Читать книгу «Под знаком незаконнорожденных» онлайн полностью📖 — Владимира Набокова — MyBook.

«Пейзажи, еще не изгаженные шаблонной литературой, и жизнь, этот застенчивый незнакомец, которого хлопают по спине и говорят: relax [расслабься]». Он написал это после возвращения, и Ольга с озорным наслаждением вклеила в шагреневый альбом туземные упоминания оригинальнейшего мыслителя нашего времени. Эмбер вызвал в памяти ее пышную фигуру, ее великолепный тридцатисемилетний возраст, яркие волосы, полные губы, тяжелый подбородок, так хорошо сочетавшийся с воркующим полушепотом ее голоса, – в ней было что-то от чревовещательницы, непрерывный монолог, следующий в тени ивняка за поворотами ее настоящей речи. Он увидел Круга, грузного, покрытого перхотью маэстро, сидящего с довольной и лукавой улыбкой на большом смуглом лице, общим соотношением грубых черт напоминающем лицо Бетховена, – да, развалившегося в том самом розовом кресле, пока Ольга жизнерадостно вела беседу. И до чего же ясно вспомнилось, как она позволяла фразе отскочить и прокатиться, пока она трижды быстро откусывала от взятого ею пирога с изюмом, и как споро ее пухлая рука трижды хлопала по внезапно распрямившимся коленям, когда она смахивала крошки, продолжая свой рассказ. Почти экстравагантно здоровая, настоящая radabarbára [красивая женщина в цвете лет]: эти широко раскрытые лучистые глаза, эта рдяная щека, к которой она прижимала прохладную тыльную сторону ладони, этот сияющий белый лоб с еще более белым шрамом – последствием автомобильной аварии в легендарных мрачных горах Лагодана. Эмбер не мог себе представить, как можно избавиться от воспоминаний о такой жизни, отделаться от возмущения таким вдовством. Ее маленькие ступни и широкие бедра, ее девичья речь и грудь матроны, яркий ум и ручьи слез, пролитых той ночью (пока она сама обливалась кровью) над покалеченной и ревущей ланью, бросившейся в слепящие фары автомобиля, – со всем этим и многим другим, чего, как сознавал Эмбер, он не мог знать, она теперь будет покоиться горсткой голубоватого праха в своем стылом колумбарии.

Она ему нравилась необыкновенно, и он любил Круга с той же страстью, какую большая лоснистая и брыластая гончая питает к охотнику в высоких сапогах, от которого сильно несет болотом, когда он склоняется над костром. Кругу достаточно было прицелиться в стаю самых расхожих и возвышенных человеческих мыслей, чтобы подстрелить дикого гуся. Но убить смерть он не мог.

Эмбер поколебался, затем быстро набрал номер. Линия была занята. Эта последовательность коротких гудков в форме планки походила на долгий вертикальный ряд наложенных друг на друга английских «I» (я) в составленном по первым строкам указателе к поэтической антологии. Я озеро. Я язык. Я дух. Я в лихорадке. Я не алчен. Я Темный Всадник. Я факел. Я проснулся. Я спрашиваю. Я дую. Я приношу. Я не могу измениться. Я не могу смотреть. Я взбираюсь на холм. Я пришел. Я мечтаю. Я завидую. Я нашел. Я слышал. Я задумал оду. Я знаю. Я люблю. Я не должен горевать, любовь моя. Я никогда. Я страстно желаю. Я помню. Я видел тебя однажды. Я странствовал. Я блуждал. Я буду. Я буду. Я буду. Я буду.

Он подумал о том, чтобы пойти отправить письмо, как это обычно делают холостяки около одиннадцати часов вечера. Он надеялся, что вовремя принятая таблетка аспирина прикончит простуду в зародыше. Неуверенно, на пробу, подкрался незавершенный перевод его любимых строк из величайшей пьесы Шекспира —

 
follow the perttaunt jauncing ’neath the rack
with her pale skeins-mate —
 

но ему не попасть в размер, потому что на его родном языке слово «rack» (дыба) требует анапеста. Все равно что протаскивать рояль в дверной проем. Разобрать его на части. Или повернуть за угол на следующую строку. Но место там уже зарезервировано, столик забронирован, линия занята.

