Читать книгу «Пастух и пастушка» онлайн полностью📖 — Виктора Астафьева — MyBook.
image
cover





 



 






 





 





 





 







 





 





 





 


 




 





 






 




Многие солдатики уже сидели за столом свободно, гомонили, рассказывали что-то – и все в обнимку, все вплотную, а Шестопалов исчез куда-то со своей сомлевшей сероглазкой.

– Да я, – горло у меня ссохлось, – не умею я.

– Ну, про войну, про героические подвиги что-нибудь соврите.

Ну, это она зря! Войны она касается зря. Фронтовые окопные дела мало подходящи для пьяной застольной брехни. Из меня даже хмель начал выходить, и я сказал Жене строго:

– Война страшная, Женя. Не надо об ней шутить.

Она смешалась, нервно затеребила красивыми, но сплошь исколотыми иглой руками цепочку на шее и тут же, преодолев себя, с вызовом бросила:

– Тогда танцевать приглашай!

– А я и танцевать не умею. – И развел руками покаянно: – Видишь вот, какой нескладный кавалер попался.

– Обманули нас! Сказали: самых боеспособных, самых героических выдадут, а налицо оказалось что? Мякина! Ну мы им за это кальсоны назад ширинкой понашьем!..

– Ох, Женька, Женька! – расхохотался я и подумал: «Вот была бы у меня сестра такая!..»

Но Женя опять не дала мне углубиться в мысли, вытащила из-за стола, заявила, что мужику в танцах главное – ногами переступать и стараться не уронить под себя на глазах у публики партнершу!

«Шпана! Детдомовщина! Наш брат – Кондрат! И никакая она не интеллигенция!» – порешил я и закружился вместе с нею. Мы кого-то толкали, и нас кто-то толкал, было шумно и весело.

Тетка, что говорила речь, обхватив Шестопалова за шею, громко кричала:

– Дай я хоть от имени профсоюза швейников тебя поцелую!

Тут я вдруг вспомнил про Лиду, как целовались, вспомнил и потихоньку-полегоньку в кладовую умотал, где кучей были сложены шинеленки и шапки «кавалеров», и долго не мог найти я незнакомую, напрокат выданную мне шинель и шапку из бывших в употреблении, решил уж надеть какую попало, лишь бы налезла на меня, как услышал:

– А чтой-то ты, брат Елдырин, бросил меня? – Пойманный и уличенный, я только плечами пожал. – А помоги-ка, брат Елдырин, и мне одеться – чтой-то скучно мне на эфтом празднике изделалось!

Ох, земля ты кубанская, пространственная, плоская, нашему брату-сибиряку непонятная да и неподходящая.

Зимой моросило либо хлопьями снег валил, грязища по колено, да вязкая такая грязища-то! А вот в марте подморозило, и даже снежок выпал, пока мы на швейной фабрике лихо отплясывали. Да и сейчас рябит снежок, тихий такой, мирный, душу чем-то детским и далеким радующий.

Женя снежок скатала, лизнула его, как мороженку, и мне лизнуть дала. Сладко! Право слово, сладко!

Потом она этим снежком в меня запустила, но я не ввязался в игру. Мне почему-то не хотелось ни дуреть, ни играть после того, что поведала о себе Женя: она здешняя, краснодарская, из семьи художника, и сама в изостудии занималась. Но потом война, эвакуация, и вся семья погибла под бомбежкой, осталась Женя и два чемодана: один – с мамиными платьями и украшениями, другой – с папиными этюдами и рисунками. Теперь Женя белье в массовке шьет и лучших времен ждет…

Хмель из моей головы весь почти испарился. Я шел по тихому городу и курил толсто скрученную цигарку. А Женя прыгала впереди меня на одной ножке, палочкой трещала по штакетнику палисадников и что-то напевала. Длинный белый шарф (тоже, видать, от мамы оставшийся) крыльями подпрыгивал и мотался над ее плечами, и мне было так жалко эту девушку, так жалко!..

– Дай и мне покурить, сибирячок-снеговичок! – остановилась и протянула руку Женя, вынув ее из тоже белой вязаной рукавички.

– Не дам! Не балуйся!.. И вообще не выкаблучивайся! – вздыбился я на нее и вправду что как старший брат.

Женя изумленно уставилась на меня:

– Да ты что?!

– А ничего! Вон какая девка! Красавица! Умница! На художника, может, выучишься!.. Я и сидеть-то сначала рядом с тобой боялся! А ты?..

