Читать книгу «Собрание сочинений в десяти томах. Том третий. Тайные милости» онлайн полностью📖 — Вацлава Вацлавовича Михальского — MyBook.
image
cover

Так он пел исступленно часа три кряду, и все слушали затаив дыхание, забыв обо всем.

Потом крикнул:

– Все, братцы, концерт окончен! – отвернул лицо к стенке и пролежал два дня молча.

А проснувшись на третий день, как ни в чем не бывало стал отпускать свои шуточки. И первым делом сказал, улыбаясь, киргизу Васе:

– Зря ты свои костыли пацану отдал, я бы тебе за них тележку сделал. Продешевил ты, Вася, а пацан такой худой, что его на улице ветром сдует. Улетит – и вместе с ним твои костыли.

Да, в те времена его, Калабухова, звали пацаном – ушастый, бритоголовый, в свои девятнадцать лет он выглядел на шестнадцать, по весне у него еще выступали на носу конопушки. Чтобы казаться старше, он курил. Совсем недавно Алексей Петрович где-то вычитал, что люди курят в целях психологической защиты; наверняка это так и есть. А насчет смехотерапии Вани Курского он тоже недавно прочитал в одной тоненькой толковой медицинской книжечке цитату из записок средневекового врача: «Прибытие паяца в город значит для здоровья его жителей гораздо больше, чем десятки нагруженных лекарствами мулов». Так уж сложилось само собой, что в последние годы он только и читает что популярные медицинские книжки, полные мудрых и невыполнимых на практике советов. Здоровье его никуда не годится, а тогда ведь как был искорежен, а выкарабкался! Одно слово – молодость, и никакими советами, никакими лекарствами ее не заменишь.

Калабухов подумал, что Георгий вполне мог бы быть и его сыном: будь он посмелее, постарше, женись он на матери Георгия – в те времена их палатной медсестричке Анечке, худенькой, черноглазой, с густой темно-русой косой под белой косынкой (случалось, иногда косынка развязывалась, падала на плечи, и все видели, какая коса большая). Нет, чего уж лукавить на старости – не мог он тогда жениться на Ане. Куда ему было против Вани Васильева! Тот был старше его лет на шесть, весельчак, хват парень. И самое главное, Ваня Васильев был, по сравнению с ним, человек опытный в любви, а он-то ушел на фронт нецелованным, прямо от школьной парты, в щель крышки которой читал украдкой «Красное и черное» Стендаля. Да, когда среди урока вошел в класс посланец из военкомата, он читал вот таким образом именно о Жюльене Сореле.

– Мальчики, встать! – вежливо и твердо сказал пожилой мужчина из военкомата. Поднял и увел их за собою.

Из семнадцати в живых остались только двое – он и Костя. Это Костя зовет его теперь домой, в Москву. Он одинок совершенно и тоже страдает диабетом. Начинали воевать вместе в народном ополчении под Москвой, а потом война развела их. Костя провоевал все четыре года, участвовал в штурме Берлина и вернулся домой целехонький, а он попал в сорок третьем на минное поле и не прошел его. Так и оказался в тылу, в госпитале этого приморского городишка, где было тогда тысяч пятьдесят местных жителей и полмиллиона беженцев и где все школы и другие более или менее крупные здания были отданы под госпитали. Он думал, что здесь не задержится, а вот уже катится тридцать пятый год его здешней, временной, жизни…

Удивительно, но с сорок первого года и по сей день он так и не удосужился дочитать «Красное и черное» Стендаля.

