Пока папы не было, со мною управлялась мама с помощью бабушки и папиных сестер. Они же, сообща, придумали мне имя в честь знаменитого в то время Валерия Павловича Чкалова, что и в дальнейшем во многом определило мое отношение и к профессии летчика, и лично к моему легендарному тезке.
«На добрую память бабушке и дедушке от внука Лерика. 10.08.40»
Когда наступило время маме идти на работу, она собрала мои манатки и отвезла меня в деревню к своей маме, где за мое воспитание принялась ее родня. Главным моим наставником, кроме бабушки, стала младшая мамина сестра, моя тетя Нина, для которой я до последних ее дней оставался любимым племянником. Она же стала моей крестной, так как первое, что сделала бабушка, было мое крещение втайне от мамы.
Этого периода своей жизни, я, естественно не помню, но был он, наверное, счастливым и безмятежным, поскольку и в этой семье меня все любили и носились со мной как с писаной торбой. Сохранилось несколько фотографий, сделанных то ли в Урусове, то ли в деревне, присланных тетей Ниной маме в Москву, на которых изображен я с бабушкой и тетей Ниной, с надписью на оборотной стороне: «Валерочка шлет привет маме. 11 мая 1941 года».
Бабушка, тетя Нина и я. 11 мая 1941 года
В начале войны моя жизнь в деревне, наверное, тоже ничем не отличалась от довоенной, и родителям было даже спокойнее, что я там, но когда к концу лета стали поговаривать о том, что немцы могут дойти и до тульщины, мама приехала за мной. Недолго думая, дедушка выпросил в колхозе лошадь с подводой, и в один из дождливых августовских дней отвез нас с мамой в Венев, где посадил на поезд, шедший в Москву.
Немцы же, действительно, в конце осени дошли до нашей деревни и, хотя пробыли там сравнительно недолго, всего около двух недель, да и была-то обычная армейская часть, а не каратели, недобрую память о себе оставили надолго. Правда, виной тому были скорее не немецкие солдаты, а суровая русская природа, которая заставила их вырубить на дрова не только небольшую рощицу в окрестностях деревни, но и великолепный колхозный сад, который так больше никогда и не восстановили. Из моих родственников под немцем никто не пострадал, так как брать у них было нечего, а старенькая изба, крытая соломой, никого не привлекла даже для постоя.
Мы же с мамой тем временем, прожив в Москве около месяца и узнав, что такое бомбежки, затемнение и другие «прелести» приближающегося фронта, поехали вслед за папиной родней в эвакуацию. Челябинск, где приютились бабушка с дедушкой и двумя моими тетушками, встретил нас неприветливо – холодом и голодом первой военной суровой уральской зимы. К тому же, простудившись в дороге, я тяжело заболел и из-за температуры под сорок градусов, не приходил в сознание. Врач, которую вызвала бабушка, поставила двустороннее крупозное воспаление легких и больше не появлялась. Антибиотиков тогда никаких еще не было, и как мама с бабушкой меня выходили одному Богу известно, но где-то на вторую неделю температура начала немного спадать, и ко мне вернулось сознание. Рассказывали, что первыми словами, которые я, очнувшись, произнес, были: «Баба, а нету у нас чего-нибудь покушать?». Бабушка, услышав это, заплакала, схватила свою единственную пуховую шаль, побежала на рынок и выменяла ее на стакан риса. Через месяц, когда я уже начал основательно поправляться, появилась врач, чтобы узнать, когда умер ребенок. После такого вопроса моя бедная бабушка буквально спустила ее со второго этажа, сопровождая свои действия всеми известными в интеллигентной еврейской семье ругательствами.
Так, продавая вещи и подрабатывая какими-то кустарными промыслами, перебивалась вся большая семья. Мама на работу устроиться не смогла, поэтому, когда после моего выздоровления приехал кто-то от папы и предложил нам перебраться в Свердловск, она с удовольствием забрала меня и перекочевала туда, где нас приняли как официально эвакуированных. Маму взяли на работу, выдали рабочие карточки, а меня даже устроили в детский сад, что было неслыханным благом, поскольку там кормили значительно лучше, чем мама могла бы это сделать дома.