– Ми-и-ишка, ты напился! Вдребадан! Красавица! Умница! Художница-безбожница! Дай докурить! – Она вырвала у меня недокурок и несколько раз жадно и умело затянулась. – Ишь какой! – усмиренно буркнула она. – В богиню почти произвел!

– Чихал я на богиню! Девка ты мировая и не дешевись!..

– Ты чего орешь-то? Чего разоряешься?

– А ничего!

– Ну и все!

– Нет, не все!

– Нет, все!

Она опять опередила меня, опять попробовала прыгать на одной ноге и, рассыпая искры от цигарки, напевала: «Слабый, слабый, слабый табачок, вредный, вредный, вредный сибирячок-снеговичок…»

Но уже не могла она попасть в прежнюю струю беспечного, праздничного настроения и, остановившись возле ворот общежития, церемонно подала мне руку ребрышком и оттопырила палец каким-то фокусным фертом:

– До свиданья, милое созданье! Спасибо за кумпанью и приятственную беседу. В общагу не зову, поскольку приставать будете, а у нас этого девицы не любят и даже не переносят, поскольку обрюхатеть можно! А абортик, он – э-ге-ге-ге! Копеечку стоит!..

– Я чем-то обидел тебя, Женя?

– Да! – сверкнула она глазами. – Гадость сказал!

– Га-аааадость?!

– Твои благородные, красивые слова больнее гадости! Ты ими брезгливость прикрываешь! Прикрываешь ведь? Даже поцеловать не попытался! Брезгуешь, да? Брезгуешь?!

– Женька ты, Женька! Цены ты себе не знаешь…

– Цена мне четыре сотни и пятисотграммовая карточка! Ну, если не такой ископаемый, как ты, встретится – глядишь, покормит, попоит, четвертак отвалит.

– Будь здорова, Женя! Прости, коль неладное брякнул. Прости.

– Бог простит! – Женя вознесла руку к небу, принимая позу богини, но внезапно сникла вся, прикрылась концом шарфа и слепо бросилась в ворота.

Я свернул цигарку толще прежней, высек огня из трофейной зажигалки, прикурил, потоптался, удрученный, возле ворот общежития фабрики и подался «домой», в госпиталь.

Что я тут мог сделать? Чем помочь?


Час от часу не легче! Не успел я повесить на гвоздь в раздевалке шинель и шапку, как услышал за своей спиной свистящий, клокочущий, пронзающий, разящий – словом, самый грозный, самый потрясающий со дня сотворения рода человеческого, шепот:

– Ты где шлялся, медвежатник несчастный?!

Обернулся: за барьером раздевалки она – Лидка!

Кулаки сжаты, лицо серое, глаза молнии бросают, и только деревянный барьер, разделяющий нас, мешает ей броситься и растерзать меня на куски.

– О-о! Мамзель! Мое вам почтенье! – отвесил я земной поклон. – Не ожидал, не ожидал, понимаете ли, вас сегодня здесь повстречать! Такой приятный сурприз!

– Я тебе покажу мамзель! Я тебе покажу сурприз! Признавайся, где ты был?!

– На празднике. На Международном женском дне.

– И ты… и ты пил там?

– А как же?! – подныривая под барьер, развязно воскликнул я. – На то и праздник, чтобы петь и смеяться, как дети.

Лида была сражена. Рот ее беззвучно открывался и закрывался, глаза угасали. Я уж хотел пожалеть ее и перестать придуриваться, но в это время очень кстати появился «громоотвод» – приволокся тот артист с бородкой чего-то просить, и я догадался, что Лида на ночь подменила дежурную сестру.

– Отбой был?! – налетела Лида на «артиста». – Шагом марш в палату! Шля-я-аются всякие-развсякие! – И тут же набросилась на меня, принялась тыкать рукой в грудь: – Сейчас же! Сейчас же! – Она задыхалась от негодования, она обезумела, можно сказать. – Весь парад! Весь! И в палату! Я приказываю! Я вам всем тут покажу! – Она даже ногой топнула.

– Ты чего пылишь-то?

Лида сгребла меня за грудки и стала трясти так, что все мои медали заподпрыгивали и забрякали.

– Ты провожал модистку, признавайся!

Я покорно склонил голову. Лида втянула воздух дрожащими ноздрями:

– Да от тебя духами пахнет! Дешевыми! Пош- лыми!

– Самогонкой от меня пахнет, не выдумывай!