«Интересно, что там дальше, чем дело кончилось? – подумал вдруг Калабухов, наливая себе очередной стакан воды из графина. – Надо бы почитать, черт-те что получается. Считай, чуть ли не за сорок лет некогда было дочитать… Через три месяца истекут сроки полномочий, сессия утвердит нового человека, а я уеду и по дороге, в поезде, обязательно дочитаю насчет Жюльена Сореля. Обязательно дочитаю. Дорога длинная, почти двое суток. Надо сказать Розе, чтобы напомнила об этой книжке. Истечет срок полномочий… истечет…» Его душевное внимание вдруг остановилось, словно натолкнувшись на препятствие, – «истечет срок», «истекут полномочия», «истечет жизнь»… Именно «истечет». Раньше он никогда не задумывался над этим словом, а сейчас вдруг живо увидел, как «истекают» его дни, – точно так, как течет бурый песок в стеклянных песочных часах, когда жена Роза ставит себе горчичники. У Розы больное сердце, она часто ставит горчичники и завела для этого случая песочные часы. Она говорит, что так ей удобно. «Я должна следить, у меня кожа нежная, иначе все сожжет на груди». А он, по правде сказать, не присматривается и давно уже не помнит, какая у нее где кожа. В молодости не присматривался, а сейчас и подавно. В последние годы чуть ли не каждый день переворачивает Роза свои часы, и все течет, течет у него перед глазами песок – из одного стеклянного конуса в другой. Так и его жизнь переворачивалась все эти годы почти Розиной рукой – переворачивалась, переворачивалась, да и вытекла вся…

Он был влюблен в Аню, а женила его на себе Роза – тоже бывшая медсестра в том госпитале, ее сменщица по дежурствам.

Он всю жизнь рвался в свою родную Москву, а прожил в этом приморском городишке, который на его глазах превратился в город, где он стал, в некотором смысле, первым лицом, но так и не стал своим человеком.

Шеф вспомнил железный красный бак с тухлой водой, полный размокших окурков – «козьих ножек», вспомнил плавающие в темной воде крупные зерна махорки и лепестки цветущей груши. Бак стоял под старой, но еще плодоносящей грушей, у глинобитной стены госпиталя – весной и летом здесь было место для ходячих курильщиков. А весна тогда была необыкновенная, единственная в своем роде – весна Победы! И уже было ясно, что медсестра Аня любит Ваню Курского, – у того были перебиты обе руки, и она прикуривала для него, впрочем, как и для других лежачих, «козьи ножки». Но для Вани она прикуривала совсем не так, как для других. Это все видели, все понимали и завидовали ему все, даже целые, те, что были с руками и с ногами, те, что надеялись на полное выздоровление и полноценную будущую жизнь. Он не завидовал. Просто ему было тошно жить, и он не мог смотреть, как она входит в палату, как делит свое внимание между всеми, вернее, старается поделить, а ноги сами несут ее к Ване Васильеву. Так что, когда Аня входила в палату, он старался выйти и до горечи во рту, до отупения курил под старой грушей, опираясь на замечательные, удобные под мышками, ненавистные костыли Васи-киргиза.

Роза жила через дорогу от госпиталя, в глинобитной мазанке с окном в потолке. Розин отец погиб в самом начале войны, а мать умерла давно, когда была она еще первоклашкой, так что растили ее дед и бабка. Маленькие, сухонькие, похожие на добрых гномов, старики летом торговали водой. Дед, как более крепкий, носил воду в большом чайнике, укрытом мокрым стеганым чехлом, на вокзал, к поездам, а бабка – к бане и мечети, что были на соседней улочке. Лето всегда здесь стояло знойное, на холодную воду спрос был большой. Осенью на вырученные от продажи воды деньги они покупали мешок семечек, жарили их на примусе и всю зиму торговали семечками. Торговля шла копеечная, зато старики были при деле и неуклонно двигались к своей главной цели – скопить внучке приданое.

Роза сказала, что даст ему почитать «что-нибудь интересненькое», и он приширгал к ней на своих костылях, думая об умершем в тот день Васе-киргизе.

Его поразило окно в потолке – довольно большое, заметенное пылью и оттого слабо пропускающее жгучий солнечный свет. В комнатке и в коридорчике перед ней вкусно пахло жареными семечками – этот запах пропитал здесь все. Книжек у Розы действительно оказалось очень много – целая этажерка. Он стал водить по корешкам книг пальцем, а Роза подошла к нему сзади и, будто бы помогая ему выбрать, стала тоже водить пальцем по его следу, все сильнее и сильнее прижимаясь к его спине своей полной грудью. Он потерял равновесие и чуть не упал на этажерку, но она подхватила его, обняла – и остальное случилось само собой, словно во сне. Наверное, он был не первый, кого Роза приводила к себе в дом, но об этом всю свою жизнь шеф старался не задумываться.