Освободилась.

«Я подумал, что ты, возможно, захочешь, чтобы я пришел. Мы могли бы сыграть в шахматы или еще что-нибудь. Словом, скажи мне откровенно —»

«Я бы хотел, – сказал Круг, – но мне неожиданно позвонили из… в общем, неожиданный звонок. Хотят, чтобы я немедленно приехал. Называют это экстренным заседанием – не знаю, – говорят, что это важно. Все это вздор, конечно, но поскольку я не могу ни работать, ни спать, я подумал, почему бы не пойти».

«Ты вернулся сегодня домой без каких-либо осложнений?»

«Боюсь, я был пьян. Разбил очки. Они пришлют —»

«Это то, на что ты намекал на днях?»

«Нет. Да. Нет – я не помню. Ce sont mes collègues et le vieux et tout le trimbala[7]. Они пришлют за мной автомобиль с минуты на минуту».

«Понимаю. Не думаешь ли ты —»

«Ты ведь придешь в госпиталь пораньше, да? В девять, в восемь, даже раньше…»

«Да, конечно».

«Я сказал горничной – и, возможно, ты тоже сможешь позаботиться об этом, когда я уеду – я сказал ей —»

Круг весь сотрясся, не смог закончить – и бросил трубку. В его кабинете было непривычно холодно. Все они были такими размытыми и темными и висели так высоко над книжными полками, что он едва мог разглядеть потрескавшиеся черты запрокинутого лица под рудиментарным нимбом или зазубрины составной картины-головоломки пергаментной на вид рясы мученика, исчезающей в закоптелой тьме. В углу на простом сосновом столе лежало множество непереплетенных номеров «Revue de Psychologie», купленных из вторых рук, неразборчивый 1879-й переходил в округлый 1880-й, их пожухлые обложки были истрепаны или измяты по краям и надрезаны перекрещивающейся бечевкой, проедающей себе путь в их пыльной толще. Результат уговора никогда не вытирать пыль, никогда не убираться в комнате. Удобный и уродливый бронзовый торшер с толстым стеклянным абажуром из бугристых гранатовых и аметистовых частей, расположенных в асимметричных промежутках между бронзовых жил, как некий невиданный сорняк, высоко вырастал из старого синего ковра рядом с полосатой софой, на которой Круг будет лежать этой ночью. Стол устилали возникшие в результате самозарождения неотвеченные письма, перепечатки, университетские бюллетени, выпотрошенные конверты, скрепки, карандаши в разных стадиях развития. Грегуар, большущий, отлитый из чугуна жук-олень, с помощью которого его дед стаскивал за каблук (жадно ухваченный этими отполированными жвалами) сначала один сапог для верховой езды, затем второй, выглядывал, нелюбимый, из-под кожаной бахромы кожаного кресла. Единственным чистым предметом в комнате была копия «Карточного домика» Шардена, которую она как-то поставила на каминную полку («чтобы озонировать твое жуткое логово», сказала она), – хорошо видимые игральные карты, разгоряченные лица, чудный темно-коричневый фон.

Он снова прошел по коридору, прислушался к ритмичной тишине в детской, – и Клодина вновь выскользнула из соседней комнаты. Он сказал ей, что отлучится, и попросил ее постелить ему на диване в кабинете. Затем он подобрал с пола шляпу и спустился вниз дожидаться автомобиля.

