 4 ч 20 мин, так как они считали время по меридиану Киото, а на эскадре – по меридиану полуденного места перед боем) отряд их дестройеров[3] под командой капитана 2 ранга Судзуки атаковал вышедший из строя, объятый пожаром «Суворов», причем одна из выпущенных мин попала в кормовую часть броненосца с левой стороны, и он накренился градусов на 10. Никто из лиц, снятых с «Суворова» на «Буйный», не помнил о таком взрыве и прямо отрицал самую возможность его, утверждая, что подобный факт не мог пройти незамеченным ими, несмотря даже на тот адский расстрел, которому в то время подвергался «Суворов». Вместе с тем многочисленными свидетельскими показаниями офицеров и команды «Буйного» было установлено, что когда миноносец подходил к «Суворову», то последний «имел крен на левую, приблизительно градусов 10, если не больше». Снятые с «Суворова» офицеры, нижние чины подтверждали эти показания, так как все хорошо помнили, что бесчувственного адмирала удалось сбросить на миноносец по спинам людей, цеплявшихся за обухи и кронштейны, расположенные по ватерлинии правого борта, которая в то время была высоко над водой. Когда же появился этот крен? Правы ли японцы, приписывая его происхождение взрыву мины, возможность которого отрицают люди, бывшие на самом броненосце, или он явился следствием течи по стыкам броневых плит и по швам обшивки левого борта, подставленного под град японских фугасных снарядов? Никто из очевидцев не мог «вспомнить», установить, хотя бы приблизительно, момент появления крена. Следует заметить, что нас опрашивали через несколько месяцев после боя. Я сам долго думал, пытался восстановить последовательность событий в своей памяти… и чистосердечно ответил: «Не помню», а вернувшись к себе и пересматривая листки своих лаконичных записей во время самого боя, прочел: «3 ч 25 мин пополудни. Сильный крен на левую; в верхней батарее большой пожар». Сразу же все вспомнилось. Не будь этой записи, удостоверявшей, что крен был уже в 3 ч 25 мин, т. е. за час до минной атаки, удаче которой японцы приписывают его появление, я, может быть, присоединился к мнению тех, которые полагали, будто в горячке боя можно не заметить минного взрыва.
Не буду хвастать своей памятью (хотя многие находят, что Бог не обидел меня этим свойством), но и для любого человека казалось бы странным так основательно забыть факт, не только им замеченный, но и записанный тогда же.
Вот почему я подчеркиваю то обстоятельство, что «Расплата» не воспоминания, а дневник.
Не скрою: не раз, под впечатлением сведений, полученных позже, у меня являлось искушение выпустить то или иное место, не приводить оценки того или иного события, которую давали ему мы, там и тогда, но я воздержался. Я говорил себе: «Это было». Мы так думали, так понимали. Пусть заблуждались, но это заблуждение ложилось в основу настроения масс и, несомненно, сказывалось в дальнейшем развитии их деятельности. Разве я взялся писать историю войны? – Нет. Цель моего труда – дать читателям правдивое описание того, что пережил один из ее участников, заботливо, тогда же, на месте, заносивший в свой дневник все доступное его наблюдению.
До сих пор ни один из соплавателей, ни один из боевых товарищей не обратился ко мне с пожеланием внести какие-либо поправки в мое изложение. Были возражения, но они исходили от лиц, пишущих историю по поручению начальства, и на основании официальных реляций в тиши своих кабинетов[4]. С ними я спорить не буду.
Вл. Семенов
Отъезд из Петербурга. В сибирском экспрессе. Первые вести о войне. Прибытие в Порт-Артур
«Ну, вот. Добились своего, теперь уж нечего разговаривать. Дай Бог, в добрый час!» – говорил адмирал, прощаясь со мною, и уже в дверях скороговоркой добавил: «Послушайте совета: не суйтесь зря. Судьба везде найдет. Если само начальство вызывает охотников, значит, надо, а без этого – свое дело хорошенько делайте, и довольно. Выскакивать нечего. Погибнуть не трудно и не страшно, но по гибнуть зря – глупо!».