Скоро он выписался из госпиталя и стал жить у Розы, потому что считал: после того, что с ними случилось, иначе и быть не может. Старики радовались пошедшему в приймы зятю и настаивали на свадьбе «по всем правилам». Но тут деда хватил удар, он слег, и они просто зарегистрировали свой брак в загсе: Роза была беременна и настояла на немедленной регистрации. А став законной женой, вдруг решила не рожать ребеночка.

– Куда он нам сейчас, – объяснила свое решение Роза, – дед лежит, бабка тоже плохая, ты еле ходишь.

Она побоялась нужды, побоялась тягот и неизвестности материнства – тайно от всех сделала аборт.

Бабка ругала ее «глупой шалавой», обливалась слезами, дед не разговаривал с Розой едва ли не месяц, а Калабухов в глубине души был рад такому исходу, потому что к этому времени прошла в нем угарная радость обладания первой женщиной, и он уже точно знал, что не полюбит Розу. С тех пор жена уже никогда не беременела, хотя и желала этого горячо, страстно. Всю жизнь она лечилась, где только ни была по этому поводу: и в Москве, и у знаменитого травника на Алтае, и у какого-то чудо-гинеколога в Чехословакии, но так и оставалась бездетной.

Наверное, Роза выбрала его в мужья не случайно, наверное, чутье подсказало ей, что он человек с характером: медленно, словно исподволь, поднимался, рос, как растет на каменистой горе из занесенного ветром семечка карагач, – сначала хилый, кривенький, а год от года все более видный, крепкий, цепко, словно в горсти, держащий своими железными корнями расколотую им породу. Помаленьку отбросил костыли, помаленьку окончил десятый класс вечерней школы, потом заочно политехнический институт, стал работать мастером, потом главным инженером завода (того самого, куда вчера они утвердили молодого Ивакина), потом его назначили директором этого завода, затем он возглавил трест, а пятнадцать лет назад добрался до своего нынешнего поста.

– Если вы позволите войти? – приоткрывая дверь кабинета, прервал воспоминания Калабухова его помощник Аркадий Борисович.

– Давай.

– Если вы помните, у меня отпуск в июле… – Помощник смолк, приближаясь к столу шефа, надеясь, что тот отреагирует на его слова и ему не надо будет говорить то, что он сказать боялся: Аркадию Борисовичу не терпелось получить к отпуску новую модель автомобиля «Жигули», о котором хотя и неточно, но вроде бы договорено с шефом.

Калабухов молчал, все еще цепляясь душой за обрывки воспоминаний, за свою дорогую молодость, прошедшую в залитых водой окопах, в упорных трудах и нелегких болезнях.

«Этот меня не поймет. Всю жизнь протанцевал, сукин сын, и теперь все танцует!» – подумал о своем помощнике Калабухов.

А тот приблизился к его столу почти вплотную и теперь соображал, улыбаясь изо всех сил: сесть ему или подождать приглашения?

Помощник шефа Аркадий Борисович был мал ростом, сухощав и энергичен до такой крайней степени, что, даже сидя на совещаниях, он беспрерывно перебирал коротенькими ножками – все еще танцевал в армейском ансамбле, где прошла его молодость. При этом сдвинутая к носу и косо разрезанная ртом физиономия Аркадия Борисовича скользила в такой лицемерной улыбочке, как будто он только что по ошибке наелся сладкого мыла и пытается скрыть это даже от самого себя.

«Метр с кепкой» – называл его Али-Баба, который знал Аркадия Борисовича с детства. «Слушай, – жаловался он как-то Георгию, – приходил этот ваш „метр с кепкой“, обещал, три литровый банка черный икра взял, обманул – и все!»