Детский сад я тоже запомнил на всю жизнь, и это практически второе мое собственное воспоминание, так же ярко запечатлевшееся в сознании, как первая московская бомбежка. А запомнился он мне, прежде всего, потому, что каждое утро меня отрывали от мамы. Это для меня было мучительно, я с нетерпением ждал окончания дня, когда за мной, наконец, придет моя мамочка. Относились там ко мне хорошо, но все мои мысли были только о том, сколько времени осталось до прихода мамы, а все, что давали детям по тем временам вкусного, оставлял для нее, будь то бублик или сухарик, которые она, конечно, скармливала дома мне же.
Между тем папа продолжал работать в Москве на той же Шаболовке. Неоднократные рапорты об отправке на фронт не помогали, несмотря на все танкистские специальности, которыми он обладал. Бухгалтер на производстве ракетных снарядов для «катюш» был, наверное, нужнее, чем танкист на фронте. К тому же там, где надо, не забыли еще о его судимости 1938 года. Папа в этой связи, видимо, основательно переживал, быть может, даже испытывал чувство вины перед окружающими, тем более что уже погиб его двоюродный брат Иосиф, пропал без вести мамин брат Спиря, с первых дней воевал его большой приятель, муж сестры, Саша. Объяснить причины, по которым не был на фронте, папа не мог даже близким, поскольку деятельность колонии осуществлялась в режиме строжайшей секретности. Между прочим, о том, что он работал на производстве ракетных снарядов, я узнал совсем недавно и совершенно случайно, когда отмечался какой-то юбилей ракетных войск.
Почти с самого начала войны папа находился на казарменном положении, но к концу 1942 года, когда немцы были уже отброшены от Москвы, и бомбежки не были такими страшными, как годом раньше, вопрос эвакуации производства Шаболовской колонии за Волгу отпал, и вольнонаемных работников стали отпускать на ночь домой. В это же время выпала командировка в Свердловск папиному приятелю Льву Борисовичу Когану, который нашел там нас с мамой и взялся отвезти в Москву, хотя ни пропуска, ни билета мы не имели. На столь рискованный поступок могла решиться только моя мама, и о своем путешествии с Урала в Москву она и Лев Борисович впоследствии вспоминали при каждой встрече. Вспоминалось и то, как ее прятали от патруля ехавшие с нами солдаты, и то, как скрывали меня, хотя это было еще труднее, ведь трехлетнему ребенку не объяснишь, что его везут «зайцем», и то, как мы все же благополучно добрались до Красной Пресни. Там, в доме номер 28, с магазином, прозванным «три поросенка», за то, что когда-то было выставлено в его витрине, с тремя проходными дворами, с подвалами и чердаками, парадными и черными ходами, в пятикомнатной коммунальной квартире номер 18 прошли все мои детские и юношеские годы.
До революции это был большой доходный дом со сравнительно комфортабельными квартирами от трех до пяти жилых комнат. Одна из таких квартир на втором этаже (если не считать полуподвал) с окнами, выходившими не на шумную Пресню, а в тихий проходной двор, была наша. Мы занимали в ней крохотную восьмиметровую комнатку, похожую на пенал, которая находилась возле кухни, в былые времена предназначалась то ли для ванной, то ли для прислуги и имела две двери. Одной, выходившей в коридор, мы пользовались, а вторая, ведшая на кухню, была забита и со стороны комнаты заделана фанерой. На кухне около этой двери стоял наш стол-тумбочка со всей посудой и одна табуретка.
