Читать книгу «Станислав Лем – свидетель катастрофы» онлайн полностью📖 — Вадима Волобуева — MyBook.
image



В отличие от основной массы поляков, евреи, как правило, были грамотны – ведь католикам запрещалось самостоятельно изучать Священное Писание, в то время как мужчинам-иудеям это предписывалось. При таком раскладе евреи обречены были на чиновничью карьеру, но как раз туда доступ им был закрыт. Их неохотно брали даже в городские службы. Например, сразу после провозглашения независимости Польши работу потеряли несколько тысяч еврейских железнодорожников, а в последующие годы процент евреев среди лиц этой профессии не превышал одного (в этот процент, кстати, повезло попасть старшему брату Самуэля Лема – Юзефу[29]). В 1935 году из трехсот пяти городов страны в ста пятидесяти девяти не взяли на работу в государственные учреждения ни одного еврея, а в остальных это были единицы, хотя в некоторых евреи составляли бóльшую часть населения. В Варшаве на 22 000 работников городских служб приходилось 150 евреев. Из 26 457 работников почты евреями были всего 457 человек[30]. Мало того, в разгар Варшавской битвы 1920 года под подозрение попали даже еврейские добровольцы и офицеры: 17 000 из них интернировали в Яблоннском лагере (который, впрочем, просуществовал всего двадцать пять дней). В итоге евреи, имея мало шансов для карьерного роста, шли в торговлю и свободные профессии. Отсюда такое количество деятелей культуры и искусства еврейского происхождения.

Польское государство дискриминировало евреев и в образовании. В 1926 году из 23,5 миллиона злотых, выделенных Министерством вероисповедания и образования для нацменьшинств, евреи (крупнейшее меньшинство!) получили всего лишь 185 000. В Польше так и не появилось ни одной государственной школы с изучением идиша или иврита, в то время как для других нацменьшинств такие школы существовали. Поэтому евреи, кроме оплаты общих налогов, которые шли на развитие системы образования, вынуждены были содержать и собственные школы. А если учесть, что крестьяне были освобождены от подоходного налога, евреи, составляя 60 % городского населения, несли самое тяжелое финансовое бремя. Иногда им помогали магистраты, но с годами эти суммы уменьшались, пока не дошли до нуля. Вдобавок по закону 1919 года гражданам Польши нельзя было работать в воскресенье, вследствие чего евреи вынуждены были сидеть сложа руки два дня в неделю (работать в субботу запрещала вера). А если добавить к этому запрет на работу в католические праздники, получалось, что еврейские магазины и мастерские были закрыты 134 дня в году, а христианские – лишь 62 дня. Даже идеолог польского антисемитизма Роман Дмовский писал в 1931 году, что «быстро растущее обнищание всегда, впрочем, бедного еврея из местечек является неопровержимым фактом». И действительно, представления о еврейском достатке были далеки от истины. Из двухсот богатейших людей Польши евреями были лишь трое, а из пятисот крупнейших помещиков – всего тринадцать[31].

Евреи, конечно, старались помогать друг другу. Во Львове с 1868 года существовало Общество ригорозантов (то есть «аспирантов»), выдававшее беспроцентные ссуды еврейским студентам для оплаты обучения. В 1902 году в его правление вошел Самуэль Лем, который вместе с тремя товарищами взял курс на превращение Общества в политическую организацию. Одним из этих товарищей был Эмиль Зоммерштейн – будущий депутат Сейма и один из лидеров сионистского движения в стране. Спустя сорок лет Зоммерштейн вошел в созданный Сталиным Польский комитет национального освобождения как единственный представитель еврейских организаций страны[32].

Каждый жертвователь Общества должен был вносить не менее шести злотых в год. Обременительно это или нет? О материальном положении Лемов до нас дошли противоречивые сведения. С одной стороны, по утверждению Станислава Лема, частная практика отца приносила 900 злотых в месяц, а кроме того, по наследству от родителей он якобы получил два доходных дома, в одном из которых находилась его квартира и квартира шурина, тоже отоларинголога[33]. По словам Томаша Лема, его бабка Сабина лично обходила квартиросъемщиков, собирая с них плату. Эти деньги позволяли вести жизнь обеспеченного буржуа, нанять сыну французскую гувернантку, приглашать домработницу, швею, прачку, кухарку и еще оплачивать ребенку школу по цене 110 злотых за полгода (стоимость детского костюма или пяти пар ботинок). Из анкеты, которую заполнил Самуэль Лем в 1945 году, известно, что до войны он владел имуществом примерно на 260 000 злотых, в том числе тридцатью пятью картинами польских художников общей стоимостью 45 000 злотых. В год он получал 24 000 злотых, что соответствовало заработку председателя Верховного суда или генерал-полковника («генерала брони»). С другой стороны, его сын учился в совсем непрестижной государственной гимназии (хотя и располагавшей единственной на всю страну школьной радиостанцией), а сам Самуэль регулярно получал от властей «пособия на дороговизну» (что-то вроде индексации), которые и составляли его основной заработок. Однажды Самуэль Лем вынужден был даже взять кредит в государственном банке на срочное покрытие расходов[34].

