Читать книгу «Станислав Лем – свидетель катастрофы» онлайн полностью📖 — Вадима Волобуева — MyBook.
image



Вошедшие в Гродно «красноармейцы не знали, как есть масло. Они мазали его на пирожные с кремом. <…> На колбасу и другие вкусные вещи бросались, как дикари»; во Львове «советские солдаты и офицеры десятками покупали циркули, пуговицы, пачки тетрадей и мыло килограммами. Магазины с тканями за несколько дней были опустошены»; «Приходят в магазин, спрашивают, можно ли купить хотя бы 100 граммов колбасы. Можно, почему бы и нет? А полкило можно? Можно и пять килограммов. Ну, тогда дайте нам по 10 килограммов. Колбасу повесили на шею, потому что все было забито булками, даже шапки. На улицах валялись булки, их покупали сотнями, а когда уставали нести, то просто выбрасывали»; «<…> Два майора с интересом осматривали термос. Один из них честно признался, что был уверен, что это часовая мина <…> Кто-то притащил продавать диван с постелью в автоматически открывающемся ящике. Капитан авиации <…> засомневался в том, что во время сна в ящике на этой постели защелки на пружинах ночью не захлопнутся и человек не задохнется. Продавец объяснял, что <…> спят наверху, на матраце. Летчик не верил и говорил, что если бы это была правда, то матрац не был бы обтянут таким красивым материалом»; «солдаты <…> бегали от магазина к магазину, покупали, что только могли, в основном часы, булки, колбасы, ткани и велосипеды. Вошли двое советских в магазин <…> и один говорит другому: „Знаешь, Коля, возьмем все ручные часы“. Забрали двадцать часов, заплатили и пошли в следующий. Там снова набрали тканей целыми рулонами, едва несли, но увидели колбасу: „Коля, идем еще колбасы купим, а наверно, там колбасы нет, она только на витрине сделана из дерева, как у нас в Москве“»[99].

Чиновники тоже не упускали возможности закупить дефицит на присоединенных землях. Повсеместно практиковались служебные командировки с целью приобретения вещей, которыми потом можно было спекулировать. Особый интерес вызывали часы, ковры, пишущие машинки, а также хрусталь, антиквариат и т. п. В январе 1940 года, обращаясь к главе СНК УССР Леониду Корнийцу, заместитель наркома внутренних дел УССР Николай Горлинский написал о том, что «за последнее время все более возрастает количество представителей различных хозяйственных организаций, которые выезжают в западные области Украины». По его словам, в ряде ведомств «деловые соображения отодвинуты на задний план…», а поездки «используются в целях спекуляции и личной наживы»[100]. Да и грех было не воспользоваться таким случаем, когда в СССР с 1936 года действовали нормы отпуска товаров в одни руки – причем в 1940 году их еще и уменьшили, предварительно подняв цены[101].

Присоединенные территории обогатили Советский Союз не только европейскими товарами и людскими ресурсами, но и культурой. Особенно большую лепту внесли еврейские беженцы. Именно тогда в СССР перебрались композиторы Моисей Вайнберг (позже написавший музыку к мультфильмам о Винни-Пухе) и Ежи Петерсбургский (автор «Утомленного солнца»), менталист Вольф Мессинг и джазмен Эдди Рознер.

На присоединенных землях ввели шестидневную неделю и московское время, то есть перевели стрелки на два часа вперед. Монастырские колокольни при этом упрямо продолжали звонить в старом режиме, будто ничего не произошло. Над входом в оперный театр Львова повесили огромный портрет Сталина, пустые витрины тоже завесили пропагандистскими плакатами, изображавшими вождя и счастливую советскую жизнь. Фасад Главпочтамта украсили красной звездой и советским «иконостасом». А в самом центре города, между улицей Легионов (сейчас проспект Свободы) и площадью Святого Духа (ныне площадь Ивана Подковы), прямо перед памятником Яну II Казимиру, поставили многофигурный памятник сталинской Конституции. Когда-то Лем шагал по улице Легионов в траурном походе в честь кончины маршала Пилсудского, а теперь ему пришлось идти по ней в колонне студентов, отмечая День международной солидарности трудящихся: «<…> Не только боковые улицы, но даже входы на эти улицы с противоположных сторон были перекрыты цепями солдат. Все окна были закрыты, и город вымер, точно после атомной атаки. Все попрятались как крысы, никого видно не было. Тогда-то я и понял, что это за система и как работает»[102].