Примерно такие же столы были у всех наших соседей. Кроме того, на кухне имелось две газовые плиты, одна раковина с краном холодной воды и дверь черного хода, закрытая на ключ и большой стальной крюк. Пользовались ею крайне редко, и она была заставлена всяческим бытовым хламом, необходимым в хозяйстве – разными баками, кастрюлями, швабрами и тазами. Та же картина наблюдалась и в двух больших, по сравнению с нашей комнатой, коридорах, где возле каждой двери, помимо вешалок с одеждой, стояли сундуки, корзины, ящики и другие вместилища различного добра и скарба, накопленного жильцами за многие годы. Очень хорошо помню наш ящик, стоявший у входа в уборную, напротив двери в нашу комнату, на котором в мои школьные годы мама разрешала играть всем детям квартиры, а было нас семеро, при этом к кому-нибудь обязательно приходили друзья из соседей. В комнатах у всех было тесно, поэтому единственным местом для детских игр служил коридор. Причем именно наш «большой» коридор, в который выходило три комнаты, кухня и туалет, в отличие от второго «маленького», где помимо входной двери было еще две комнаты, в том числе самая большая в квартире, где жила наша вечная детская противница Ася Лазаревна. Она не разрешала детям играть возле своей двери и, если не дай Бог, мы там оказывались, нам доставалось не только от нее, а и от наших родителей тоже.
Все это было позже, а в середине войны из детей в квартире я был единственным до тех пор, пока в октябре 1943 года у меня не появилась сестра, которую по моему желанию назвали Милой. Полное имя Людмила, но у нас в семье ее так никто не зовет. Событие это для нас было неординарным, и мне на какое-то время пришлось перебраться к вернувшейся в Москву бабушке на Екатерининскую улицу, поэтому основные хлопоты в связи с прибавлением нашего семейства прошли в тот раз мимо меня.
В начале 44-го года, когда папу перевели из Москвы в Обнинское Калужской области главным бухгалтером детской колонии, наша жизнь основательно изменилась. На то время это был маленький поселок, даже не городского типа, где, кроме детской колонии, расположенной в здании бывшей дворянской усадьбы, и нескольких десятков домов на берегу речки Протвы, в которых жили работники колонии, ничего не было. Мы занимали квартиру из двух или трех комнат на первом этаже двухэтажного деревянного дома. Были еще закрытая терраса и кухня с большой голландской печью, плита которой выходила на кухню, а одна из стенок в общую комнату, где стояли круглый стол, буфет, широкий кожаный диван и этажерка для книг. Как выглядели спальные комнаты, и сколько их было, не помню, но, наверное, все-таки две, поскольку, когда с нами жила бабушка, у нас оставалось место для гостей на диване в общей комнате. Гости почему-то у нас бывали часто, и не только обнинские, но и из Малоярославца и Москвы, военные и гражданские, тыловики и фронтовики, незнакомые мне и родственники. По-моему, это был единственный период, когда размеры квартиры позволяли папе принимать дома всех своих друзей и знакомых, которых у него всегда было много.
Каких-то общих событий этого времени в памяти не сохранилось, а несколько частных эпизодов моего детства представляют интерес только для меня. Так, я почему-то запомнил, как ходил с кем-то на ночную рыбалку и что в то время в Протве водились не только плотва и пескари, но и налимы, и огромные сомы, и даже раки. Помню, как мне сделали военный костюм: гимнастерку с погонами младшего лейтенанта, галифе, сапоги, настоящий офицерский ремень с портупеей и кобурой, и я в этом обмундировании пошел провожать папу, который должен был куда-то ехать, кажется, в Малоярославец. Но когда он садился в машину, черную, блестящую «эмку», я нечаянно подставил руку в дверь и мне ее прищемили. Было страшно больно, папа уехал, а я бежал по лесу домой, горько плакал от боли и обиды, держа перед собой распухшую руку, споткнулся о корень сосны, упал, разбив еще и нос, испачкал кровью весь свой новый костюм.
