Читать книгу «Мои пригорки, ручейки. Воспоминания актрисы» онлайн полностью📖 — Валентины Талызиной — MyBook.
image
cover



















В Борисовском зерносовхозе, примерно в полутора километрах от нас, находился котлован, где брали воду. Вода у нас была на вес золота. Питьевую воду привозили в бочке и продавали. Стоила она дёшево, ведро обходилось, наверное, в копейку, но всё равно приходилось платить. Мы наливали эту воду в какую-то бочку и очень бережно расходовали. Сначала чистой водой мыли голову, затем тело, потом стирали в той же воде, затем мыли ею пол. И в конце концов она становилась маслянистая, тяжёлая, чёрная. Но ни капли не пропадало! Это бережное отношение к воде у меня сохранилось надолго. Когда уже в Москве, в общежитии ГИТИСа, до меня доносился звук капающей воды, я всегда вскакивала, опрометью летела в кухню и закрывала кран. Я просто не переносила, чтобы вода текла просто так, в никуда.

В Омской области была сухая почва. Бурили скважины, вода находилась очень глубоко и была жутко жёсткая. Поэтому у всех жителей нашего совхоза были больные желудки. Это осталось на всю жизнь. Качали воду очень редко.

А скотину водили на водопой к котловану хотя бы один раз в день. Я помню, что стоял уже ноябрь и выпал первый снег, белый, пушистый. Так много тогда намело. И мама по этому снегу повела Зойку на водопой. Идти было не близко, и мама выбрала какую-то другую тропинку, чтобы сократить путь, и провалилась вместе с коровой в какой-то старый колодец. Снег улёгся, и колодца не было видно, никто не поставил никакой знак. Но так как сруб колодца был небольшой, то корова провалилась не полностью, а только передними ногами.


Это 10-й класс


Мама поняла, что всё может кончиться очень плачевно. Пока их с коровой найдут, она успеет замёрзнуть. И она сказала себе: «Я хочу ещё пожить!», схватилась за коровьи рога и вытащила себя из этого сруба. Почти как Мюнхгаузен. А корова осталась стоять в колодце, сама она не могла оттуда выбраться. Колодец был, по-моему, полон воды. И корова торчала оттуда – ни туда ни сюда, мама с ней ничего не могла поделать.

Мама побежала в совхоз, каких-то мужиков попросила помочь. То ли они приехали с лошадью, то ли ещё с чем, но эту полумёртвую, дрожащую от холода и страха корову вытащили из колодца. Маме сказали, что если ей не удастся отогреть корову, та заболеет и помрёт. Сарай, где стояла Зойка, был холодный. И мама привела её в нашу комнату греться. Сколько была корова в нашей комнате, я не помню, но, по-моему, несколько дней мы прожили вместе с нашей кормилицей.

А потом каждый раз, когда корова телилась, всех телят мы притаскивали в эту комнату. У них ножки расползались, они ещё не вставали как следует. Мама держала новорождённых телят в нашей комнате у печки, чтобы они были в тепле.

Однажды жарким июльским днём маме дали лошадь и телегу – привезти копну сена на зиму нашей корове. Такое счастье выпадало всего один раз в сезон. И конечно, шанс надо было использовать. Мы взяли вилы и поехали. Мама загружала подводу слоями сена, а я, восьмилетняя девочка, полезла наверх, чтобы аккуратно укладывать сено рамкой по периметру, дабы оно не рассыпалось.

Мама подавала снизу, а я наверху пыталась утоптать сено. Жара стояла страшная. И я смертельно устала. Казалось, что вилы были налиты свинцом. У меня никак не получалась эта рамка. И мама на меня кричала. Боже мой, как она кричала! Она хотела уже сама взобраться наверх, но подвода была полнёхонька, и бедной маме оставалось только кричать на меня, такую неприспособленную. Всё-таки мы уложились в те два часа, на которые нам выделили лошадь.