В декабре 1939 года власти произвели обмен валюты по курсу 1: 1 (притом что до войны злотый шел по 3,3 рубля), но в пределах 300 злотых. То есть те, кто имел больше, просто потеряли все сбережения. В июне 1940 года во всем Советском Союзе вернули семидневку, но этим остались недовольны религиозные евреи, которым теперь приходилось работать в субботу[103]. Национализация торговли и введение твердых цен на присоединенных территориях привели к дефициту и расцвету черного рынка. Лем вспоминал: «Когда ехали поезда в Россию, говорили: „Шкура, мануфактура. Шкура, мануфактура“. А когда возвращались, то говорили: „Спички, махорка. Спички, махорка“»[104]. Уже в декабре 1939 года в очередях за хлебом и сахаром во Львове стояли по 500–1500 человек. В январе город целую неделю не видел хлеба. Цена буханки на черном рынке достигала 3–4 рублей при официальной в 65 копеек. Стоимость яиц взлетела в пять раз, картофеля – в семь. Резко подскочили цены на говядину, свинину и мясо птицы, а килограмм сахара шел по 80 рублей при средней зарплате рабочих и служащих в 339–357 рублей[105]. С апреля 1940 года положение начало выправляться: снабжением присоединенных территорий занялась целая комиссия Политбюро ЦК ВКП(б) в составе А. И. Микояна, Н. С. Хрущева, Г. М. Маленкова, П. К. Пономаренко и А. Любимова. Но налицо было обеднение ассортимента (Лем особенно переживал исчезновение привычных сладостей, которые заменила стандартная продукция фабрики «Красный Октябрь»).

Начавшаяся коллективизация, высокие налоги на единоличников, запрет частной инициативы в городе пробудили у многих ностальгию по Польше, а на Западной Украине усилили симпатии к ОУН. Советская власть в ответ действовала кнутом и пряником. С одной стороны, всячески поддерживала нацменьшинства, «освобожденные» от польского господства. С другой – проводила беспощадные репрессии и планомерные депортации населения, – причем отбор шел не по национальному, а по социальному признаку, то есть в жернова репрессий попадали и представители тех самых нацменьшинств. К примеру, были арестованы заместитель львовского мэра Виктор Хаес и сенатор Мойше Шор, а также целый ряд сионистов, включая Генрика Хешелеса (остается лишь гадать, что об этом думал Самуэль Лем, близко знавший его). «Бундовца» Виктора Альтера расстреляли за связь с германской разведкой (!), а его товарищ Генрик Эрлих покончил с собой в тюрьме. В Вильно среди прочих евреев в сети НКВД попал будущий премьер-министр Израиля Менахем Бегин, получивший восемь лет лагерей как агент британского империализма[106]. Там же был схвачен бывший глава правительства Белорусской народной республики Антон Луцкевич, не раз подвергавшийся репрессиям в Польше. 24 сентября 1939 года он произнес торжественную речь на Лукисской площади, приветствуя советские войска, а уже через три дня был арестован и отправлен в ссылку (где и умер). Во Львове арестовали бывшего главу Западно-Украинской народной республики Константина Левицкого. В мае 1940 года на пороге его квартиры застрелили Мариана Богатко – украинского мужа Ванды Василевской. По официальной версии, это сделали боевики ОУН, но позднее популярным стало мнение, что Богатко пал от рук сотрудников НКВД, которые перепутали адрес и убили не того. Об этом Василевской тогда же якобы рассказал сам Хрущев, отправивший к ней с извинениями двоих украинских писателей: Николая Бажана и Александра Корнейчука (который вскоре сам женился на Василевской)[107]. В июне 1940 года приговорили к смерти одиннадцать участников подавления коммунистического бунта в Гродно (вспыхнувшего в сентябре 1939 года), углядев в действиях обвиняемых еврейский погром. И суд не смутило, что среди «погромщиков» оказался еврей Борух Кершенбейм[108].