– Нет, духами! Ты меня не проведешь!

– Ну, может, и духами. Танцевал я там с одной…

– Ага! Ага-а-а! – с еще большим негодованием восторжествовала Лида. – Танцева-ал! А танцевать-то ты не умеешь, несчастный! Я все! Я все-о-о про тебя знаю! – Она притиснула меня к стене, да так сильно притиснула, что ни дыхнуть, ни охнуть. – Ты целовался с ней, целовался?!

И я тоже гусь хороший, нет, чтоб честно все рассказать и покаяться, давай ее дальше дразнить да разыгрывать – опять удалую голову на грудь опустил.

– Сколько?

– Чего сколько?

– Сколько ты с нею лизался?

– Ну, сколько? – начал припоминать я. – Может полчаса, может, больше. Часов-то у меня нету…

Я уж надеялся, что после таких моих шуточек она придет в себя и расхохочется вместе со мною, да не тут-то было. Она и в самом деле обезумела.

– А потом?

– Чего потом?

– Что было потом? Не скрывайся лучше! Признавайся, несчастный! Не то я тебе не знаю что сделаю!..

– Потом? Что же было потом? А-а, потом я вспомнил, что ужин пропадает, и скорее рванул домой.

Лида выпустила меня, уронила руки:

– Дядя шутит! Я тебя зарежу!

– Чем? Скальпелем или ножом? Лучше ножом. Скальпели уж больно тупые.

– Дурак! Медвежатник! Грубиян! Сибирская деревянная колода! Чурбан… И… и… Я плакала! Вот… Тут… Тут… – показывала она на кожаный диван, единственный в коридоре диван, истерзанный, мятый, дыроватый. И как я представил, что она на этом диване, вжавшись в уголочек, на пружинах этих жестких, маленькая такая, в халатике… – так сгреб ее и прижал к себе:

– Балда ты, ей-богу!

– Конечно, балда, да еще какая! – всхлипывая, прерывисто выговаривала она. – Разве умная стала бы из-за такого…

Я утер ей нос концом ее же косынки, глаза утер и дунул на ухо.

– Ты правда не целовался? – жалко пролепетала она, глядя на меня глазами, все еще полными слез.

– Ну ей-богу!

– Я ведь чуть не умерла. Правда-правда! Все меня обманывают. Все заодно. Я, как дура, по палатам шастаю, а мне говорят: к психам ушел, в физкабинет подался, в шашки сражается… Потом это ваша любимица-царица, процедурная сестрица: «Лидочка, ты кого ищешь? Мишу? А его сегодня не будет. Он к женщинам на праздник ушел!» Представляешь? Ы-ы-ых, я бы ее так и разорвала! – И Лида в самом деле разорвала какую-то бумажку, попавшую в руки, изображая, как она управилась бы с Паней.

Я утянул Лиду под барьер, в раздевалку, и там, закрытый одеждой и халатами, крепко-крепко ее поцеловал. После чего она брякнула меня кулаком по голове:

– Вот тебе, враг такой! – И, совсем успокоившись, сказала: – Сколько ты моей крови выпил, кто бы знал!

О том, что днями будет комиссия и меня выпишут из госпиталя и потому она выпрашивалась подменять сестер, дежурила за них, забыв про сон и покой, чтобы только побыть со мною, – она мне не сказала. Об этом я уже узнаю позднее. Многого я тогда еще не знал и не понимал.


Вот подошла и моя очередь покидать госпиталь. Меня признали годным к нестроевой службе. Предстояло еще раз мотаться по пересылкам и резервным полкам. Мотаться, как всегда, бестолково и долго, пока угодишь в какую-нибудь часть и определишься к месту.

Лида осунулась, мало разговаривала со мной. Завтра с утра я уже буду собираться на пересыльный пункт. Эту ночь мы решили не спать и сидели возле круглой чугунной печки в палате выздоравливающих. В печке чадно горел каменный уголь, и чуть светилась одинокая электролампа под потолком. Электростанцию уже восстановили, но энергию строго берегли и потому выключали на ночь все, что можно выключить.

Я пытался и раньше представить нашу разлуку, знал, что будет и тяжело, и печально, готовился к этому. На самом деле все оказалось куда тяжелей. Думал: мы будем говорить, говорить, говорить, чтобы успеть высказать друг другу все, что накопилось в душе, все, что не могли высказать. Но никакого разговора не получилось. Я курил. Лида гладила мою руку. А она, эта рука, уже чувствовала боль.

