Марк Туллий! Корень зла – сей воздух ядовит,
но речь идет о том, что Рим гниет,
Марк Туллий.
Равно заражены сенаторы, сады,
и бабы жирные, и греки
гувернеры,
и в доме Януса воинственный, привычный сквозняк…
Клянусь Судьбой – прискорбный вид, Марк Туллий!
Невыразимо сух прибоя сыр овечий…
Что в Городе тебе? – Бродяги, кабаки,
изысканных матрон любовники
быки,
да к небу кулаки – азы плебейской речи.
Что в Городе тебе?
Замкни губастый рот:
Дежурный триумвир охвачен честной жаждой —
Он Фульвии своей преподнесет однажды
Твой череп.
Sic transit…
Конвойный, грубый скот,
Вольноотпущенник – он карьерист, мерзавец!
Три довода мечом неотразимы. В том
Порукой Фульвия. И опустевший дом,
И македонский брег.
Но неужели зависть
В ораторе такой мог вызвать аргумент
Испанский острый меч?
Как воздух густо бел!
Твой гордый Рим гниет, как старый сифилитик.
Ты недорассчитал, блистательный политик.
Недоучел, писатель, проглядел.
Густеет немота сенаторской конюшни.
Наглеют всадники. В провинциях разврат.
Дежурный триумвир томится жаждой власти,
И он не пощадит
несчастный мой язык, проколотый иглой, нет шпилькой
злобной бабы, и правая рука, прибитая к трибуне на
площади.
ТАК
Я, Марк Тулий Цицерон,
Сим объявил в веках смерть
Города
героя:
Республика Меча рождает Трон,
Могилу собственную роя.
СТРАХ СЛУШАЕТ СЕБЯ И ГЛУШИТ ПЛЕСК РЕКИ
ВО ТЬМУ НАБУХШУЮ РАСПАХНУТОЙ АОРТЫ
НО ВЫСЫХАЕТ МОЗГ И С НЕБА ЗВУКИ СТЁРТЫ
И ВЕЧНОСТЬ СОННАЯ ЛОЖИТСЯ НА ПЕСКИ
«Природа тот же Рим…»
О.Э.М.
Быка любившая матрона, браво!
За бабью стать твою и дышащую справно
Тугую плоть – я, грезящий во тьме
Своих времён – оттачиваю жало,
И Рима обмелевшая держава,
Как некий пласт, раскинулась в уме.
Мужчина – мини-бык. Но бык-то уж навряд ли
Мужчина. (Это ведь не важно, что рога
Есть украшенье общее…). Строга
Наука логика, хотя не дорога,
Лишь были б внутренние органы в порядке.
А встречи, надо думать, были сладки.
И ты, тунику лёгкую задрав
До крепкой белой шеи и склонившись,
Была по своему права, с природой слившись,
И бык – природа был не меньше прав.
И семенем накачанная туго,
Патрицианочка, бычачьих чресл супруга,
Глотай бодрящую горячую струю,
Покуда для тебя не вылепили друга,
Что душу даст тебе и выжжет плоть твою.
Покуда нежный зверь, собой объявши древо,
И свесившись с ветвей, не скажет: «Где ты, Ева?
Вот яблоко тебе»
– А это вкусно?
– Да.
И, друга повстречав, с ним яблоко разделит.
И рай в последний раз для них постель постелет,
И выведет из врат, и отошлёт в стада.
В ту ночь мне снилось многое, хотя
И блазнилось, что я не спал нисколько.
Любовницы во тьме желтела долька,
И вся она была как бы дитя,
Уже чуть, правда, тронута морозцем
Девичества (наверное, к слезам…).
А снился мне суровый Джугашвили
У гроба Лили Брик. Она в цветах
Лежала, как красивая молодка,
И щебетала что-то на французском.
Но я расслышал только «силь ву пле».
Ещё во сне меня томила жажда,
Подташнивало. Матерно шурша,
Московская вокруг роилась пьянь.
Из всех щелей ползли стихи, как змеи,
Разрубленные диким топором.