Начинаю вспоминать эту нашу жизнь в сибирском совхозе, и такие картины встают перед глазами… Когда мы копали картошку и если, не дай бог, стояла дождливая погода – это был ужас. В Сибири не бывает долгой тёплой осени, там сразу становится холодно. И весь урожай картошки, мешков тридцать, наверное, мы засыпали в нашу многострадальную комнату. Укладывали её горкой от стены до печки – казалось, что вся комната была в этих клубнях. И мы жили примерно месяц с этой картошкой. От неё шёл такой специфический земляной запах… У меня были грязные тетради, пачкалась одежда – от картошки некуда было деться. Мама приходила с работы и начинала её сортировать: мелкую в одну сторону, крупную – в другую и только потом спускала её в погреб. Это всё было, конечно, только в войну. В мирной жизни такого кошмара уже не было.

Жили мы очень скромно, питались однообразно. На столе были картошка, обязательно помидоры, но не красные, а зелёные. Они не успевали вызреть в короткое сибирское лето, их клали в бочку для засолки. И ещё в нашем меню значились огурцы. Естественно, иногда ели какое-то мясо. Больше никакой еды я не помню. Ни каш, ни фруктов я не знала.

Всплывает ещё одно детское воспоминание той поры. Я заболела, у меня была высокая температура. Мама меня положила на кровать, поставила стакан воды и блюдечко с вареньем из чёрной смородины. Я лежала целый день с температурой и ела деликатес – варенье.

Это была война моего детства. И мама, моя бедная мама, которая работала от зари и до зари…


Откуда у нас с мамой появилась эта кошка? Наверное, кто-нибудь принёс, а мама пожалела и оставила. Кошка была абсолютно непрезентабельная, самая обыкновенная. У неё даже имени не было. Кошка и кошка. Серая, гладкошерстная, в каких-то разводах и с длинным, тонким, как ниточка, хвостом. Она была похожа на вязаный шерстяной носок.

Не знаю, конечно, как сейчас, но тогда в Сибири гулять зимой было как-то не принято. Дойдёшь до школы и возвращаешься обратно. Мороз! Мама уходила с утра на работу, и до самого вечера я оставалась одна с этой кошкой. Она была моя подружка. Каким-то образом кошка умудрялась сбегать, чтобы встретиться с котом. Она рожала два раза в год.

В войну мы с мамой жили у Варвары Семёновны, которая пустила нас к себе в квартиру. У неё было две комнаты, одну, маленькую, она отдала нам, а сама с тремя девочками осталась в большой.

Я помню, как мама и Варвара Семёновна готовили что-то очень вкусное. Может быть, они пекли беляши. Из кухни плыл аппетитный запах, а в это время кошка ужасно орала за дверью – рожала. Мне было страшно, я не понимала, что происходит, а мама с Варварой Семёновной говорили: «Ну, ничего, ничего. А как ты думала? Так вот оно и получается». Кошка окотилась и сразу успокоилась и принялась вылизывать своих котят.

Иногда она приносила котят зимой. В доме была горячая печка, они лежали, развалившись на какой-то табуретке, возле печки, и когда они подрастали, я с ними играла в школу. У меня было два урока: физкультура и география. На физкультуре я цепляла котят на свисавшее с кровати покрывало, и они лезли к маме, которая лежала сверху. А на географии я заставляла их «исследовать» нашу двенадцатиметровую комнату. Они всякий раз бежали к маме-кошке.

Когда я стала постарше, то до невозможности полюбила петь. Дурным голосом горланила любые арии. Уже не помню, врала ли я ноты. А кошка, моя верная подружка, была возле меня всегда. Она вскакивала ко мне на колени, поднимала голову и смотрела на этот орущий рот долго-долго. И я думала: надо же, ей нравится, как я воплю свои арии. А я всё больше оперные любила арии. Кошка сидела, сидела, смотрела, смотрела, а потом делала лапой раз-раз по моему рту, чтобы я прекратила петь. Вот тогда я понимала, что ей это не нравится.

Я помню, как однажды летом я дралась с девочкой, которая была меньше меня. Между прочим, я была не драчливая, а тихая и скромная. А тут мы с этой девочкой почему-то сцепились. Моя кошка, как всегда, находилась рядом. Вдруг она подошла к моей сопернице сзади, прыгнула и укусила её за икру. Та взвизгнула и стала кричать от боли и от шока: она не ожидала, что кошка тоже кинется в бой. Я схватила кошку и похвалила: «Защитница ты моя!» А девочка побежала к матери жаловаться, что моя кошка её покусала.