Как и его сын, Самуэль Лем в молодости тоже сочинял стихи и прозу и даже печатался во львовской периодике, пока родители не заставили его бросить эти глупости и заняться медициной. «Помню в детстве выдвижной ящик стола с вырезками из газет, где были его произведения, – вспоминал Лем. – Меня это тогда совсем не интересовало»[35]. А вот двоюродный брат будущего фантаста Ян Мариан Хешелес, творивший под псевдонимом Мариан Хемар, сумел добиться на этом поприще большого успеха. На двадцать лет старше своего кузена, он дебютировал уже в 1922 году. Что интересно, первым, кому он открылся в своих литературных увлечениях, был… Самуэль Лем! Более того, после войны с украинцами в 1918 году Хемар некоторое время ночевал в той самой квартире, куда вскоре перебрался отец Лема с молодой женой[36]. Спустя три года Хемар переехал в Варшаву, где влился в коллектив литературного кабаре Qui Pro Quo, основанного Юлианом Тувимом. Этот театр задавал стандарты, в нем зажглась звезда Эугениуша Бодо (одного из популярнейших киноактеров межвоенной Польши), а исполняемые там номера и песни моментально уходили в народ. Среди прочих шлягеров Хемар сочинил стихи для песенки о Львове «Столько есть городов», которую в том же Qui Pro Quo с большим успехом исполняла уроженка Ровно Зофья Терне (Вера Хайнер) – певица и актриса музыкальных фильмов. Хемар, кроме того, участвовал в одной из автогонок, проходивших по львовским улицам, – Лем вспоминал, как ради этого заливали гипсом трамвайные пути, а края тротуаров обкладывали мешками с песком[37]. В середине тридцатых Хемар возглавил театр «Новая комедия» в Варшаве, а в 1939 году, незадолго перед войной, спровоцировал германского посла на ноту протеста, высмеяв Гитлера в песне «Этот усик» – своей версии знаменитой французской «Titine» (известной по фильму Чарли Чаплина «Новые времена»). В общем, Хемар гремел на всю Польшу, еще когда его кузен Станислав Лем ходил в школу. Между прочим, в его репертуаре был и номер на стихи Самуэля Лема, но без указания авторства (осталось неизвестным, что об этом думал старший Лем)[38]. Немаловажно, что, в отличие от своих родственников, Хемар в 1936 году перешел в протестантизм. Отказ от иудаизма считался в еврейской общине равносильным смерти[39]. Быть может, именно Хемара имел в виду Лем, когда писал Канделю о некоем родственнике, опозорившем семью? «Когда я был студентом медицины и начинающим литератором, то не раз рассказывал Жене (именно так, с большой буквы, написал Лем. – В. В.), что ожидаю из США письма от нотариуса о миллионном наследстве, поскольку одного дальнего родственника еще до последней мировой войны (родственника, принесшего позор семье отца) отправили в Штаты с „шифкартой“, а поскольку он был подлецом, то, должно быть, немало там заработал <…>»[40]. Хемар действительно остался после войны за границей, правда, не в США, а в Великобритании, где вел собственную юмористическую передачу на радио «Свободная Европа», а еще писал тексты для другой эмигрантки, Влады Маевской, бывшей «музы» развлекательной радиопередачи «Веселая львовская волна».

Эту передачу создали участники студенческой самодеятельности, многие из которых были евреями. Она быстро превратилась в самую популярную радиопередачу межвоенной Польши. Лем хорошо помнил ее: «Мне тогда ужасно нравилась „Веселая львовская волна“, Тонько, Щепко и советник Стронч. Боюсь, сегодня я не был бы так восхищен»[41]. Тонько и Щепко – это батяры[42], чьи диалоги в исполнении актеров Генрика Фогельфенгера и Казимира Вайды каждые три недели начиная с июля 1933 года слушали по львовскому радио до шести миллионов поляков, в том числе добрая половина горожан. А советник Стронч – австро-венгерский бумагомарака в исполнении актера и автора текстов Вильгельма Корабёвского. В 1936 году всех троих задействовали в фильме «Будет лучше», а в 1939 году – в фильме «Бродяги», где Щепко и Тонько спели хит «Только во Львове», обретший после этого бессмертие.

