С работой моей опять заклинило, какой-то ступор. Не успел сесть за повесть, хотя уже согласен был бы и на рассказ, лишь бы не простаивать, оправдать эту, с небес упавшую, возможность для работы, как тут же настигла мысль: а зачем писать, а кому это нужно? Даже и так было: бегу утром к морю вниз, бегу обратно вверх, в гору, непрестанно думаю о работе. Как учитель наставлял. Взглядываю на него: думает. Даже вроде того, что губами шевелит, что-то проговаривает. И думаю о своей работе, и мне вроде всё ясно: сяду за стол и – поехали. Но не получается такой радости: записанная, вроде продуманная мысль, не хочет жить на бумаге. Сохнет, как сорванный листок.
Поневоле бросишь авторучку. А уже видишь рассказ напечатанным, читающимся кем-то, видишь этого кем-то, как он зевает, отодвигает книгу и включает телевизор. А если и не отодвигает, если и дочитает, все равно же закроет. И что в этого кем-то из твоего текста перейдёт? Зачем ему твоё самовыражение? Он утешения чает. Ах, меня бы кто утешил.
И так как некому было поплакаться, кроме жены, звонил ей. Часто не бегал в город, звонил из вестибюля. Там иногда бывало свободно. А вообще, ожидая очереди к телефону, легко можно было возненавидеть женскую породу. Невольно вспоминалась шутка: женщина говорит подруге: «Вчера мужу доказывала, что я умею молчать. Так доказывала, что голос потеряла». Из кабины в вестибюле долетали расспросы про котов Мусика и Пусика да про собачек. Как они погуляли, хорошо ли едят?
Желание услышать родные голоса возникало именно в минуты близкого отчаяния во время работы. Я жене не жаловался на то, что у меня работа не идёт, вообще не говорил о работе, но все равно от разговора с ней становилось легче.
Меня жена ревновала к дочке. И вся в меня, и делится не с ней, а со мной секретами. «Папа, мне в нашей группе Миша нравится, он такой самостоятельный». – «А в чём это выражается?» – «Нет, папа, он не выражается, он самостоятельный». – «Из чего ты вывела, что он самостоятельный?» – «Он воспитательницу не слушается». – «Да, это сильный признак мужского характера. А ты ему нравишься?» – «Вполне».
И жену услышал. Она взяла трубку.
– Что это у вас за кукарачка? Страшнее не было имени для собаки?
– Собака же не понимает значения слова, ей важна интонация. Катерине понравилось?
– Ей бы ещё понравилось уборкой заниматься. Ну, всё? Не звони, деньги не трать.
Я вздохнул, выходя из кабины. И опять пошёл мучиться над безжалостным пространством белых листков.
Такой достоевский вопрос, который он поручил Раскольникову задать читателям, я гневно задавал себе, сидя на высоких ветвях своей сосны. Только вместо слова человек ставил слово писатель. И не старуху-процентщицу я собирался убивать, у меня дичь была помилосердней – повесть. Но, как сказала бы моя мама, как на пень наехал – работа не шла. Опять сбежал от стола, опять поднялся к своему месту. И на сосну залез.
Было над чем подумать: срок пребывания стремительно катился к завершению, а сделанного у меня в результате, в активе, в сухом остатке, на выходе, как ни назови, – всё ноль. Только и плодил черновики для растопки костерка.
Но и оправдывал себя: то, что хотел делать здесь, показалось неинтересным, малозначащим. Обилие собиравшихся в обеденном или зрительном зале пишущих людей, угнетало. Ведь все думают, что пишут нетленки, иначе зачем же и писать? И где будут те, ещё не изданные их книги? А книги обязательно будут. Тут же все члены Союза писателей. И я скоро вступлю. Так, по крайней мере, мне предсказывали рецензенты и издатели. Тот же Тендряков. Разве бы он, при его требовательности, написал бы предисловие к слабой рукописи? Ну стану одним из этих многочленов, дадут мне номер с окнами, с верандой, с видом на море и на горы. И что?
А уже с самого детства не писать не мог. Всю жизнь меня постоянно мучила мечта стать писателем. С другой стороны, когда, как писали раньше, вошёл в меру возраста, стала мучить убийственная мысль: ну напишу, ну и что? Но другие-то как, размышлял я? Вот бы мне такое самомнение, как у критика Вени. Да нет, это слишком. Но и комплексовать без передышки тоже глупо. Дана тебе способность слова в строчки складывать, складывай. Но дано и умение эти строчки зачеркивать. Ну и зачёркивай, и опять складывай. Сизиф отдыхает.
