Теперь по утрам, когда вечерний сумрак едва сползает с гор, я вскакиваю, как оглашенный, и бегу – куда? Вот в том-то и вопрос, если б я знал куда. По пути я делаю специальные дыхательные упражнения, машу руками, как скрипучая ветряная мельница крыльями, и переворачиваю камни. Один трёхпудовик нынче мне свалился на ногу…
Судя по тому, как чёрный юмор просачивается между строк, а вместо точки мне хочется поставить кляксу, вы, наверное, догадываетесь, что я не в духе, и есть отчего! Нынче я имел несчастье встать в три часа утра не с той ноги, а через час другую ногу мне отдавил проклятый камень: теперь припадаю на обе…
Ох, характер, как сказал бы мой сенсей, – кипяток. Кстати, два слова о моём характере, его надо лечить. Он, как море, на котором постоянно зыбь, пусти по такому морю суда, и оно покалечит не один корабль. Но это так – метафора…
Теперь о том, как я бросил курить. Экое горькое удовольствие – табак, и как он привязчив, как прошлогодний репей к хвосту лошади, знает всякий курильщик, а вот сколько без этого удовольствия можно обойтись? Я не думал, что продержусь больше суток. А вот поди ж ты…
Однажды – дело было к вечеру – мы с Учителем пошли гулять. Был слегка прохладный, но ясный вечер. Горы были окутаны полусном. По небу плыли холодноватые облака и бросали на землю голубые тени. Глядя на ясные и лаконичные в своих очертаниях, а может быть, и желаниях, вершины, хотелось мечтать. Солнце садилось, летали стрекозы, трещали кузнечики, казалось, чего бы ещё желать? Мы шли по так называемому Бабьему карнизу небольшой скалы, по узкой тропке, по которой, наверное, ходят на водопой серны. Я шёл впереди. Учитель сзади. Я попыхивал трубкой и от души бросал кольца за спину, должно быть, прямо ему в лицо. Учитель щурился, отмахивался от дыма, как от надоедливых ос и, видно, решил про себя с этим кончить. Когда я заговорил с ним, он промолчал. Я не полагал, что он затаился, как огонь, чтоб в подходящий момент вспыхнуть, и молол какую-то чушь. Он, казалось, не слушал меня, вдруг перебил и с жаром заговорил про азиатских женщин, затем неожиданно перескочил на лошадей. Он говорил про их аллюр, длинные ноги, крутые бока, лебяжьи шеи, чёрные глаза и проч., и вообще можно было подумать, что он продолжает говорить про женщин.
– Ах, что за лошади есть у азиатов, – говорил он. – Была тут одна, как сказал бы поэт, по всей Кабарде такой не сыщешь: по ножкам можно было выправлять струнки. А глаза! Чёрные с поволокой, за одни глаза иной черкес её поцеловал бы в губы.
– А где она теперь? – спросил я, невольно поддавшись его течению мыслей.
– Пала на табачном поле!..
Наконец, до меня дошло, куда он клонит.
– Ах, вот Вы о чём? – сказал я, принуждённо зевнув. – Это Вы к тому, что чтобы убить лошадь, достаточно капли никотина?
– Вот именно! Не хотите бросить курить? – сказал, посмеиваясь, он.
– Хочу, – сказал я, не подозревая, что уже бросил.
Он остановился, посмотрел на меня каким-то длинным, как моя последняя затяжка, взглядом и начал выбирать среди разнотравья какую-то особую свою травку, наконец нашёл и подал мне:
– Съешьте.
Я пожевал: ничего особенного, но ничего более мерзкого в моём рту не было, это даже не полынь – горче. Я скривил ужасную гримасу. Учитель улыбался.
– Это ваш женьшень, – сказал он. – Когда захочется курить, ешьте вдоволь, и пройдёт охота.
И что вы думаете, прошло три дня, а табака мне и на дух не надо[11].