На улице было холодно, и он пожалел, что не наполнил флягу тем бренди, которое помогло ему пережить этот день. Кроме того, было очень тихо, тише обычного. Фасады старомодных элегантных домов по ту сторону мощеной улочки погасили большую часть огней. Одного его знакомого, бывшего члена парламента, кроткого зануду, который обычно с наступлением темноты выводил на прогулку двух своих вежливых такс в пальтишках, несколько дней тому назад увезли из пятидесятого дома в грузовике, уже набитом другими арестантами. Жаба, очевидно, решил провести свою революцию самым трафаретным образом. Автомобиль запаздывал.

Президент университета Азуреус сказал, что за ним заедет д-р Александер, доцент кафедры биодинамики, о котором Круг слышал впервые. Этот самый Александер весь вечер свозил людей, а президент еще с полудня пытался связаться с Кругом. Живой, динамичный, ловкий господин, д-р Александер относился к тем людям, которые в пору потрясений возникают из унылой безвестности, чтобы вдруг дивно преуспеть с визами, пропусками, купонами, автомобилями, связями, списками адресов. Университетские шишки беспомощно сдались, и, конечно, никакое подобное собрание не было бы возможным, если бы на периферии их биологического вида не эволюционировал совершенный организатор – следствие счастливой мутации, едва ли обошедшейся без сдержанного содействия трансцендентной силы. В неясном свете можно было разглядеть эмблему нового правительства (разительно напоминающую раздавленного, расчлененного, но все еще продолжающего корчиться паука) на красном флажке, приделанном к капоту, когда официально разрешенный автомобиль, добытый чародеем среди нас, подкатил к бордюрному камню панели, намеренно задев его покрышкой.

Круг устроился рядом с водителем, которым оказался он самый, д-р Александер, розоволицый, очень светловолосый, очень ухоженный человек лет тридцати, с фазаньим пером на красивой зеленой шляпе и с тяжелым опаловым перстнем на безымянном пальце. Руки у него были очень белые и мягкие и легко покоились на рулевом колесе. Из двух (?) человек на заднем сиденье Круг узнал Эдмона Бёре, профессора французской литературы.

«Bonsoir, cher collègue, – сказал Бёре. – On m’a tiré du lit au grand désespoir de ma femme. Comment va la vôtre?»[8]

«На днях, – сказал Круг, – я с удовольствием прочитал вашу статью о… (он не мог вспомнить имя французского генерала, этой достойной, хотя и несколько ограниченной исторической фигуры, которую политики-клеветники довели до самоубийства).

«Да, – сказал Бёре, – это было добрым поступком написать ее. – “Les morts, les pauvres morts ont de grandes douleurs. – Et quand Octobre souffle…”»[9]

Д-р Александер очень нежно повернул руль и, не глядя на Круга, заговорил, затем бросил на него быстрый взгляд, после чего снова стал смотреть прямо перед собой:

«Полагаю, профессор, сегодня вечером вы станете нашим спасителем. Судьба нашей альма-матер в надежных руках».

Круг проворчал что-то неопределенное. Он не имел ни малейшего – или это был завуалированный намек на то, что Правитель, известный под прозвищем Жаба, был его однокашником? – но это было бы слишком глупо.

Посреди площади Скотомы (бывшей – Свободы, бывшей – Императорской) автомобиль остановили трое солдат, двое полицейских и поднятая рука бедного Теодора Третьего, все время ждущего, что его подвезут или разрешат отлучиться по нужде, учитель; но жест д-ра Александера направил их внимание на красно-черный флажок, после чего они отдали честь и удалились во тьму.

Улицы были пустынны, как обычно случается в провалах истории, в этих terrains vagues[10] времени. Только одна живая душа попалась им на пути – юноша, идущий восвояси с несвоевременного и, по-видимому, нехорошо оборвавшегося маскарада: он был наряжен русским мужиком – вышитая косоворотка, свободно свисающая из-под кушака с кистями, cullotte bouffante[11], мягкие малиново-красные сапоги и часики на запястье.

«On va lui torcher le derrière, à ce gaillard-là»[12], – мрачно заметил профессор Бёре.

Другая – анонимная – персона на заднем сиденье пробормотала что-то неразборчивое и сама себе ответила утвердительно, но столь же невнятно.