А злые языки говорили, что дома у Аркадия Борисовича его кабинет оборудован под канцелярский: большой письменный стол, а к нему приставной столик и два низких мягких кресла. Говорили, что в выходные дни Аркадий Борисович сидит за столом в своем домашнем кабинете и от административной тоски выбивает ребрами ладошек «лезгинку», которую исполнял, бывало, их армейский ансамбль. А когда шалит его младший сын, Аркадий Борисович приказывает жене: «Лиза, пригласи ко мне в кабинет Гарика, пусть зайдет». И, ковыряясь в носу, нехотя входит к нему на прием пятилетний Гарик…

– Если бы мне удалось, если, конечно, это возможно… – Аркадий Борисович присел одной своей коротенькой ножкой на ручку кресла перед приставным столиком шефа. – Если…

– Если крышка котла открыта, то и собака должна иметь совесть, – медленно выговаривая слова и ласково улыбаясь Аркадию Борисовичу, сказал Калабухов, – ты ведь не для себя берешь, а на продажу, и уже не первую…

– Если, если… – Аркадий Борисович побледнел, соскользнул с ручки кресла и стал пятиться задом от стола, проклиная себя, что начал разговор не вовремя, сглупил, не разведав обстановку, не выяснив настроения шефа, не подкатившись к нему с каким-нибудь положительно решенным делом или мелкой услугой. Он панически боялся этого состояния шефа, когда тот начинал вдруг ласково улыбаться, глядя прямо в лицо собеседнику, и медленно выговаривать тихим голосом каждое слово в отдельности.

II

«У каждого свои заботы – у кого суп пустой, у кого жемчуг мелкий», – любил говаривать старый философ Али-Баба – шофер междугородного рейсового «Икаруса», сосед Георгия по старой даче. Так оно и есть – у каждого свои заботы. С той минуты, как Калабухов сказал о возможном повышении, Георгий только и думал что о будущей должности. Не ожидал он такого молниеносного броска через три ступеньки, не предвидел, не думал, что это произойдет так быстро. Видно, права Надежда Михайловна, когда говорит, что он, Георгий, везучий, что везде выедет – на случае, на «честном слове», на совпадении, бог знает на чем, но обязательно выедет.

Еще позавчера вечером, в пятницу, жена уехала с девочками на новую дачу, а Георгий остался дома. Сказал, что нужно «покопаться с бумажками», что якобы в понедельник у него доклад, – ему нестерпимо хотелось побыть одному, поразмыслить, осознать предложение шефа. Но что-то оно плохо осознавалось. Чем больше Георгий думал, тем туманнее становилась перспектива. Было неясно главное: хорошо это или плохо? Справится он или нет? Если справится, то слава богу! А если нет. Одно дело – шагать в упряжке, и совсем другое – быть за кучера. Город сложный, одного начальства здесь в три яруса – город областной. За день Георгий раз десять принимался пить чай, валялся на кушетке, пытался читать то Чехова, то Мопассана, то Лермонтова. Классики не давали ответа на вопрос – у них были свои заботы. Прослонявшись до вечера по квартире, Георгий лег спать сразу же после программы «Время». А сегодня, в воскресенье, проснулся с рассветом и вдруг решил поехать на старую дачу. Она называлась старой или маминой, потому что была еще и другая, новая – служебная дача Георгия, та самая, на которую жена увезла детей. На новой даче были и цветной телевизор, и кухня, и ванная, и сменное постельное белье, и стояла она на самом берегу моря, далеко за городом, среди других служебных дач. А старая дача приткнулась на городской окраине, до нее можно добраться на троллейбусе. Георгий был уверен, что застанет здесь маму, а встретил Али-Бабу.

Наверное, от жары водка отдавала нефтью, пить ее не хотелось, но Али-Баба был неумолим:

– Э, Георгий, пей водыка, пей! Целый неделя думаешь, выходной сегодня – тоже думаешь, кончай, да!

– Не хочу, пей сам, я не хочу.