Так как я жила в совхозе, то умела всё делать: и дрова колоть, и полоть, и картошку сажать, и копать, и доить. Моей обязанностью было давать корове сено, чистить сарай и, конечно, доить. Я очень хорошо доила. Но всё это сельское хозяйство я не любила и пыталась внести в жизнь хоть какое-то разнообразие.

Вторая наша корова Динка была бордовая, молодая и игривая. Я садилась на маленькую скамеечку и доила Динку. Чтобы не скучать, как-то взяла с собой кошку-подружку. Я её положила под вымя и из коровьей сиськи надаивала ей в рот парного молока. Она еле-еле глотала, но была рада и счастлива, что я с ней вожусь и она получает такую вкусную еду.

Однажды сижу на этой скамеечке одна и дою, и вдруг Динка как подскочит! Она прыгнула куда-то, задела ногами ведро, и я с этой скамеечкой – навзничь, а ведро на меня. Молока, к счастью, было немного, но оно всё вылилось на меня. Полный атас! Я не могла понять, что случилось! Это чудо, что Динка копытами не дала мне в лицо! Она была как сумасшедшая, а я встала вся в молоке и не знала, то ли к ней идти, то ли нет.

Потом соседи мне сказали: «Валя, мы видели кошку, она сидела на дереве». И я тогда поняла, что произошло. Дерево стояло за изгородью, а ветви спускались как раз туда, где я доила Динку. Кошка полезла по ветке и прыгнула корове на спину – она хотела быть ближе к процессу дойки.

Потом я, когда шла доить, стала закрывать кошку, потому что помнила про коровьи копыта у моего лица.


После войны от моего отца, «дурнородого Талызина», как упорно называла его мама, по-прежнему не было никаких вестей. Мама не получала алиментов, ей всё труднее удавалось свести концы с концами. Она работала счетоводом с маленькой зарплатой, растила дочь и не могла даже получать пособие по потере кормильца, так как никакой похоронки на моего отца не получала. Он был жив, но что с ним и как – мама не знала. Она, конечно, его разыскивала, писала везде, но безуспешно: ни письма, ничего…

И кто-то надоумил её обратиться в органы, чтобы отыскать следы неверного мужа: там быстренько найдут жену белого польского офицера! И нашли в одну секунду, буквально в три дня! Маме сообщили, что Илларион Талызин проживает с Зосей в белорусском городе Орше. Мама незамедлительно отправилась туда и подала в суд, чтобы взыскать алименты.

Оттуда она привезла много вещей, и себе, и мне…

Однажды папа с Зосей написали мне письмо, чтобы я к ним приехала. Ответила я достаточно резко: «Где ж ты, папа, был до сих пор, пока мы с мамой мучились?» Наверное, моё письмо получилось очень красноречивым и резким, потому что папа мне даже ничего не написал в ответ.

Мы встретились с отцом лишь через двадцать лет, когда я уже была студенткой ГИТИСа. Он нашёл меня в Москве. Это был, конечно, шок. Папа стоял в дверях, подпирая косяк, грустный, неуверенный, смущённый. Я смотрела на него во все глаза и думала: «Господи, это мой папа!» Все обиды мои разом улетучились, и я повисла на отцовской шее, как маленькая девочка. «Валя, Валечка, – приговаривал он, – может, пойдём куда-нибудь покушать?»

Предложение мне понравилось, к тому же возобновлять и, кстати, прерывать отношения почему-то легче на нейтральной территории. «Пиши мне, а то грустно!» – на прощание попросил папа. С того момента он начал присылать мне немножко денег. Я ему писала редко. Иногда письма, чаще открытки. Особенно он любил получать открытки, когда я была за границей. Когда я ездила в Париж, обязательно покупала красивую открытку с видом и посылала отцу в Оршу.