Как я уже сказал, прошло три дня, а табак мне и на дух не надо. Трубка и кисет сиротливо лежат на подоконнике, завёрнутые в целлофановый пакет, и дожидаются своей участи: надо б хорошенько вытряхнуть кисет и пустить на тряпки, а с трубкой сделать натюрморт.
Не скрою, я несколько подавлен тем обстоятельством, что кроме табака и писания красками мне больше нечем заняться. Ведение этих проникновенно-занудных записей, разумеется, не в счёт.
По странному стечению обстоятельств я в доме один. Цдзян чуть свет ушмыгнул в горы. Он это сделал замысловатым образом, как будто его похитила нечистая сила: двери снаружи и изнутри остались назаперти… Катя более вежливым способом последовала за ним. Открою маленький семейный секрет: Катя занята прополкой капусты, а учитель – сбором редкостных лекарственных трав и корней. А я предоставлен самому себе. Как видите, каждый нашёл занятие по душе.
В доме таинственно и грустно, и, как перед пришествием Антихриста, темно. Я занят тем, что расхаживаю по пустым комнатам, снимаю и вешаю акварели, на масляной живописи ставлю дату, посматриваю в окно и зеваю: скучно. Предчувствия такие, что по мне где-то звонит колокол или, по крайней мере, справляют поминальную молитву. Быть может, я предчувствую: этой тибето-кавказской катавасии – конец, и мечтаю о Москве? Ничуть.
Боже! В каком страшном месте мы живём, в столице нашего государства! Почему я не родился в этих местах, как мой Цдзень? Почему я не люблю своё тело и душу, как мой Цдзень? Почему я не любуюсь каждый день своей походкой и раскрепощённостью души? Почему я не любуюсь каждый день этим великолепным пустынным пространством до самого горизонта? Почему не ковыряюсь на грядках, выращивая фасоль и сельдерей? Почему, наконец, я так глуп, что служу проклятым музам, забывая о том, что по временам моё тело отказывается служить мне! Есть отчего до времени состариться и превратиться в согбенного старикашку.
После такого невразумительного монолога можно подумать, что автора после незнакомой травы припёрло в нужник или он свалился в пропасть. Хочу вас успокоить, автор не съел незнакомой травы, не сорвался в пропасть, и кости его целы. Просто нынче по дороге в лес мне почудился отдалённый гул. Гул то приближался, то удалялся, наконец исчез – пролетел самолет, и волны цивилизации докатились до меня. Я долго глядел на бело-розовый шлейф, оставленный в небе, и подумал о Москве (заметьте, первый раз за время моих блужданий здесь). Я вспомнил Москву, её загазованные и грязные улицы, её Чистые пруды и нечистые прудики, её устремлённые в никуда кремлёвские звёзды и осиянных ими паралитиков-вождей. Я вспомнил эту нашу национальную недвижимость, музеи и дома, и возле каждого из них – по два мента. Одним словом, я вспомнил этот, как говорится в просторечии, каменный мешок, и в этом мешке, как зерна, перетираемые медленно в крупу, – люди. «Боже мой! – подумал я. – И это столица евразийского государства, через которую ведут „сто тысяч троп“. Ну что за райский уголок для того, чтобы спуститься с Эвереста и умереть? Это же тупиковая ветвь цивилизации – мегаполисы, подобные Москве. Как можно это не видеть! А ведь многие из нас убеждены в обратном и принуждены всю жизнь прозябать в этом цивилизованном захолустье, в этом цивилизованном шалаше, да ещё цвести райскими цветами… грустно».
После такого теперь уже дважды невразумительного монолога мне трудно объяснить читателю, что это лишь эмоция. Мне трудно объяснить, как и откуда ко мне иногда приходит эмоция и уносит мой ум на всех парусах. Как известно, эмоциональным и бесстрастным сразу быть нельзя. Поэтому мне часто приходится выбирать то или другое.
Нынче я, кажется, всё перепутал и вместо крепкого дилижанса la logique[12] сел в ореховую скорлупу pabsurdite[13], чтобы унестись к… фене.