Всем этим управлял вальяжный малый,
Мраморноватый. На причинном месте
Подрагивал присохший сельдерей.
Да это ж Алексей Толстой! Окстился
Я, вспомнив басню Лёна. Ночь была
Насыщена литературной гнусью,
И в нос шибал чудовищный миазм.
О, Господи! – я повторял во сне,
Спаси меня… – но не было ответа.
Так в помраченьи горьком, я страдал,
Растекшись по дивану, как Россия.
С Кавказа жгло, с Таймыра бил мороз,
Мозги засасывало Петербургом,
А где-то в отдаленьи, вроде Вены
Сосал из сердца нежный скорпион.
«Жизнь кончена…», – с тоской подумал я,
Привычно ошибаясь. Рядом плавал
Покойник, колыхая сединой,
И снегом мне виски запорошило
(столь многая была во мне печаль).
Давненько я не читывал Кулона, —
Свербила мысль, но кто он – я не знал.
(Ночная книга с женщиною схожа,
Любимой и таинственной. Она
В любви страшна, дика и неопрятна.)
Однако тошнота совсем прошла,
Пейзаж сменился новым, и погода
Менялась тоже к лучшему…
И вот
Из пелены лиловых облаков,
Пробившийся в каком
то главном месте,
Ударил луч решительного света.
И тут я успокоился, поняв,
Что ВСЁ УЖЕ В ПОРЯДКЕ. Этот луч,
Казалось мне, собою замыкал
Какое-то ТВОРЯЩЕЕСЯ действо,
И мощно сообразен был со всем,
Что было, есть и будет… Но чему
Нет имени в языках человечьих
Виктору Гурьеву
У сплошной воды солёной на краю
Я стою – смотрю, смотрю себе, – стою.
Заневестило рассветом небеса,
Показалися при этом паруса.
Что мне ждать – гадать, чего мне ждать – гадать?
Век бы жить у моря – горя не видать.
С моря – рыбку, да хибарку из досок.
А наскучит – так потуже поясок,
Да и посуху с удобным посошком…
А не то ещё – в колонне с вещмешком…
Словно дождь, по перепонкам … голоса…
Глянул вдаль – они пропали, паруса.
Вот ходит – бродит длинноносый Гоголь
И думает неумолимо: Что б
Заколотить в дремучий русский лоб,
В печёнку, в душу – веру в Беса, в Бога ль?..
Того не зная: Пишутся без нас
«Гостиный двор», «Проспект», промежду делом.
Литература……………………
Попахивает чем-то оголтелым
Её натура…………………………….
Вот бродит он, Творец, в чернилах, грязен…
Грызёт перо. Карман его с дырой.
И мыслит, мол, любви его герой
Как за двоих – и скромен и развязен!
Им без меня – он думает – тепло,
И даже сладко……………………….
И трепыхалась, будто бы крыло,
Его крылатка…………………………
И я ходил, по Невскому гулял…
И взор острил, и никого не встретил,
И призраками родственными бредил,
Крылаткой, как кудрями, шевеля.
Во мраке «ПИВО – РАКИ», за бутылкой
Точил тоску, и капала слеза,
Где Муза деревянною кобылкой
Счастливо улыбалась мне в глаза.
Он вышел из стены, над стопкой книг
И в комнате, пока ещё размыто,
Означился. Не мал, и не велик.
Я спал, и дверь на ключ была закрыта.
Зато вовсю распахнуто окно,
И голубое реяло в проёме,
Как занавес из тюля.
Надо мной
Луна, как стриж, ныряла в окоёме.
Я спал. На ключ была закрыта дверь
Границей сна и яви. И при этом,
Знакомый не по этой жизни, зверь
Воздушно наклонялся над букетом.
И было видно в световой кайме
Белёсых крыл, как, начинаясь в доме,
Усталый мир в трёхлунной синеве
Слоился, пропадая на изломе.
Но, убывая в реющий разлом,
И растворясь уже почти в эфире
Он всё ещё стрелял в меня крылом,
Хоть я и спал, и ночь была в квартире.