И что дальше? Сказал же Владимир Фёдорович, предисловие написав: «Смотри, дальше будет труднее. Сказал «а», говори и «бэ» и весь алфавит. Первая книга окрыляет, но она и обязывает. Её надо скорее забыть». Ему легко говорить. Она у меня ещё и не выходила, а уже надо её забыть. Весело. А сейчас у меня вообще всё затёрло. Ни бэ, ни мэ, ни кукареку.
А всё Соня, сваливал я вину на неё. Сглазила. Сам виноват, зачем сказал ей о планах. Этого никогда не надо делать. Как у Суворова: «Если б моя шляпа знала мои планы, я бы бросил её в печь».
Не пишется – и всё! И без толку бумагами шуршать. Хоть топись. И перед Владимиром Фёдоровичем стыдно. А что делать? Поехать на экскурсию в Горный Крым или к Бахчисарайскому фонтану? А взять да вообще по «юбке», как прозвали южный берег Крыма, ЮБК, прокатиться на остатки денег? Чего тут-то сидеть? Переживать за поражения Серёги в биллиарде? Слушать нотации Вени-критика?
И мне-то казалось, что я зря приехал, то что очень даже не зря. Какая-то работа свершалась в сознании.
Время в Доме измерялось едой: трёхразовое питание. Плюс полдник, плюс кефир перед сном. В это время пространство между спальным и обеденным корпусами оживало. Завтрак, обед проходили обычно. Входили и выходили. А перед ужином передвижение застревало у крыльца ресторана. Тут в это время, так сказать, стоя заседал такой временный мужской клуб. Может, и оттого он формировался, что дамы шли на ужин причёсанные и в нарядах.
Но если утром мужской клуб был малочисленный по количеству и краткий по времени, то вечерний был и продолжительней и понаселённей. Утренний был до еды, вечерний перед едой. Наращивали аппетит, упражнялись в остроумии. Много чего я тут наслушался. Было что послушать: цитаты, выражения, возражения, случаи из жизни сыпались изобильно. Писатели.
– Меня бы жена дома так кормила… – начинал один.
– Ты бы и писать перестал, – поддевал другой.
– Нет, – поправлял другой, – к бабам бы побежал.
Третий тоже не отставал:
– Товарищи, хлебайте щи, а мясо съели служащи. – И добавлял на грани крамольного: – Пролетарии всех стран, соединяйтесь, ешьте хлеба по сту грамм, не стесняйтесь. А знаете, как лозунг этот на украинском? Голодранци усих краин, гоп до кучи!
Подходил ещё один пишущий и вопрошал:
– Так зачем, скажи мне, Петя, если так живёт народ, по долинам и по взгорьям шла дивизия вперёд?
– А с Брежневым согласовали разговоры? – вопрошал пародист. – Маршал Жуков докладывает Сталину план новой операции. Тот спрашивает: «А полковник Брежнев утвердил?»
– У нас начались новые традиции во власти, – солидно вступал предыдущий. – Вновь приходящий во власть гадит на предыдущего и так далее. Вновь пришедшему начинают создавать культ…
– Мы же и создаём. Писаки.
– Нет, ребята, – на писак всё не валите: они слушают мнение народное. Народ Лёне верит. Никиту при его жизни ни во что не ставили. Я делал обзор писем в «Сельской жизни», сейчас много писем в его поддержку. Стихи даже народ пишет: «Товарищ Брежнев, дорогой, позволь обнять тебя рукой».
– Никиту вспомнили, – вскинулся седой мужчина. У него под рубашку была надета тельняшка. – Уж как только не надрывался, чтоб Сталина с дерьмом смешать, не получилось. Меня позвали…
– Как не получилось? Уже Волгоград, а не Сталинград. А ты чего, Пётр Николаевич, хотел сказать?