Был еще один эпизод, тоже связанный со случайной травмой, которая на долгие годы стала темой воспоминаний и рассказов в нашей семье, а мне оставила пожизненные шрамы на ногах. В одно из летних воскресений, когда вся наша многочисленная семья, включая бабушку и тетушек, приехавших в гости, пила чай, я, как всегда, ревнуя маму ко всем сидевшим за столом, залез к ней на колени, но через какое-то время решил пойти играть. Мама, чтобы меня выпустить, отодвинула стул, на котором сидела, и поставила меня, но не на пол, а прямо двумя ногами по колено в огромный горячий чайник, снятый минуту назад бабушкой с плиты и оставленный под стулом, чтобы никто его не опрокинул. Все происходившее дальше легко представить, и неизвестно, чьих слез и крика было больше – моих или бабушкиных, считавшей себя виновницей несчастья. Не сразу сообразили, что нужно делать, в суматохе потеряли много времени, и чулки с ног снимали уже вместе с кожей. Дальше помню только, как долечивался, когда меня перестали преследовать кошмары, подобные тем, что были во время пневмонии. Вопрос о жизни и сохранении ног уже не стоял, но лето победного года для меня пропало полностью.
Новая лейтенантская форма мне очень нравилась. 1945 год
Я стараюсь придать и обнинским воспоминаниям какую-то хронологическую последовательность, хотя значения это никакого не имеет, просто так легче вспоминать. Так вот, следующее весьма важное для меня событие, запомнившееся на всю жизнь и послужившее мне хорошим уроком, произошло, видимо, осенью того же года. Дело в том, что в обнинской детской колонии, как и в той, что на Шаболовке в Москве, изготавливались снаряды. А в конце войны колония получила задание об освоении мирной продукции, которой стали симпатичные радиодинамики в разноцветных пластмассовых корпусах, наверное, по какой-нибудь немецкой технологии. Эту продукцию уже не скрывали, показывали всем опытные образцы, и даже сфотографировали с ними все руководство колонии. Однако осенью у нас дома я услышал разговор папы с кем-то из начальства о том, что колонию ликвидируют, а на ее месте пленные немцы будут строить какой-то секретный объект. Думаю, я бы не придал этому разговору никакого значения, если бы не слова «пленные немцы», которые не могли мне не запомниться. Все, что было связано с немцами, или на нашем детском языке фрицами, нас страшно интересовало, так как мы не представляли их нормальными людьми. В нашем воображении они рисовались страшными и звероподобными. Такое представление усугублялось еще и видом огромной немецкой самоходной артиллерийской установки мрачного грязно-желтого цвета, подбитой на одну гусеницу и брошенной фашистами при отступлении в начале 1942 года. Она стояла в лесу недалеко от нашего дома, и мы с ребятами часто играли там, изображая попеременно, то наших, то немцев, находили стреляные гильзы, патроны и много других интересных и ценных для нас вещей, свидетелей недавних боев.
Руководители Обнинской детской колонии с новой мирной продукцией. Мой папа – крайний справа. 1945 год
При очередном разговоре папы при мне с кем-то из сослуживцев, я поспешил поделиться известной мне информацией о том, что будут строить здесь пленные немцы. За все мои первые шесть лет жизни никто ни разу, ни за что меня серьезно не наказывал, но тут я получил такую порку, о которой не забуду до конца своих дней. Причем, сначала я просто не понял, за что папа так на меня рассердился, ведь я сказал правду, которую услышал от него самого, и только позже до меня дошло, что нельзя совать свой нос в разговоры взрослых, и что существуют вещи, о которых нельзя говорить кому попало. При этом, конечно, я не мог еще понять, какую страшную судьбу не только папе, но и себе, я мог нечаянно уготовить одним этим неосторожным детским хвастовством. Это был урок не только для меня, но, думаю, и для моих родителей, по крайней мере, при мне ни о чем недозволенном никогда больше не говорилось.
Через несколько месяцев новость, за которую мне так досталось, перестала быть тайной. В поселке действительно появились первые отряды пленных. Жили они в специально построенных бараках, их охраняли новые солдаты с собаками и автоматами. Оказалось, это были обыкновенные люди, только говорившие на другом языке и не понимавшие почти ничего по-русски. Неприязнь к ним и страх первых дней постепенно сменились сначала просто интересом, потом жалостью и сочувствием, но ненависти, которая, казалось бы, должна была остаться к фашистам навсегда, по отношению к конкретным людям, которых мы видели каждый день, не было.
