Дальше в записях у меня упомянуты другие мои дела, которые мне не приносят ожидаемого удовлетворения. В комсомоле мне приходится заниматься не тем, чем хочется, вот в театре дали роль Загорецкого вместо Чацкого, в шахматах никак не выполню норму на первый разряд, совсем не остается времени на то, чтобы писать свою «Нашу жизнь». И в заключение я записал: «Что же это получается – я во всем дилетант? Это меня ни в коем случае не устраивает». Но выход из положения я ни в коем случае не хотел видеть в том, чтобы отбросить какое-то из перечисленных дел. Единственное, что я порекомендовал себе – это ограничить, если не прекратить, всякие развлечения, вроде танцев в клубе. И еще записал: «Следить за тем, чтобы есть и спать. Теперь главная задача – кроить время».
После этой записи, сделанной в середине ноября, я три месяца ничего не записывал в дневник. Наконец, 16 февраля 1955 года записал: «После последней записи не хотелось записывать, пока не будет каких-нибудь решительных изменений. Но изменений нет. А время идет. Поэтому буду коротко записывать хоть некоторые внешние события».
На зимней экзаменационной сессии в январе добавился еще один повод для плохого настроения – на экзамене по алгебре получил четверку у Шафаревича. Из-за разделения нашего курса на математиков и механиков лекторы у меня сменились. Это было связано с тем, что на первом курсе я был на втором потоке, а теперь поток математиков назывался первым, и на нем лекторами стали те же профессора, которые на первом курсе читали лекции нашему прежнему первому потоку. Таким образом, моим лектором по алгебре вместо Куроша стал 30-летний Игорь Ростиславович Шафаревич, очень талантливый математик, про которого было известно, что он еще школьником сдавал экстерном экзамены на мехмате МГУ и в результате окончил университет в 17 лет, кандидатом наук стал в 19, а доктором – в 23 года. Позднее он стал также известным диссидентом, другом Солженицына и Сахарова, но потом с Сахаровым их дороги разошлись, когда Шафаревич перешел на антилиберальные консервативные позиции с привкусом антисемитизма.
А лектором по анализу на втором курсе у меня стал профессор Хинчин, тоже очень известный математик, но уже достаточно пожилой в то время. Он был также известен как хороший методист и популяризатор математики. По его книгам я занимался еще на первом курсе. Свои лекции он читал неторопливо, подробно обосновывая каждый шаг, и нашим продвинутым студентам это не нравилось, и они пропускали лекции. Семинарские занятия по анализу в моей группе вела доцент Кишкина, а экзамен у меня в январе принимала ее подруга Айзенштат. Обе они были известны своей свирепостью на зачетах и по этому поводу часто становились героинями разных анекдотов и студенческих капустников. У меня с анализом все всегда было в порядке, а четверка по алгебре от Шафаревича, в общем-то, была справедливой. Именно поэтому это и портило настроение. Я потом, правда, этот экзамен пересдал, получил отлично, но к алгебре у меня еще долго оставалось настороженное отношение, пока я не понял, что и ее проблемы можно интерпретировать геометрически, о чем я уже упоминал. Во втором семестре у нас начались лекции по дифференциальным уравнениям, которые нам читал академик Понтрягин. Несмотря на то, что он был слепой, он как раз часто пользовался геометрическим языком, и мне очень нравились всякие седла и другие рисунки фазовых траекторий, которые возникали на доске во время его лекций. На доске за Понтрягина писал его ученик и ближайший сотрудник Мищенко, тот, который у нас на первом курсе вел семинарские занятия по аналитической геометрии.
В те годы на мехмате студенты уже со второго курса начинали писать курсовые работы. В подавляющем большинстве это были реферативные работы, попытка войти в какую-то тему, чтобы к третьему курсу уже выбрать кафедру и уже сделать первые шаги к научной работе. Несколько человек из моих сокурсников, которые еще на первом курсе успели побывать на многих семинарах, к этому времени уже определились в своих математических вкусах, и они себе выбрали научного руководителя вполне осознанно. Женя Голод стал учеником Шафаревича. Другим учеником Шафаревича с нашего курса стал Юра Манин, будущий известный и очень разносторонний математик. Я еще много раз буду его упоминать. Его я ценил прежде всего за то, что от него можно было узнать всякие новости из сферы литературы и вообще культуры. Он, например, рассказал про интересные лекции замечательного пушкиниста Бонди на филологическом факультете, и я несколько раз ездил на Моховую послушать эти лекции. Определился со своим научным руководителем и Дима Аносов, будущий академик. Он стал заниматься дифференциальными уравнениями под руководством Понтрягина и Мищенко. С Димой на втором курсе я был не очень близко знаком, тем более что на первом курсе мы были на разных потоках. Ближе мы с ним познакомились, когда на третьем курсе оказались в одной группе. Он уже студентом выглядел академиком, неспешно и крайне серьезно произнося свои безапелляционные суждения по разному поводу, порой довольно остроумные.