Проведя почти всю службу (за исключением двух лет в академии) в плаваниях на Дальнем Востоке, я, осенью 1901 г., получил предложение занять место адъютанта штаба Кронштадского порта, соединенное с должностью адъютанта главного командира по его званию военного губернатора. Несмотря на нелюбовь к береговым штабам и канцеляриям, нелюбовь, взращенную долгой службой исключительно в строю, т. е. на воде, я согласился, и даже охотно, так как в то время главным командиром в Кронштадте был вице-адмирал С. О. Макаров.
Не берусь давать здесь характеристику покойного адмирала, так трагически погибшего в тот момент, когда наконец, после долгих лет борьбы с людьми, упорно тормозившими все его начинания, злорадно «совавшими палки в колеса», он получил возможность без помехи, неся ответственность только перед Государем Императором, отдать в пользу Родине свои способности, ум и неутомимую энергию. Его дела – достояние истории.
Я лично не обманулся в своих ожиданиях. Служить с адмиралом было нелегко; приходилось частенько недоедать и недосыпать, но в общем жилось хорошо. Отличительной чертой его характера (которой я восхищался) являлась вражда ко всякой рутине и положительно ненависть к излюбленному канцелярскому приему «гнать зайца дальше», т. е. во избежание ответственности за решение вопроса сделать на бумаге (хотя бы наисрочной) соответствующую надпись и послать куда-нибудь в другое место «на заключение» или «для справки».
Единственные случаи, когда на глазах адмирал терял самообладание и лично или по телефону отдавал портовым чинам приказания в резкой форме, делал выговоры, грозил ответственностью за бездействие и проч., это бывало именно тогда, когда обнаруживалось с чьей-нибудь стороны стремление «гнать зайца дальше» или утопить какое-нибудь требование в массе справок.
Нечего и говорить, что я как «прирожденный строевой» глубоко сочувствовал такому настроению моего начальства и готов был служить ему по мере сил. Словом, как я уже говорил, жилось хорошо.
Но вот, осенью 1903 года, в воздухе запахло войной, и, несмотря на весь интерес тогдашней моей службы, я заволновался и стал проситься туда, где родная мне эскадра готовилась к бою.
Адмирал с первого раза принял меня «в штыки», но я тоже ощетинился и настаивал на своем. Адмирал пробовал убеждать, говорил, что если война разразится, то это будет упорная и тяжелая война, и за все ее время «все мы там будем», а поэтому торопиться нечего: здесь дела будет по горло, и в такой момент адъютант уходить не имеет права. Я не сдавался и возражал, что если во время войны окажусь на береговом месте, то любой офицер с успехом меня заменит, так как я вместо дела буду только метаться по начальству и проситься на эскадру.
За такими спорами раза два-три чуть не дошло до серьезной размолвки. Наконец адмирал сдался, и 1 января 1904 г. последовал приказ о моем назначении старшим офицером на крейсер «Боярин». Еще две недели ушло на окончание срочных дел, сдачу должности, и прощание, с которого я начал эту главу, происходило уже 14 января.
В Петербурге, являясь перед отъездом по начальству, я был, конечно, у адмирала Р.[5] и после обмена официальными фразами не удержался спросить: что он думает, будет ли война?
– Не всегда военные действия начинаются с пушечных выстрелов! – резко ответил адмирал, глядя куда-то в сторону. – По-моему, война уже началась. Только слепые этого не видят!..
Я не счел возможным спрашивать объяснения этой фразы: меня поразил сумрачный, чтобы не сказать сердитый, вид адмирала, когда он ее выговорил. Видимо, мой вопрос затронул больное место, и в раздражении он сказал больше, чем хотел или чем считал себя вправе сказать…
– Ну, а все-таки, к первым выстрелам поспею?
Но адмирал уже овладел собой и, не отвечая на вопрос, дружески желал счастливого пути.
Пришлось откланяться.
На тот же вопрос добрые знакомые из Министерства иностранных дел отвечали: «Не беспокойтесь – поспеете: до апреля затянем»…
Я выехал из Петербурга курьерским поездом вечером 16 января.