Он в Москву редко приезжал. Мы практически не виделись. У каждого из нас была своя жизнь, и, честно говоря, я не думала, что мы с отцом ещё когда-нибудь встретимся. Тем более что я перевезла к себе маму, а она о бывшем супруге и слышать не хотела.

Но когда мне было около 40 лет, я получила известие, что мой папа находится в психиатрической больнице в городе Могилёве, старый, больной, никому не нужный. И забрать его оттуда могла только я, родная дочь, которая носила его фамилию.

Я отправилась туда. Поехала втайне от мамы. Когда потом я рассказала ей всю эпопею с папой, она ответила в сердцах: «Да я бы легла у порога, но не пустила бы тебя. Тебе пришлось бы через меня переступить!» Такую обиду он ей нанёс. Она ведь его так и не простила.

И никогда не называла папу по имени, только «дурнородым Талызиным». У мамы не было другого мужчины, кроме папы, ни до, ни после.

Поэтому я сначала совершенно не представляла, куда отвезти отца. Мама прямо заявила: «Если ты его сюда привезёшь, я выброшусь из окна!» Я понимала, что она не шутит: одиннадцатый этаж! Мне пришлось написать в Омск папиной сестре тёте Лине: «Вы примете моего отца?» Она ответила: «Да, конечно, приму!»

…Главврач психиатрической больницы протянул мне руку и представился: «Главный сумасшедший!» Юмор я оценила. «Вы можете его забрать, – сказал доктор, – потому что у вас одна фамилия». Я спросила: «А что с отцом? У него психическое заболевание?» – «Нет, обыкновенное старческое слабоумие – деменция. Он у нас уже три месяца, и, знаете, его никто не навестил, а у него ведь семья: жена и двое детей».

Папа сказал: «Валя, ты понимаешь, мне надо в Брест, к Зосе. У меня там вещи». Мне кажется, что, несмотря на свой диагноз, он сознавал, что ни Зосе, ни детям он не нужен. Я ответила: «Папа, надо так надо!» И мы отправились в Брест.

Не знаю, какой была Зося в её молодую пору, когда папа, не посмотрев на её прошлое с белым офицером, ради любви к ней оставил семью и на годы позабыл меня, родную дочь, но я увидела пожилую, довольно полную женщину, ухоженную. Сказать, что она встретила моего больного отца неприветливо, – это не сказать ничего! Между ними пролетали искры какой-то жгучей ненависти. А я находилась в зоне этого высокого напряжения и смотрела на женщину, которая принесла нам столько горя.

Она бросала какие-то вещи, отец собирал. Я стояла как в столбняке. Не помогала. Зося сказала мне: «Да, вы можете его взять. Он ещё может быть у вас сторожем на даче». Потом помолчала и приготовилась произнести ещё одну фразу: «Ваша мама…» Я её перебила: «Моя мама не примет его, он ведь вас предпочёл, а маму оставил!» Мне казалось, что в эти слова я вложила все свои обиды за мамину разбитую жизнь.

Наконец мы забрали вещи и отправились на вокзал. Папа поехал в Омск к сестре. Там он не скучал. Нашёл себе старушку, которая говорила: «Я так люблю Серёжу!»

Потом, когда у меня родилась Ксюша, мама повезла её в Сибирь – показать, где она жила, повидать родню. И мои родители снова встретились, а Ксюша увидела своего дедушку – в первый и в последний раз. Папа сказал маме одну фразу: «Вот тогда мы друг друга не понимали и сейчас не понимаем…»

У него была другая жена, на которой он женился уже в почтенном возрасте, в возрасте, приближающемся к восьмидесяти. Его избранница тоже оказалась пожилой женщиной. Называла его, как и все остальные, Серёжей. «Я не знаю, почему она вышла за меня. Машинка-то уже не работает!» – признался мне как-то папа. Эта жена, для которой «машинка» определяющей роли не играла, и хоронила папу.

О смерти отца мне сообщили родственники. Позвонила двоюродная сестра: «Мы без тебя хоронить не будем, прилетай!» Я сразу взяла билет на ночной рейс Москва – Омск. Лететь надо было после спектакля. В тот день я играла главную роль в спектакле, который шёл на малой сцене нашего театра, и пела песню из «Серенады Солнечной долины».