– Меня позвали выступать перед воинами. Обсуждение книги «Десант на Эльтигене». Тоже, кстати, Крым. Прошло хорошо. Потом, как водится, бешбармак. В офицерской столовой. Сидим. Никиту ругаем: корабли на металлолом резали, офицеров во цвете лет гнал в запас. Я встал: «Отделением сержант командует, взводом лейтенант, ротой капитан, батальоном майор, полком полковник, соединением, дивизией генерал, фронтом маршал. – Сделал паузу. Все ждут, чего скажу. – А кто, говорю, маршалами командовал? Должен же быть Верховный командующий? Должен! Вы же военные люди. Предлагаю встать и выпить за Верховного!» Сталина не назвал, но все поняли. Встали и выпили.
Подходил опаздывающий. Петя-пародист приветствовал:
– Ты чего такой печальный? А, понимаю. Достоевский умер, Толстой умер, и тебе что-то нездоровится. Правильно говорю? Тебя ещё Арий не измерял?
Про Ария мне потом Сергей объяснил. В Московском отделении Союза писателей, а это самое малое полторы тысячи членов, был специальный человек, которого главное дело было заниматься похоронами. Ведь писатели тоже люди и тоже умирают. Так вот этот Арий просто членам Союза ничего не обещал. То есть материальная помощь будет, и гроб помогут заказать, но остальное: венки, кладбище, прощание – дело наследников. А если вы уже член правления, то гроб выставят в вестибюле, тут уже и вахта с траурными повязками у гроба, а если вы секретарь правления, то гроб будет стоять в Малом зале. С музыкой и речами. А если уже секретарь Большого Союза, то есть всего СССР, тогда прощание в Большом зале. Речи, почётный караул. И кладбища занимали по ранжиру. На Новодевичье могли претендовать Гертруды, но оно же не резиновое, уже и Ваганьковское становилось проблематичным, ибо созревание и умирание знаменитостей не останавливалось. Престижные мемориалы становились перегруженными, но пришло на подмогу Ново-Ново-Девичье, названное так Кунцевское. Этот Арий забавлял пишущий народ: подходил к писателю и начинал его измерять, начиная с головы, растопыренными пальцами, объясняя при этом, что надо заранее снять мерку для заказа гроба, что у него мера расстояние от среднего до большого пальца – точная: двадцать сантиметров.
Также прочитанная свежая «Литгазета» вызывала прения своим разделом о награждениях, премиях, званиях. Члены клуба имели на всё своё мнение: кому-то звание дали рановато, кому-то запоздали, кого-то вообще обошли, а кого-то вообще ни за что завалили и металлом, и премиями. Особенно не щадили пишущих женщин. Все их награды и успехи объясняли однозначно:
– Переспала, вот и весь секрет.
– Кто как может. Вон, у Кожинова исследование о «нобелевке». Читайте: там поэтесса, забыл фамилию, да и знать не надо: со всеми почти членами комитета поамурничала – и пожалуйста. Всех значительных в 20‑м веке обошли, может, Бунину только да Шолохову за дело.
– Бунин эмигрант политический, а Шолохову дать премию вынудили: наши ракеты на Кубе стояли, Громыко посодействовал. Пастернака за диссидентство.
– А сколько эта премия?
– Какая тебе разница, тебе же не дадут. Вот премия была – братьев Гонкур. Сколько её денежное содержание? Два франка. А получить её было самой заветной мечтой всех пишущих и рифмующих.
– Французов. Анри Барбюс не хуже Ремарка о Первой мировой написал, дали по справедливости.
– Народ! Только что прочёл, что Диме Шутову дали на пятьдесят лет Трудового Красного Знамени, а хватило бы ему «Весёлых ребят» (так в просторечии называли орден «Знак Почёта»). Или даже знака «Трудовое отличие».
– Ему даже знака «Победителю соцсоревнования» – и то много.
– Вообще ничего не давать!
– Ну, старик, это жестоко: все штаны, в Большой дом бегаючи, изорвал, одни пиджаки остались, хоть их украсить.
– А я вам новость скажу – всех утешит. Сейчас же введён «Знак качества» на продукцию…
– Да этот знак везде шлёпают, только на капусту не ставят: расплывётся.
– Не перебивай, не капусту выращиваем. Такой знак будут ставить на наших книгах. Знак и штамп: «Сделано в Ялте». Как такую книгу не купить?
– Отштампованную? Читателей не обманешь.
– Их уже двести лет обманывают.
– Какао не обманет, но стынет! – звучала в ответ шутка.
О проекте
О подписке