С каждым днем в поселке становилось все более шумно и менее уютно, а детская колония начала с наступлением весны готовиться к ликвидации. Эти проблемы коснулись не только работников колонии, но и членов их семей. Так, постепенно стали уезжать жители нашего дома, а с началом лета начали готовиться к переезду и мы, папу тоже переводили на работу в Москву.
Мама постепенно упаковывала вещи, передвигала мебель, активно, как всегда, занималась всякой хозяйственной работой, забыв о том, что ждет ребенка, в результате чего в конце июня папе пришлось на месяц раньше положенного срока везти ее в роддом Малоярославца. И вот, 28 июня у нас с Милой появился брат. При этом все вокруг упорно говорили о том, что семимесячные дети выживают как нормально доношенные, а восьмимесячные, как правило, не живут. При всей непонятности для нас с сестрой этих формулировок, мы видели, что папа очень беспокоился, каждый день ездил в Малоярославец, хотя, как я теперь понимаю, толку там от него особого не было. Но, слава Богу, несмотря на родовую травму, Миша, как назвали нашего брата, выжил, хотя и доставил немало хлопот работникам роддома и волнений родным, и мы, наконец, все вместе поехали забирать его с мамой домой.
Легковой машины к тому времени в колонии уже не было, и мы, помню, ехали на грузовике, кажется «Студебеккере». Всю обратную дорогу мы с папой стояли в кузове среди каких-то бочек, а вдоль дороги навстречу неслись летние цветы, ветки, птицы и белые-белые березы, и настроение у нас с ним было такое же радостное, как этот день и эти красавицы березы.
Через несколько дней мы навсегда оставили поселок Обнинское, который через десяток лет превратился в большой научный город Обнинск с первым в Советском Союзе атомным реактором, построенным с помощью тех самых пленных немцев на месте бывшей детской колонии, и никто из нашей семьи больше никогда там не бывал.
Из Обнинского мы поехали в деревню, где папа оставил нас всех на попечение маминых родственников, пополнив буквально нищую крестьянскую избу не только четырьмя нахлебниками, но и кое-какой мебелью из нашей обнинской квартиры и продуктами, которыми удалось отоварить все летние карточки нашей, теперь уже, можно сказать, большой семьи. И эта изба на целых четыре лета стала для меня родным домом и первым моим жизненным университетом, в чем-то, быть может, и определившим, если не всю мою дальнейшую судьбу, то, по крайней мере, многие ее этапы…
Мама, 1948 год
Часа через два наши машины свернули с трассы, и мои спутники постепенно начали просыпаться. После Венева замелькали знакомые названия: Урусово, Истомино, Подосинки… Но ни одного узнаваемого пейзажа или вида. И вот, наконец, указатель – Шишлово.
Пытаюсь найти что-нибудь знакомое, но слева стоят однотипные белые домики на две семьи, справа – поле, покрытое грязным снегом, а немного впереди длинные ряды фермы со всеми необходимыми хозяйственными постройками: хранилищами сена, силоса и других кормов, водонапорная башня – всего этого не было даже десять лет назад.
Наш двоюродный брат Николай встречает гостей
Мне показалось, что это не Шишлово, а Хрущевка, но самая окраина, которая в наши времена не была еще застроена, поэтому немудрено, что я не могу ничего узнать. Значит, из двух соседних деревень сделали одну, слава Богу, оставив название нашей.
Вдруг, неожиданно для меня, Мишина машина, которая шла впереди, остановилась около одного из домиков с левой стороны, и Андрей, наш племянник, сын Шуры, первым выскочил из нее и, как к себе домой, побежал к калитке. Я подъехал следом за Мишей, и мы все высыпали из двух машин незваными гостями к нашему двоюродному брату Коле. Пока мы перебрались через кювет и преодолели лужу перед калиткой, Андрей предупредил хозяев о нашем приезде, и навстречу нам уже выходили все обитатели левой половины дома.
Москва-Протвино
Февраль 1995 г. – Март 1996 г.
О проекте
О подписке