Согласно декрету начальника государства Юзефа Пилсудского от 1919 года полномочия иудейских общин (к радости ортодоксов) ограничивались религиозными функциями. Однако евреи, как любые граждане Польши, имели право выбирать и быть избранными в органы местного самоуправления, а также в Сейм. Государство при этом делало все, чтобы сократить их число, регулярно вмешиваясь в ход выборов и назначая наблюдателей-комиссаров. Некоторые иудеи, однако, умудрялись достигать высоких постов. К примеру, в тридцатые годы, когда Лем ходил в гимназию, заместителем львовского градоначальника был еврейский банкир Виктор Хаес, который вел записи событий своей жизни под красноречивым названием «Дневник поляка веры Моисеевой» (впрочем, во Львове почти всегда одним из трех вице-мэров становился еврей[43]). Его дневник обрывался 22 сентября 1939 года фразой «Да здравствует Польша!»[44].

Внутри общин государство старалось поддерживать влияние традиционалистов. Если на выборах кагалов побеждали сионисты, власти просто не утверждали состава правлений[45]. Это не мешало регулярно проходить в городской совет Львова двоюродному брату Хемара, Генрику Хешелесу – главному редактору сионистской газеты Chwila («Хвиля»/«Минута»).

По-настоящему тяжелые времена для евреев настали в 1935 году, после смерти Пилсудского, который не допускал к власти шовинистов и строил республику многих народов. Как из рога изобилия посыпались законы, явно направленные против евреев. Например, в 1936 году под предлогом гуманного обращения с животными был запрещен ритуальный забой скота, что лишило работы десятки тысяч человек. При этом авторы законопроекта и не скрывали, что речь шла о вытеснении евреев с мясного рынка. В 1937 году министр промышленности и торговли обязал размещать на вывесках полную фамилию хозяина заведения, что играло на руку сторонникам экономического бойкота еврейских магазинов и лавок. Совершенно так же, как в Германии, польские антисемиты (обычно это были эндеки, то есть сторонники Национально-демократической партии Романа Дмовского) выставляли пикеты у таких магазинов, агитируя ничего не покупать у евреев. Некоторые городские советы взяли за правило устраивать торговые дни по субботам или переносить ярмарки за город, подальше от еврейских лавок. В 1938 году будущих адвокатов обязали проходить судебную стажировку, а министр юстиции получил право запрещать доступ в адвокатуру до 1945 года всем, кроме лиц из его ежегодного списка. Естественно, в первом таком списке не оказалось ни одной еврейской фамилии. В том же году был принят откровенно манипулятивный закон о лишении гражданства всех, кто «утратил связь с Польским государством». В итоге гражданство потеряли польские евреи, проживавшие в Германии. «<…> Теперь в Польше все – антисемиты, – с раздражением заявил еврейской делегации один из представителей польского МИДа. – Мы не можем отправлять полицию охранять каждого еврея. Мы не можем придираться ко всякому молодому человеку за то, что он антисемит». Левая оппозиция негодовала. «Это же страшно – жить в условиях, когда законодательство гарантирует всем одинаковые права, и чувствовать, что тебя, вопреки этому, лишь терпят из милости, что к тебе относятся как к зачумленному, быть изолированным от общества, как прокаженный, – только потому, что родился евреем», – возмущался социалист Зыгмунт Жулавский[46].

Особенно горячие споры вызвала идея запретить евреям получать высшее образование в государственных вузах. Этого требовали эндеки, которые заявляли, что бесконечный поток евреев мешает поступить в вузы крестьянским детям[47]. Эндеки то и дело объявляли в вузах «дни без евреев», когда у ворот университетов вставали молодчики с палками и проверяли у всех документы. Кроме того, эндеки настаивали на введении в аудиториях сегрегации, чтобы евреи садились на отдельные «лавки-гетто». Некоторые профессора поддержали идею с такими лавками, мотивируя это заботой о еврейских студентах: мол, так они будут чувствовать себя в безопасности. На практике это лишь помогло правым нападать на евреев в вузах[48].

Вопрос с лавками достиг накала именно тогда, когда подросший Лем собрался поступать в Политехнический институт Львова. Как раз в этом институте два декана первыми в стране ввели «лавочное гетто», после чего такая практика стала распространяться по всей Польше, так что к 1937 году они уже существовали в большинстве вузов – с согласия министра вероисповеданий и просвещения[49]. В январе 1938 года в знак протеста против такой практики ушел в отставку ректор Львовского университета Станислав Кульчиньский, а проректор тут же утвердил «лавочное гетто» в вузе. Именно Львов наряду с Варшавой стал ареной наиболее ожесточенных столкновений студентов-эндеков с противниками «лавковой сегрегации» (не только евреями, но также и поляками – сторонниками социалистов и пилсудчиков). В учебном 1938/39 году трое еврейских студентов погибли во Львове от рук шовинистов[50]. Родители будущего фантаста находились в затруднении, боясь отпускать Лема на учебу в институт, где он вполне мог получить палкой по голове от националистических молодчиков. Но проблема разрешилась самым неожиданным образом. Приближалась осень 1939 года, и Риббентроп полетел в Москву, чтобы подписать с Молотовым советско-германский пакт о ненападении.