16-го августа
Но вернёмся к Цдзяну. Неблагодарное занятие делать поспешные выводы о человеке, как бы это сказать, нестандартном и стараться втиснуть его в заранее приготовленные рамки. Неординарная личность более всего не выносит клетки, даже золотой. Это особо я бы отнёс к своему Учителю. По временам его можно было принять за чудака, вздумавшего перевернуть рычагом мир, а по временам – за оборванца, по временам он смахивал на буддийского монаха, а по временам – на лодыря. «Ну что, например, – думалось поначалу мне, – вот здесь не раскопать грядку», – и я глазами отмеривал площадку вместо того, чтобы часами жмуриться на солнце и лежать бревном на лавке, сколоченной из сучковатых жердей. При этом сучки их вонзались глубоко в тело. Особенное внимание он, видимо, уделял пояснице и запястьям, на месте их виднелись даже вбитые гвозди. А однажды он уселся на громадном камне близ горы, на нём был бело-розовый халат, на голове сияла, как нимб, шляпа, ну прямо ботхисатва. Стащить его оттуда не было никакой возможности. Так весь день до самой темноты он просидел торчмя. Только к полуночи я услышал, как скрипнула дверь, и в сенцах засуетилась знакомая фигура. А, Учитель…
17-го августа
Утром я проснулся, точно от толчка в бок, от лая собаки и незнакомых голосов. Я приподнялся на постели и выглянул в окно: двое в чёрном стояли у калитки и звали хозяев.
– Ашог, ашог, – кричали они, постукивая палкой о металлический предмет, повешенный, видимо, для этих целей.
Постукивания продолжались не менее 10 минут. Наконец это стало мне надоедать. Я выскочил из дома, как из куста крапивы, на ходу натягивая брюки.
– Да что, наконец, случилось, – сказал я сердитым тоном.
– С женой у нас очень плёхо, – отвечали они в два голоса.
– С какой женой?
– Нашей.
– Да что у вас на двоих одна жена? – съязвил я.
– Одна, одна, – запричитали они, по-видимому, не поняв вопроса.
Впрочем, о тонкостях моногамии некогда было рассуждать, по-видимому, надо было спасать женщину.
Повелось же на праведной Руси, да и на Руси ли только, если не идут к доктору, то идут к шаману или колдуну.
– Хозяина нет дома, – сказал я.
Они недоверчиво слушали меня, переминались с ноги на ногу, махали головами и не знали, как поступить: то ли верить мне, то ли поворотить обратно. Наконец кое-как успокоились и изложили суть дела. С их женщиной, по-видимому, случился удар, а далее начали твориться совсем непонятные вещи, по-видимому, психоз или истерия. Тут они начали свой длинный рассказ, от ужасных подробностей которого я избавлю читателя.
– А что ж доктор? – сказал я.
– Ай, какой дохтор, – замахали руками они. – Был мулла, велел хоть на аркане, а притащить «китайца», да и сама больная ещё с вечера посылала за ним, ей вынь да положь, подавай ашога.
– Хорошо, – сказал я, – я ему передам.
Они с недоверчивостью переминались с ноги на ногу, как будто у меня было другое намерение. Наконец раскланялись и ушли.
Спустя полчаса пришла Катя.
– Я всё знаю, – сказала она.
Ей встретились эти два «индейца», как выразилась она, «отняли» (опять же её выражение) у неё отца и утащили за гору.
– Да кто они такие? – сказал я.
– Два брата, а больная – то ли сестра, то ли жена одного из них. – Бедная женщина, – сказала Катя, глубоко вздохнув. – Кто бы мог подумать, что она больна… такая красивая. Отец говорит, что это горная болезнь[14].