– Георгий, обижаешь. Почему, Георгий?

– Ну что ты, Али, просто не хочется.

– Ишто такой – не хочется, начинай, да, – захочется. Пей водыка – эта единственный спасенья от наша жара!

Они сидели под пыльной яблонькой на откатавшей свое, огромной лысой автомобильной покрышке. Водка, хлеб, головка старого чеснока, перья молодого лука, розовенькая, прямо с грядки, в крупинках земли редиска, соль в спичечном коробке – все это лежало на газете, на иссушенной зноем земле, внутри того круга, который замыкала покрышка.

Али-Баба торжественно поднял граненую стограммовую стопку и сказал то, что он говорил обычно по такому поводу все долгие годы их знакомства:

– Дорогой Георгий, этот маленький бокал с большим удовольствием разреши за тебя, да? Будь здоров – остальное купишь! – И выпил одним махом, не глядя, не морщась, как настоящий, крепкий, малопьющий мужчина.

«Сейчас Али начнет меня воспитывать: дескать, зазнался, дескать, большой начальник, с простыми не пьешь, – подумал Георгий. – Чуть что – все сразу заводят одну и ту же песню. А если ему сказать о предложении Калабухова? Вот кто действительно обрадуется! Нет, нет, ни в коем случае… говорить об этом нельзя ни с кем. А как хочется! Как это, оказывается, важно – поделиться, посоветоваться… Завтра новая рабочая неделя, завтра займусь водоснабжением – на всю катушку, изо всех сил, пока не раскручу это дело. Город задыхается без воды, сотни жалоб, десятки писем, в том числе и на самый верх, в столицу».

– Слушай, раньше хорошо было, я читал, да, – внимательно посмотрев в глаза задумавшегося Георгия, продолжал разговор Али-Баба, вытирая о штаны редиску и забрасывая ее себе в рот, словно семечко, – раньше было хорошо: умирает, например, фараон – мужчина, и с ним кладут его жены, любовницы вместе кладут. Они это дело знают и пылинки с него дуют, да, боятся, чтобы умер. Хорошо, правильно. А теперь что? Ишачишь на этот жена целый день, сутки, недель, месяц, год, а с ней все права, а с тобой – пфу-у, ничего! Ты мужчин – поэтому по советской закон уже перед ней виноват, валлах так, да. Георгий, извини, да, ты начальник, большой чилафек – все знают, все боятся, все уважают. А ты свой жена Надежда Михайловна боишься? Боишься, я знаю. А кто он такой, а? Индюшка, да! Самый настоящий индюшка!

– Али…

– Что – Али, я пятьдесят лет Али, я тебе люблю! Я почти твой старший брат, почти дядя! Твой отец мне был почти старший брат, жизнь спасал. Ты знаешь…

– Знаю, Али, знаю… – Георгий добродушно улыбнулся.

– А ты мой напарник знаешь – Сорок разбойников? Меня Али-Баба из-за него прозвали, знаешь?

– Знаю, мы здесь на даче виделись.

– Да, правильно. И знаешь, этот Сорок разбойников такой, как ты, точно, его весь город дрожит, любой мужчин, а жена бьет чувяк по голове, я сам видел, только ему не говори, да?!

– Ну, меня, положим, не бьет…

– Ничего, будет.

– Спасибо.

– Кушай на здоровье, кушай лук, да.

– Ладно, дай-ка стопку, – неожиданно решил Георгий, потрогав языком острые края больного зуба. Заело его насчет жены, как будто занозу вогнали в сердце. Завтра он впряжется в работу как вол, а сегодня можно расслабиться… В конце концов, он имеет право выпить рюмку водки не за чинным банкетным столом, в унылой толпе соглядатаев, а вот так, запросто, со своим человеком, пусть «не его круга», как говорит Надежда Михайловна, но своим, по-настоящему искренним, по-настоящему любящим его, а не льстящим или ожидающим лести.

– Вот видишь, я говорил, пей, – захочется! – просиял Али-Баба.