Я на втором курсе еще не был готов к тому, чтобы уже определить свою математическую судьбу. Мне было ясно, что лучше мне выбрать какую-нибудь тему из анализа. К тому же я в это время ходил на лекции зажигательной и остроумной Нины Карловны Бари по теории функций действительного переменного. Об этой замечательной женщине я еще напишу. Но почему-то к ней я тогда не догадался обратиться. Для нашего курса профессор Стечкин (он, правда, в то время еще не был профессором) в большой лекционной аудитории на 16 этаже устроил обзор возможных тем курсовых работ по анализу. Он упомянул несколько десятков тем, и я выбрал тему про разрывные функции («классификация Бэра»). Не помню, сразу ли я ее выбрал или через несколько дней. Почему-то моим руководителем по этой теме оказался аспирант Пламеннов. Это был аспирант Меньшова, но самого Меньшова я в то время еще не знал, да и не уверен, что знал, кто он такой. Пламеннов мне никаких интересных задач не предложил, просто дал задание читать старую книжку Бэра по теории разрывных функций. Я ее изучал во время зимних каникул. И еще я читал учебник Лузина по теории функций, который я незадолго до этого купил. Об академике Лузине я впервые услышал на лекциях Бари. Она была ученицей Лузина в двадцатые годы и восторженно рассказывала о нем и возглавляемом им сообществе его учеников, которое они называли Лузитанией. Я об этом подробнее напишу, когда дойду до моего знакомства с Меньшовым. В начале марта Пламеннов начал меня торопить, дал мне недельный срок на написание работы и объявил дату защиты. Я несколько дней занимался только курсовой, пропустил несколько лекций, мало спал и в результате закончил более-менее в срок. Курсовые и дипломные работы тогда писали от руки. Я исписал целую тетрадь, и перед защитой Пламеннов поворчал на меня, что я написал работу слишком мелким почерком и он с трудом ее читал. Но защита прошла вполне благополучно, я получил отлично. На защите кроме Пламенного был Петр Лаврентьевич Ульянов, тогда еще молодой ассистент, с которым позже меня надолго свяжет судьба. Он попросил меня привести пример всюду разрывной функции с некоторыми дополнительными свойствами. Я такой пример сразу привел, и мы остались довольными друг другом. В общем, несмотря на то, что у меня оказался довольно случайный и не очень удачный руководитель, работа над курсовой все-таки дала мне толчок поглубже вникнуть в теорию функций.
После защиты, ближе к весне, настроение у меня стало постепенно улучшаться. В апреле и мае многие зачеты я сдал досрочно и потом составил для себя план интенсивных занятий по математике, включая подготовку к сессии, а также изучение литературы, которую нам рекомендовали на спецкурсах. Но в дневнике записал: «Дело, однако, осложняется тем, что я не хочу ограничивать себя занятиями одной лишь математикой». В это время шли заключительные репетиции «Маяковского». Премьера была уже назначена на апрель, но потом, кажется, из-за задержек с подготовкой довольно сложных декораций ее перенесли на осень. Репетиции стали приносить мне удовлетворение. Хотя у меня была не очень большая роль, но мне удалось ее как-то раскрасить, и наш режиссер Петров меня хвалил при разборе репетиций. Коллектив у нас в студии к тому времени сложился довольно дружный, и я в нем довольно хорошо себя чувствовал. И Петров мне очень нравился. После репетиций он с нами подолгу разговаривал, вспоминал Станиславского, Немировича-Данченко, Маяковского. Он говорил, что искусство неизбежно должно быть тенденциозно, и утверждал, что оно должно заниматься не жизнеописанием, а жизнестроительством. Мне это нравилось, было созвучно моим настроениям, и в дневнике я записал: «Петров – глубоко идейный человек».