Сдавшихся польских военнослужащих вопреки договоренностям отправили в Козельский, Осташковский, Путивльский и Старобельский лагеря вместе с полицейскими и крупными чиновниками[109]. Затем рядовых либо распустили по домам (если они происходили из новоприсоединенных территорий), либо выслали дальше, в Сибирь, Казахстан и на север европейской части СССР, а всех прочих в апреле 1940 года по большей части расстреляли в Катыни, Медном и Харькове. Среди бессудно казненных оказался и защитник Львова Франтишек Сикорский. Его товарищ Владислав Лянгнер вел в Москве переговоры о положении захваченных военных, затем понял, к чему все идет, и 18 ноября бежал в Румынию. Едва не получил пулю в затылок родственник и тезка советского кинорежиссера Михаила Ромма – военврач из Вильно. В последний момент офицера сняли с состава, шедшего в Медное[110]. Градоначальник Львова, Станислав Островский, провел девятнадцать месяцев на Лубянке и в Бутырках, после чего отправился на восемь лет в лагерь. И ему еще повезло, так как всех троих его заместителей (например, того же Хаеса) за это время расстреляли. Советское руководство, кажется, вообще имело зуб на поляков: единственной распущенной компартией оказалась польская, самой истребительной «национальной операцией» НКВД во время Большого террора была польская, расстрелу в 1940 году подверглись офицеры опять же польской армии. Короче говоря, каток коммунизма прошелся по полякам так, как, наверное, ни по одному другому народу в Европе.

Депортации шли волнами. В январе 1940 года выслали осадников, то есть бывших польских военных, получивших землю на кресах за отличие в войне с большевиками (15 % из них составляли украинцы и белорусы). Этих вместе с семьями отправили рубить лес и добывать золото и медь. В апреле депортировали членов семей репрессированных офицеров, а также полицейских, жандармов, чиновников, помещиков, фабрикантов, участников повстанческих организаций, учителей, кулаков, мелких торговцев, проституток и беженцев из немецкой зоны оккупации. В мае – июне из приграничной полосы депортировали тех, кого признали неблагонадежными. В июне 1941 года – интеллигенцию, квалифицированных рабочих и железнодорожников (в эту волну попала семья будущего лидера Польши Войцеха Ярузельского, отправленная на Алтай, а также партнерша Хемара по кабаре Qui Pro Quo, певица Ханка Ордонувна, уже сидевшая в тюрьме гестапо, а теперь разлученная с мужем и сосланная в Узбекистан). Всего выслали от 309 до 321 тысячи человек. Самые крупные партии бывших польских граждан приняли Архангельская и Свердловская области[111]. Ссылка была бессрочная: людей, немалая часть которых составляла элиту Польши, навечно обрекали на прозябание в другой стране, в тяжелом климате и в чуждом окружении. У оставшихся это подогревало антисемитские чувства, ведь презираемые евреи занимали места поляков. Утвердилось мнение, что евреи предали Польшу. Сестре Ярузельского, Терезе, врезалось в память, как в сентябре 1939 года польские коммунисты взяли под контроль Деречин (между Слонимом и Волковыском): «Местечко было украшено красными флагами, какие-то люди – в большинстве своем евреи – бегали по селению с красными повязками и хватали польских офицеров, они запирали их в конюшнях и хлевах и, как говорили, собирались расстрелять. Когда подъехал наш состав, завязалась перестрелка. И тогда в первый и последний раз я видела людей, которых вели на расстрел. Это были те самые люди, захваченные польскими солдатами, те, кто совсем недавно издевался над польскими офицерами»[112]. «Евреи! Видите, как нас вывозят в Сибирь! И к вам придет горе!» – кричала с подводы полька из Радзилова, попавшая в список депортированных. Многие мужчины из «социально опасных категорий» (главным образом поляки, конечно) в отчаянии спасались в лесах, надеясь, что семьи без них не выселят. Напрасно. Когда пришли немцы и беглецы вернулись в свои дома, там не было никого[113].

Лемов все это не коснулось. Даже дядя Фриц, торговавший недвижимостью, умудрился просочиться сквозь пальцы советских карательных органов. К Лемам подселили работника НКВД, который оказался настолько лоялен, что стерпел даже поведение Сабины, поначалу не пустившей его на порог. Одной из причин такой снисходительности было то, что советская власть вообще бережно относилась к врачам, и это было сразу подмечено львовянами[114]. Кроме того, как выяснилось позже, чекист Смирнов (расположившийся, кстати, в столовой) оказался духовно развитой личностью и писал стихи. Лем вспоминал, что всякий раз, когда их подселенец надевал мундир и выходил в город, они всей семьей бежали к знакомым, чтобы те предупредили беженцев об очередной «акции». Тех прятали в частной коммерческой библиотеке, находившейся через дорогу. «Мы на это взирали как на спорт – чтобы сделать Советам назло. Ничего общего с патриотическими мотивами это не имело, совершенно ничего»[115].