Просители ушли. Какой-то тёмный осадок остался в груди, я молчал и смотрел на горы. Катя молчала и сидела подле меня. Солнце выскочило из-за горы и стало поблёскивать глазищами во все стороны. Обещал быть душным день и малоинтересным, и у меня пропало всякое желание списывать его, ибо замечено: как день начнётся, так и пройдёт. Иной раздумчивый читатель, быть может, заподозрит тут что-то неладное. Двое застенчивых молодых людей (представьте, да? – мне 25 лет, ей – 18) одни в огромном и пустом доме??? (эти три вопроса красноречивее любых слов). Персонально для такого читателя отвечаю. Как бы это выразиться поточнее, мы… не играли в любовь. Играли в… нарды, читали Монтескье – Кате очень нравятся «персидские письма», рисовали – я пытался сделать её портрет углём. Что ещё? Копались на огуречных и кориандровых грядках. Любезничали. И всё? Ну хорошо, Катя немного кокетничала на восточный лад, а я на европейский лад разыгрывал из себя лондонского денди, хотя смешно, это было в тот самый момент, когда мы очищали помёт в курятнике. А когда было совсем скучно… целовались.
А теперь перескочу на поздний вечер. Был один из тех неспокойных вечеров, когда всякого рода летучим мышам, ежам и всякой нечисти хочется доказать, что они есть. Какой-то мучительный интерес к нам нынче всего тёмного… Есть подозрение, что «чёрная сотня» котов нам перебежала дорогу. Спустился вечер, стала надвигаться темнота. Но мы ещё долго сидели на ступеньках террасы, дожидаясь Цдзяна. Его не было. Видно, не имело смысла больше ждать. Я зажёг керосиновую лампу, поскольку электричества здесь и в помине нет, лёг, не раздеваясь, на диван и стал перебирать какие-то свои листки. Катя незаметно удалилась к себе. Заметьте, я сказал «незаметно». Очень даже заметно! Незаметно может шмыгнуть мышка в норку, ну а это, сами понимаете, несколько другой момент… Хотим мы этого или не хотим, но влечение одного пола к другому обостряется с наступлением темноты и принимает несколько неадекватный характер, особо когда их разделяет только стенка. Я отложил листики в сторону, прикрутил лампу и стал слушать тишину. Вот по самым стёклам ударил ветвями облепихи ветер. На отдалении завыл шакал, чуть ближе простонал филин. А это Катя глубоко вздохнула… не спится… встала… Луна, как вечно странствующая блудница, крадётся по соседним горам и заглядывает в окно. Залаяла собака. Ещё раз залаяла. Ещё. А теперь покрыла сплошным надсадным лаем двор. Скрипнула дверь на расстоянии трёх локтей (как сказали бы египтяне) – Катя. Она на манер женщин-подростков в самой короткой детской рубашонке, видно, полагая, что я сплю, решительно подошла к окну. Луна очень хорошо освещает её только что округлившиеся формы…
Милостивые судари и сударыни… как сказал бы один небезызвестный метр, слюнные железы которого в такой момент, должно быть, просто истекали половой истомой…
Вдруг – о, духи гор! – ползучий гад моего воображения (впрочем, это был сильный порыв ветра, как удар кулака) распахнул окно, и мокрые молнии, кажется, наполнили нашу комнату: в наше окно залетел небольшой колченогий совёнок – видно, подранок этих непредсказуемых гор.
Я встал, чтоб рассмотреть поближе ночную птицу.
– Ваш отец, как Айболит, – сказал я. – Знаете, как в детской сказке «Айболит». В один момент к нему из ущелий начнут сползаться ужи, змеи, и он всем им сумеет помочь.
– Да, наверное, так, – сказала Катя.
Тут совёнок сильно ударил крыльями и с размаху залетел под кровать. Мы от неожиданности отскочили, платок Кати сбился с её плеч и упал на пол… Передо мной стояла полуобнажённая «вахина», девочка, которая, похоже, не стыдится меня. Я начал ощущать, как у меня сильно заколотилось сердце и перехватило дух. Я понимал, что для неё это сейчас тот самый пресловутый «подростковый интерес» и что он сейчас сильней её. Я отдавал себе отчёт. Но я не мог удержать себя.
О проекте
О подписке