Кое-кто собрался проводить. Желали счастливого плавания. Слово «война» никем не произносилось, но оно чувствовалось в общем тоне последних приветствий, создавало какое-то особенное приподнятое настроение… Какие это были веселые, бодрые проводы, и как не похоже на них было мое возвращение…
Но не будем забегать вперед.
До Урала, и даже дальше, экспресс был битком набит пассажирами и общее настроение держалось самое заурядное; вернее – никакого особенного настроения в публике не обнаруживалось; но по мере движения на восток, по мере того как местные обыватели, занятые исключительно своими делами, высаживались в промежуточных городах, определялась понемногу кучка людей, ехавших «туда». Их можно было подразделить на две категории: офицеры и вообще служащие самых разных чинов, родов оружия и специальностей и (как говорят матросы) «вольные люди», самых неопределенных специальностей и народностей. Эти последние являлись наиболее характерными вестниками войны, как вороны, следующие за экспедиционным отрядом, как акулы, сопровождающие корабль, на котором скоро будет покойник.
И та и другая категории вскоре же сплотились, и между лицами, их составляющими, завязались знакомства. К сожалению, «наших» было немного, так как большая часть из них ехала в Западную Сибирь. Последними нас покинули в Иркутске генерал и капитан Генерального штаба, отправляющиеся куда-то на монгольскую границу, а после Иркутска единственным моим компаньоном оказался полковник Л., ехавший в Порт-Артур командовать вновь формируемым стрелковым полком.
Отчетливо, как сейчас, помню переезд через Байкал по льду. Не воспользовавшись правом пассажира экспресса занять место в неуклюжих железнодорожных пошевнях, взяв лихую тройку (идя на войну, чего же считать деньги!), я, около полудня, отвалил со станции Байкал на станцию Танхой – 43 версты по льду озера-моря. Был чудный солнечный день с морозом 10–12 °R, при полном штиле. Тройка с места взяла марш-маршем и только верст через 5–6 перешла на крупную рысь. Ямщик обернулся ко мне:
– Слышь, барин! В полпути – постоялый. Поднесешь стаканчик – уважу!
– Будь благонадежен – не обижу!
Ямщик слегка привстал, свистнул, и коренник зарубил такую дробь, пристяжные свились в такие кольца, что только морозная пыль клубом встала за нами!.. Вот где, на Байкале, еще сохранилась русская тройка, воспетая Гоголем!..
В чистом морозном воздухе горы противоположного берега выступали так отчетливо, что привычный «морской глаз» совершенно терял свою долгой практикой приобретенную способность оценивать расстояния. Казалось, они совсем близко; казалось, видишь самые мелкие складки гребня и в них налеты снега, а на деле это были глубокие ущелья, под снегами которых можно было бы похоронить целые города…
Со станции Байкал, несколько раньше меня, на такой же «вольной» тройке отвалил не скажу молодой, но моложавый генерал. Должно быть, у него не было особого уговора с ямщиком, потому что версте на 15-й мы его обогнали, как раз в то время, когда он, забрав по целому снегу, объезжал какую-то воинскую команду, переходившую Байкал пешком. В наушниках, с ружьями, у кого на правое, у кого на левое плечо, солдаты, а с ними и офицеры, шагали по плотному, подмерзшему насту так бодро, так весело… Мне вдруг вспомнилось тургеневское «Довольно», – журавли, летящие в небе и ведущие гордую перекличку со своим вожаком: «Долетим? – Мы – долетим»!
И в этой, казалось бы, нестройной толпе, не соблюдавшей равнения ни «в рядах», ни «в затылок», в их широком свободном шаге, в окриках и взрывах смеха, внезапно вспыхивавших и прокатывавшихся по колонне, мне почуялась та же гордая сила, та же уверенность в себе, что и в тургеневских журавлях.
– Долетим? – Мы – долетим!..
Не один я чувствовал. Генерал, ехавший впереди, вдруг скинул шубу, в которую был закутан, распахнул свое пальто на красной подкладке и, став в санях, как-то особенно задорно и радостно крикнул: «Здорово, молодцы! Бог в помощь!».