В начале мая 1955 года в Москве очень торжественно отметили 200-летие университета. Большой митинг по этому поводу прошел на площади перед Главным входом, обращенным к Ленинским горам. Перед митингом у каждого факультета был свой пункт сбора. Мы собирались во дворе зоны Б, потом нам открыли большие ворота, которые обращены к Ленинским горам и в обычное время закрыты, и мы колонной прошли к площади. Один из наших студентов был с аккордеоном, и в ожидании митинга мы образовали круг, пели, танцевали. У меня сохранился снимок, сделанный Борей Панеяхом, на котором мы с Риммой Павловой выплясываем что-то зажигательное. Сначала было солнце, но потом полил дождь, даже с градом, как раз когда начался митинг и выступал наш ректор Петровский. Вечером в Актовом зале был большой концерт, в котором участвовали многие известные артисты, помню, например, что выступала Плисецкая. А потом и в фойе, и на всем первом этаже начались танцы. В этот же день торжественное заседание, посвященное 200-летию, прошло в Большом театре, там я не был. А в июне в нашем Актовом зале состоялось вручение университету ордена Красного знамени, присужденного по случаю 200-летия. У меня был пригласительный билет на это торжество, но из-за каких-то срочных комсомольских дел я успел туда забежать ненадолго, чтобы вблизи увидеть живого Клима Ворошилова, вручавшего орден. У меня еще с довоенных времен в ушах звучала песня: «Ведь с нами Ворошилов, первый красный офицер, сумеем кровь пролить за эсэсэр!» Правда, в войну и в послевоенные годы его слава померкла, но после смерти Сталина он стал председателем Президиума Верховного Совета СССР. Это была почетная должность, не дававшая никакой реальной власти. Такой декоративный Президент СССР, за подписью которого выходили все указы, подготовленные Центральным комитетом КПСС. При Сталине эту должность занимал Калинин, потом Шверник.
В это время у меня в дневнике появилось больше записей про всякие международные дела. В предыдущие месяцы я, сосредоточенный на занятиях и разных своих проблемах, про политику мало записывал. Не записал даже о том, что мой любимый Маленков перестал быть Председателем Совета министров и на его место был назначен Булганин. А Маленков стал министром электростанций. Все более становилось понятным, что власть сосредотачивается в руках Хрущева. В июне я записал, что видел приезжавшего в университет Неру, премьер-министра Индии, который посетил СССР вместе со своей дочерью Индирой Ганди. Позднее, осенью, Хрущев вместе с Булганиным ездили в Индию с ответным визитом. Они в это время все время ездили вместе. Появились разные анекдоты, в которых они фигурировали как «два туриста». А вместе они ездили потому, что Хрущев тогда не имел никаких официальных правительственных должностей, так что Булганин был нужен в качестве формального главы правительства для встреч с главами других государств. Но все уже понимали, что фактически главой СССР становится Хрущев. Мне вся эта международная активность Хрущева нравилась, особенно укрепление связей с Индией и другими азиатскими странами. Я в этой нашей открытости миру видел шаги в направлении мировой победы социализма и коммунизма. Все лидеры иностранных государств, посещавшие Москву, непременно приезжали и к нам в университет, и я многих из них видел. Большую симпатию у москвичей вызвал приезжавший в Москву несколько позже шахиншах Ирана Мохаммед Реза Пехлеви и особенно шахиня Сорайя. Но вот к поездке Хрущева и Булганина в Югославию, которая состоялась еще в мае 1955 года и завершилась братанием с Тито, я отнесся настороженно. Я привык считать, что Тито изменил делу интернационализма, и не хотел ему этого прощать. Позднее, уже в июле, Хрущев и Булганин ездили в Женеву на первую после окончания войны и Потсдамской конференции 1945 года встречу глав четырех великих держав – СССР, США, Великобритании и Франции. Официальным главой советской делегации снова был Булганин, а в США в это время президентом был Эйзенхауэр. Никаких существенных результатов это совещание не принесло, но все же это был заметный шаг к ослаблению напряженности в мире. Возник термин «дух Женевы» как символ стремления к сотрудничеству, к решению споров мирным путем. Правда, употреблялся он в основном при желании упрекнуть противоположную сторону в нарушении этого духа.
О проекте
О подписке