– Выходила тебя. Ровно бы родила, – наконец тихо, словно бы самой себе, вымолвила Лида.

Откуда ей знать, как рожают? Хотя это всем женщинам, поди-ка, от сотворения мира известно. А Лида же еще и медик!

– Береги руку. – Лида остановила ладошку на моей перебитой кисти. – Чудом спаслась. Отнять хотели. Видно, силы у тебя много.

– Не в том дело. Просто мне без руки нельзя, кормить меня – детдомовщину – некому.

Опять замолчали мы. Я подшевелил в печке огонь, стоя на колене, обернулся, встретился со взглядом Лиды.

– Ну что ты на меня так смотришь? Не надо так!

– А как надо?

– Не знаю. Бодрее, что ли?

– Стараюсь…

С кровати поднялся пожилой боец, сходил куда надо и подошел к печке, прикуривать. Один ус у него книзу, другой кверху. Смешно.

– Сидим? – хриплым со сна голосом полюбопытствовал он.

– Сидим, – буркнул я.

– Ну и правильно делаете, – добродушно зевнул он и пошарил под мышкой. – Мешаю?

– Чего нам мешать-то?

– Тогда посижу и я маленько с вами. Погреюсь.

– Грейся, – разрешил я, но таким голосом, что боец быстренько докурил папироску, сплющил ее о печку, отряхнулся, постоял и ушел на свою кровать со словами:

– Эх, молодежь, молодежь! У меня вот тоже скоро дочка заневестится… – Койка под ним крякнула, потенькала пружинами, и все унялось.

Близился рассвет. В палате нависла мгла и слилась с серыми одеялами, белеющими подушками. Было тихо-тихо.

– Миша!

– А?

– Ты чего замолчал?

– Да так что-то. О чем же говорить?

– Разве не о чем? Разве ты не хочешь мне еще что-нибудь сказать?

Я знал, что мне нужно было сказать, давно знал, но как решиться, как произнести это? Нет, вовсе я не сильный, совсем не сильный, размазня я, слабак.

– Ну, хорошо, – вздохнула Лида. – Раз говорить не о чем, займусь историями болезни, а то я запустила свои дела и здесь, и в институте.

– Займись, коли так.

Я злюсь на себя, а Лида, видать, подумала – на нее и обиженно вздернула нравную губу. Она это умеет. Характер!

Я притянул ее к себе, взял да и чмокнул в эту самую вздернутую губу. Она стукнула меня кулаком в грудь.

– У-у, вредный!

В ответ на это я опять поцеловал ее в ту же губу, и тогда Лида припала к моему уху и украдчиво выдохнула:

– Их либе дих!

Я плохо учился по немецкому языку и без шпаргалок не отвечал, но, что значит слово «либе», все-таки знал, – и растерялся.

И тогда Лида встала передо мной и отчеканила:

– Их либе дих! Балбес ты этакий!

Она повернулась и убежала из палаты. Я долго разыскивал Лиду в сонном госпитале, наконец догадался заглянуть все в ту же раздевалку, все в тот же таинственный, с нашей точки зрения, уголок и нашел ее там. Она сидела на подоконнике, уткнувшись в косяк. Я стащил ее с подоконника и с запоздалой покаянностью твердил:

– Я тоже либе. Я тоже их либе… еще тогда… когда ты у лампы…

Она зарылась мокрым носом в мою рубашку:

– Так что же ты молчал столько месяцев?

Я утер ей ладонью щеки, нос, и она показалась мне маленькой-маленькой, такой слабенькой-слабенькой, мне захотелось взять ее на руки, но я не взял ее на руки – не решился.

– Страшно было. Слово-то какое! Его небось и назначено человеку только раз в жизни произносить.

– У-у, вредный! – снова ткнула она меня кулачишком в грудь. – И откуда ты взялся на мою голову? – Она потерлась щекой о мою щеку, затем быстро посмотрела мне в лицо, провела ладошкой по лицу и с удивлением засмеялась: – Ми-ишка, у тебя борода начинает расти!

– Брось ты! – не поверил я и пощупал сам себя за подбородок. – И правда что-то пробивается.

– Мишка-Михей – бородатый дед! – как считалку, затвердила Лида и спохватилась: – Ой, спят ведь все!

– Иди сюда!