– Рады стараться! Здравия желаем! Покорнейше благодарим! – загудело по колонне.
Генерал махал фуражкой, кричал еще что-то, чего нельзя было разобрать, и мимо нас мелькали молодые, разрумянившиеся на морозе, радостные улыбающиеся лица. Солдаты и офицеры тоже что-то кричали, махали фуражками, поднимали кверху ружья…
– Долетим? – Мы – долетим!..
С какой силой, полное надежды и веры в будущее, билось сердце! Как бодро, как весело было на душе!..
Да, прав был адмирал Р., – думалось мне, – это уже война!
На той стороне Байкала, в Танхое, нас ожидал экспресс Восточно-Китайской дороги.
В вагоне первого класса оказалось только два-три инженера, ехавших по линии, полковник Л. и я. Завязалось знакомство. Говорили, разумеется, исключительно о положении дел в Манчжурии и Корее. Мнения резко разделились. Одни утверждали, что война неизбежна, что «не зря же японцы 10 лет создавали свою военную силу», выворачивая карманы населения, должны же они воспользоваться благоприятным моментом! Другие возражали, что «не зря же японцы 10 лет создавали свою военную силу», не для того же чтобы все сразу поставить на карту и, в случае неудачи, снова навсегда заглохнуть! Словом – из общего признания одного и того же факта выводы получались диаметрально противоположные.
Особенно горячий спор завязался у меня с полковником за обедом 27 января.
– Не посмеют! Понимаете – никогда не посмеют! Ведь это – ва-банк! Хуже! Верный проигрыш! – горячился он. – Допустим, вначале успех… Но дальше? Ведь не сдадим же мы от первого щелчка? Я даже хотел бы их первой удачи! Право! Подумайте только о впечатлении этой их удачи! Право! Вся Россия встанет, как один человек, и не положим оружия, доколе… Ну, как это там говорится высоким стилем?
– Дай Бог, кабы щелчок, а не разгром…
– Даже и разгром! Но ведь временный! А там мы соберемся с силами и сбросим их в море. Вы только, с вашим флотом, не позволяйте им домой уехать!.. Да, что! Никогда этого не случится, никогда они не решатся, и никакой войны не будет!..
– А я говорю: они 10 лет готовились к войне; они готовы, а мы – нет; война начнется не сегодня завтра. Вы говорите: ва-банк? Согласен. Отчего и не поставить, если есть шансы на выигрыш?
– Конечно шанса нет! Не пойдут!
– Вот увидите!
– Хотите пари? Войны не будет! Ставлю дюжину Мумм…
– Это был бы грабеж. Скажем так: вы выиграли, если войны не будет до половины апреля.
– Зачем же? Я говорю: ее не будет вовсе!
– Тем легче согласиться на мое предложение. К тому же вы вина почти не пьете, и я всегда буду в выигрыше.
Посмеялись и ударили по рукам. Разнимал путеец, тоже ехавший в Порт-Артур и просивший не забыть его приглашением на розыгрыш.
Мой случайный спутник, полковник Л., был преинтересный тип. Казалось, все его существо держится нервами. Высокий, ширококостный, донельзя худощавый, с болезненным цветом лица он в отношении физической выносливости всецело зависел от настроения: то беспечно разгуливал на 10-градусном морозе в одной тужурке, то вдруг уверял, что ему надуло от окна, несмотря на двойные рамы с резиновой прокладкой, требовал от поездной аптеки фенацетину и поглощал его в неимоверном количестве, то жевал «из любопытства» ужасающие (совершенно несъедобные) бурятские лепешки, то уверял, что кухня экспресса тяжела для его слабого желудка.
В этот вечер он, кажется, решил покорить меня во что бы то ни стало и продолжал свои атаки до тех пор, пока я не начал в его присутствии раздеваться и укладываться спать.
– Все военные агенты европейских держав единогласно доносят, что Япония может выставить в поле не свыше 325 тысяч! – повторял он, словно читая лекцию. – Но ведь и дома надо что-нибудь оставить?
О проекте
О подписке