По словам Лема, родители хотели видеть его врачом, а сам он рвался в Политехнический институт. Однако готовиться к вступительным экзаменам в Политех начал лишь после захвата Львова Красной армией (благо учебный год в Польше начинается 1 октября и Лем еще мог успеть). До того, вероятно, он собирался поступать на медицинский факультет Университета Яна Казимира, где в итоге и оказался. Как же так вышло? Очевидно, в Политехнический его долго не пускали родители, так как там господствовали эндеки. После смены власти ситуация изменилась, коммунисты сурово подавляли антисемитизм, причем в Политехническом прямо во время собрания, на котором принималось решение о ликвидации местного благотворительного общества «Братская помощь» (такие существовали во всех польских вузах), с подачи польских коммунистов в наказание за антисемитизм застрелили четверых членов правления этого общества. На этом собрании, кроме того, выступил Ян Красицкий – 20-летний активист коммунистического движения, чьим именем потом назовут польский комсомол. Красицкий, как и Василевская, происходил из семьи депутата-пилсудчика, но еще в гимназии связался с коммунистами, был исключен из Варшавского университета за драку с эндеками и теперь, сбежав от немцев во Львов, включился в строительство советской власти, начав с осуждения антисемитизма в его эпицентре. Правда, по ходу речи Красицкого возникло недоразумение с присутствовавшим комиссаром, поскольку тот не знал, что «еврей» по-польски – «жид» (Żyd), и чуть не обвинил в юдофобии самого Красицкого[116]. В дальнейшем полякам стоило немалого труда добиться от Москвы позволения писать «Żyd», а не «Jewrej».

Очевидно, из-за всего этого Лем в итоге и вернулся к мысли поступать на медицинский, где не кипели такие страсти. Сам он объяснял свое решение тем, что ему отказали по причине «буржуазного» происхождения. Но врачей не считали буржуазией. Препятствием скорее могло явиться высшее образование отца: большевики делали ставку на низшие слои, не имевшие до того шансов выбиться в люди. Больше всего, по словам Лема, он боялся призыва в армию, однако комиссия, где сидели знакомые отца, признала его негодным ввиду астигматизма, а затем другие знакомые – бывший начальник Самуэля Лема Антоний Юраш и маститый биохимик Яков Парнас – включили его в список абитуриентов Медицинского института, только что образованного на основе медицинского факультета Львовского университета[117]. Парнас возглавил в институте фармацевтический факультет, куда приняли на работу и Людвика Флека – соавтора одной из статей Самуэля Лема. Флек до 1935 года руководил биохимической лабораторией в городском отделении соцзащиты, но затем из-за антисемитских правил вынужден был уволиться. И вот теперь с помощью большевиков он брал реванш над юдофобами.

Новые власти взялись заполнять руководящие посты евреями, украинцами и белорусами (а также приезжими русскими). Оригинально поступили в отношении церковного руководства: ликвидировали католическую митрополию, но не тронули униатскую. Причина, конечно, заключалась в том, что католиками были почти сплошь поляки, а униатами – украинцы. Не стоит видеть в этом исключительно недоверие к полякам и желание противопоставить одну конфессию другой. Москва была последовательна и внедряла ту политику, которую проводила искони. В отличие от польской власти советская всегда считала кресы не Восточной Польшей, а Западной Украиной и Западной Белоруссией. Не случайно в составе Компартии Польши существовали два филиала: Компартия Западной Украины и Компартия Западной Белоруссии.

Благодаря такой кадровой линии в Медицинском институте оказался и другой соавтор Самуэля Лема – Мариан Панчишин, который, кроме того, стал депутатом Народного собрания Западной Украины. А гимназический учитель Лема, Мирон Зарицкий, занял должность заместителя декана физико-математического факультета Львовского университета (который теперь носил имя Ивана Франко). Официальным языком во всех учреждениях был объявлен украинский, но внедрение его шло туго: поляки, как правило, не умели читать на нем лекции, а заменить их было некем. Так что единственным предметом, который Лему преподавали по-украински, оказалась физика, которую читал Андрей Ластовецкий – младший ассистент кафедры экспериментальной физики Университета Яна Казимира и автор украинского учебника по физике для 5‐го класса[118]. Именно тогда Лема на улице поприветствовал по-украински бывший одноклассник, с которым они прежде никогда на этом языке не говорили. Лем даже опешил: «Мисек, ты що, сдурив?»[119]

1
...
...
17