Так вышло, что я своего отца почти не знала. Всё моё детство и юность – это мама. Но всё равно известие о смерти папы меня оглушило. На душе было очень тяжело. В театре все, конечно, знали о моей ситуации. Ко мне бросился второй режиссёр, но я его остановила: «Пожалуйста, ничего не говорите! Ради бога, не надо меня утешать, а то я сейчас разревусь. Я должна отыграть спектакль».

Я успела на папины похороны. На поминках меня просили что-то сказать. И я сказала, что он был красивый мужчина, что его любили женщины и он их тоже любил, а детьми не очень интересовался.

Папины дети от Зоси – мои сводные брат и сестра – пытались наладить какие-то отношения со мной, но как-то не сложилось.

А мама больше не вышла замуж. Был какой-то мужчина, который делал ей предложение, но она отказалась. Получается, что свою жизнь она посвятила мне, своей единственной дочери.


У моей мамы, Анастасии Трифоновны, характер был, конечно, непростой. Я бы сказала жёсткий. Она – коренная сибирячка, родилась в Сибири. А её старшая сестра, тётя Катя, которую я всегда очень любила, появилась на свет на Украине.

Мамины родители в 1906 году по аграрной реформе Витте уехали из Полтавской губернии в Сибирь. И они ещё захватили своих родителей. Деревня, в которой они поселились, называлась Бугаёвка. Я помню эту деревню и хату с земляным полом. Однажды мы приехали туда из своего совхоза, и собралась вся украинская родня…

Когда у меня был юбилей (не будем уточнять, сколько мне исполнилось), на Украине решили снять обо мне документальный фильм. И тут меня озарило: а что, если в Полтавской губернии, откуда родом мои бабушка и дедушка, тоже есть деревня Бугаёвка? Меня просто как молнией ударило! Ведь украинцы, построив в Сибири деревню, могли назвать её Бугаёвкой в память о милой родине! О своих предположениях я и рассказала приятелю, киевскому журналисту, редактору газеты Диме Гордону. И буквально через день он говорит: «Валь, в Полтавской губернии действительно есть деревня Бугаёвка!»

И мы поехали туда. Мы сделали не один, а два фильма, они имели большой успех на Украине. Когда я недавно кого-то провожала на Украину, подошёл какой-то пьяный, среднего возраста и говорит: «Валюша, дай я тебя расцелую…» Я поняла, что он видел этот фильм.

Поездка в Бугаёвку оказалась потрясающей. Режиссёр Володя, голубоглазый, высокий украинец, такой парубок, четыре часа ставил мизансцену. А Дима сказал, что там меня ждёт сюрприз. Когда мы подъехали к площади, грянул хор! Все в украинских национальных одеждах! И эти мелодичные песни! Что я почувствовала в тот момент – не передать словами. У меня брызнули слёзы, я ничего не могла с собой поделать!

Потом мы пошли в клуб. Не могу сказать, что зал был битком, но люди пришли. И я со слезами на глазах рассказывала про бабушку и дедушку, про маму. Они все носили фамилию Дуля. Кстати, «дуля» по-украински – груша, а не то, что вы подумали.

И вдруг подошла одна женщина и сказала: «А вы знаете, моя бабушка помнит ваше семейство по фамилии Дуля. Они были зажиточные, в то же время очень скромные, интеллигентные и музыкальные. Они все играли на инструментах, пели». Вот такой неожиданный привет я получила с малой родины моих предков.

В этом селе сохранилась какая-то маленькая избёнка с крохотным сарайчиком. Я лазала там по репейникам, меня ребята снимали, и я рассказывала: «Да, вот такая хатка была, наверное, у моих родственников».

Потом они накрыли колоссальный стол. Дима мне рассказывал, что они с ним совещались: «Как ты думаешь, Валентина Илларионовна не обидится, если мы не будем делать этот салат с майонезом?» Он ответил: «Да конечно нет». Стол был потрясающий. И когда Дима сказал: «Ребята, давайте я вам заплачу!» – они ответили: «Да ты шо! За шо платить, если всё наше, со своего огорода?»