Так, сон во сне оборотив судьбой,
Он канул в горних бледной струйкой пара…
Всего лишь только
АНГЕЛ ГОЛУБОЙ
Трудом
Искусств Изящных Комиссара.[1]
_________________________
С давно знакомых эрмитажных стен,
Чей облик детской памятью продлился,
Явился мне однажды Поль Гоген,
И глаз впервые цветом утолился.
Живых венков лучистые глаза,
Точившие сильнее с каждым разом
Пространство, что художник показал,
Как жидкость, притворившуюся газом,
В меня несли гогеновский обман
До той поры, как вопреки программе,
Неяркий холст в американской раме
Сказал: «Прощайте, господин Ханан!»
Вошёл и двери затворил
И ты со мной вошла
Свидетель если и парил
То пообжёг крыла
Земля в томленье и стыде
Была как мы гола
И где казалось плыть звезде
Там лампочка плыла
Но было в этой густоте
Прозрачней чем в раю
И пали яблоки как те
На голову мою
А я не чувствовал, но знал,
Не знал, но видел сон
А сон светлея вспоминал
И распадался он
И свет вставал рождая блеск.
И блеск кричал упав
А на икону капал воск
И затекал в рукав
Тогда удвоились глаза
И отделили тьму
И если плавилась слеза
То не узнать кому
И обезлюбленная даль
Под баюшки-баю
Как кровля, падала в печаль
На голову мою
Белого цвета ночь. Белого город Андрея.
Г. Петербург! – хамская власть.
В камень бы лечь. Горло бы рвать, зверея,
В небо глухое пасть.
Кто-то поймал мотор. Скрип пробежал по коже.
Зелёный глазок погас, всё пронеслось.
Друже, куда летишь? Там, впереди, всё то же…
Время оборвалось…
Набегает река, облизнёт запотевший гранит.
Канет в воду звезда, и вода её свет сохранит.
Крикнет сирая чайка и резко над шпилем блеснёт.
Горько пахнет в ночи на камнях проступающий йод.
Этот камень – асфальт, как холодный и вымерший наст.
Он ни йода на рану, ни прохлады своей не отдаст.
Обо всём позабыл, безмятежно скрипит под ногой.
Воздух густо напоен сырым стеарином, цингой.
В этом городе ночь, как в заброшенном кладбище день.
Здесь у каждых ворот сторожит остроглазая тень.
Здесь нам жить и стареть, отмечая потерями дни.
И у кариатид что ни день прибывает родни.
Как распахнуты рты! – словно каменным хочется петь.
Намечалась заря – да заря опоздала успеть.
Золочённый кораблик равнодушно пасёт пустоту.
Стынет камень. Темнеет. На каждом кресте по Христу.
Мой дом открыт для вас, монголы!
Я в будущем себя провижу
Расхожим сборником цитатным.
Смешного книжного народа
Червей бумажных… Что за школа!
Всё, что случается когда-то,
Вы видели вперёд, монголы!
…Вот голова лежит на блюде…
О чём задумалась охрана?
Замучен ревностью правитель.
Но вот спускается с экрана
Спасатель нации – Спаситель
С монгольской редкой бородой…
Он, конечно, хотел, как лучше…
Словом, женщина или случай.
Важно: умер, сказав «умру».
И сомнительнейшего из homo
Хоронили не без месткома,
Стыли лысины на ветру.
Было ветрено и погано.
По подсказке из Мичигана
Ожидали большой мороз.
…Подменили казённым «ахом»…
Сам, пристойность храня, не пах он.
Словом, дело велось всерьёз.
Слушал речи, порой смакуя,
Как сменяли одна другую.
В промежутках даже кивал.
По привычке следил за стилем:
«Говорим, как верёвку мылим!
Сам, припомнить, так же певал…»
Был талантливым – слыл евреем.
Щёлкал ямбом, свистал хореем,
Гонорары носил в ларёк.
Были женщины, боль, и пьянь же…
Рано умер, а надо б раньше:
Может, душу тогда б сберёг…
О проекте
О подписке