«Я не могу ехать быстрее, – сказал д-р Александер, не отрывая глаз от дороги, – потому что клапан заднего амортизатора барахлит, как они это называют. Если вы просунете руку в мой правый карман, профессор, то вы найдете сигареты».

«Я не курю, – сказал Круг. – Да и не верю, что там что-то есть».

Некоторое время они ехали молча.

«Почему?» – спросил д-р Александер, мягко поддавая, мягко сбавляя.

«Мимолетная мысль», – сказал Круг.

Деликатный водитель осторожно снял с руля сначала одну руку и пошарил ею, засим снял другую. Мгновенье спустя он снова пошарил правой.

«Должно быть, выпали, – сказал он после еще одной минуты молчания. – А вы, профессор, не только некурящий – и не только гениальный человек, как всем известно, – но и (быстрый взгляд) необыкновенно удачливый игрок».

«Правда ли [eez eet zee verity], – сказал Бёре, внезапно переходя на английский, который, насколько он знал, Круг понимал и на котором он сам изъяснялся, как француз в английском романе, – правда ли, что [eez eet zee verity zat], как мне стало известно из надежных источников, низложенного chef[13] государства схватили где-то в горах вместе с несколькими другими субчиками (когда автору надоедает коверкать слова – или он забывает) и расстреляли? Но нет, я в это [ziss] не могу поверить – это слишком ужасно [eet eez too orrible] (когда автор спохватывается)».

«Вероятно, небольшое преувеличение, – заметил д-р Александер на родном языке. – Всякие уродливые слухи в наше время расходятся быстро, и, хотя, конечно, domusta barbarn kapusta [чем жена страшнее, тем она вернее], все же я не думаю, что в данном конкретном случае…» – Он умолк с приятным смехом, и вновь наступило молчание.

О мой странный родной город! Твои узкие улочки, по которым когда-то прошел римлянин, мечтают в ночи об иных вещах, в отличие от этих мимолетных существ, ступающих по твоим булыжникам. О ты, странный город! Каждый твой камень хранит столько старых воспоминаний, сколько пылинок в прахе. Каждый из твоих серых тихих камней видел, как вспыхнули длинные волосы ведьмы, как толпа черни смяла астронома, как один нищий пнул в пах другого, – и королевские кони высекали из тебя искры, а денди в коричневом и поэты в черном направлялись в кофейни, пока ты обливался помоями под веселые отголоски хозяйских «Берегись!». Город грез, изменчивый сон, о ты, каменная подмена эльфов. Лавки, все наглухо запертые в ясную ночь, мрачные стены, ниша, которую бездомный голубь делит со статуей церковника, окно-розетка, выступающая из стены горгулья, шут, ударивший Христа по щеке, – безжизненные резные фигуры и тусклая жизнь, смешавшая их перья… Не для колес опьяненных бензинными парами моторов были созданы твои узкие ухабистые улицы – и когда автомобиль наконец остановился и тучный Бёре выбрался наружу следом за собственной бородой, можно было видеть, как анонимный мыслитель, сидевший рядом с ним, разделился надвое, породив внезапным превращением сначала Глимана, хрупкого профессора средневековой поэзии, а затем столь же миниатюрного Яновского, преподававшего славянскую метрику, – двоицу новорожденных гомункулов, теперь обсыхавших на палеолитическом тротуаре.

«Запру автомобиль и последую за вами», – кашлянув, сказал д-р Александер.

Итальянизированный попрошайка в живописных лохмотьях, перестаравшийся по их части и проделавший особенно драматичную дыру в том единственном месте, где ее обычно никогда не бывает, – в донышке ожидающей шляпы, – старательно дрожа от озноба, стоял в свете фонаря у входной двери. Три медяка один за другим упали в шляпу – и продолжили падение. Четверо хранящих молчание профессоров, держась вместе, поднялись по богато украшенной старомодной лестнице.

1
...