Теперь мы уже оба уселись на подоконник и так, за несколькими халатами, пальто и телогрейками, прижались друг к дружке и смирно сидели, как нам казалось, совсем маленько, минутки какие-нибудь. Но вот хлопнула дверь, одна, другая, прошаркали шлепанцы в сторону туалета, кто-то закашлял, потянуло по коридору табаком.

Госпиталь начинал просыпаться, оживать. Уже кличут из палат няню лежачие, и она с беременем посудин, зевая, пробежала по коридору, издали давая знать, что на посту была, ни капельки не спала, а только то и делала, что больным прислуживала да ублажала их.

Скоро и сестру покличут.

Окно за нашими спинами помутнело, сыростью тянуло от него. Лида все плотнее прижималась ко мне, начала дрожать мелко-мелко и вдруг, словно бы проснувшись, начала озираться кругом, увидела совсем уже посветлевшее окно, куривших в отдалении и на крыльце госпиталя ранбольных.

– Неужели и все? Неужели сегодня ты уйдешь? Ведь только вот сказали друг другу, и уже все! Миша, что же ты молчишь? Что ты все молчишь!

– Не надо плакать, сестренка моя.

Лида встрепенулась и поглядела на меня потрясенными глазами. Дрожь все колотила ее, а слезы остановились, и лицо сделалось решительное:

– Миша, не откажи мне! Дай слово, что не откажешь!

– Я все готов… для… тебя…

– Я поставлю тебе температуру… ну, поднялась, ну, неожиданно, ну, бывает…

Я так и брякнулся с подоконника, сильно встряхнул ее за плечи:

– Ты с ума сошла?!

– Я знаю, я знаю: это нехорошо, нельзя. За это меня с работы прогонят. Из института прогонят. Ну и пусть прогоняют! Хочу с тобой побыть еще день, хоть один день! Пусть же эта проклятая война остановится на день! Пусть остановится! Пусть…

– Лидка, опомнись! Что ты несешь? Лида! Лида! – тряс я ее, успокаивал. Мне было страшно. Мне жутко было. Меня озноб колотил. Я не знал, что она меня так любит. И за что только! За что? Ничем я не заслужил такой большой любви. Я простой парень, простой солдат! Боже ж ты мой, Мишка, держись! Раз любишь – держись! Не соглашайся! Ты сильный, ты мужик. Не соглашайся! Нельзя такую девушку позорить. Держись!

И я выдержал, не согласился. Я, вероятно, ограбил нашу любовь, но иначе было нельзя. Стыдился бы я рассказывать о своей любви. Я презирал бы себя всю жизнь, если бы оказался слабей Лиды.

Я в самом деле, видать, был тогда сильным парнем.

Пересыльный пункт размещался в бывших складах «Заготзерно». Там уцелели полати для просушки зерна и не надо было делать нар, вот и приспособили «Заготзерно» под временное жилье, под перевалочную базу для людей. По старой привычке на склады залетали присмиревшие от недоедов воробьи. Солдаты щепками и складными ножиками выковыривали зерна из щелей, обдували с них пыль и жевали, круто двигая челюстями. Щепотку-другую уделяли воробьям. Птички быстро и без драки склевывали зерна и ждали еще, томительно следя за унылыми, медлительными людьми.

Эта пересылка была не хуже и не лучше других, по которым мне приходилось кочевать. Казарма не казарма, тюрьма не тюрьма. От того и другого помаленьку. Я думаю, что о запасных военных полках и о таких пересылках напишут еще люди. Иначе наши дети не будут знать о том, сколько мы перенесли, сколько могли перенести и при этом победить. Дети наши приучены думать так, будто война – это только фронт, где мы лишь тем и занимались, что без конца совершали героические подвиги.

У меня же в этом рассказе совсем другая задача. Он же о любви. Только о любви. Могу лишь добавить, что за все время воинских и госпитальных скитаний я побывал все же на одной пересылке, где более или менее сносно кормили.

Там был хромой и очень строгий комендант, и он так следил за порядком, что поварам, пекарям, охранникам, интендантам не удавалось обворовывать постоянно меняющийся состав пересылки.

Но у этого коменданта была слабость – он любил марши. Жил он на территории пересылки в домике с балконом. И вот каждый вечер комендант выходил на балкон и наяривал на гармошке «Легко на сердце» и заставлял нестроевых солдат маршировать под свою музыку.

Что сделаешь, обожал, видно, человек пышные парады, под музыку ходить обожал, а фашисты взяли да изувечили его на фронте.

1
...
...
11