Читать книгу «Собрание сочинений в десяти томах. Том третий. Тайные милости» онлайн полностью📖 — Вацлава Вацлавовича Михальского — MyBook.
image
cover

– Привет начальству! – догнал его на ступеньках Толстяк – кругленький, лысенький, веселенький, сорокапятилетний, с глазками, масляно поблескивающими из-под очков. Толстяк догнал его, обогнал и тут же уступил дорогу, приоткрыв перед Георгием инкрустированную цветным деревом дверь в приемную, из которой расходились пути в кабинет Калабухова и в кабинет Георгия. Толстяк проделал свой маневр как бы нечаянно и вместе с тем услужливо, как бы глумливо и вместе с тем почтительно, как бы нагло и вместе с тем робко. Он проделал все это так, что в его жестах запечатлелась вся гамма отношений к Георгию не только самого Толстяка, но и многих других сотрудников. Приоткрыл перед Георгием дверь, дружески подмигнул ему и побежал на коротких ножках в глубину широкого коридора к своему кабинету.

Георгий посмотрел вслед Толстяку без симпатии, но и без неприязни. Он обладал великим даром относиться ровно и хорошо ко всем без исключения, и еще он умел молчать и улыбаться. Его обаятельная улыбка, доброжелательность и молчаливость делали свое дело не хуже слов и поступков. Хотя и слова и поступки Георгия тоже не были дурными – никогда никому не навязывал ошибочного решения, никто не слышал от него грубого слова, окрика, никто не видел его льстящим начальству. Но, как ни странно, все это, вместе взятое, не помешало, чтобы именно Георгию, а не кому-то другому прикрепили ярлык: «Этот пойдет по трупам, этот ни перед чем не остановится!»

Ярлык пустил в обиход Толстяк. Он сказал эту формулу несколько раз в разных компаниях, и с тех пор стали подгонять под нее Георгия, говорили о нем другим людям, плохо его знавшим: «Этот пойдет по трупам, этот ни перед чем не остановится!» А те, кто знали Георгия плохо, в свою очередь передавали тем, кто не знал его вовсе, с видом значительным и причастным: «Этот пойдет по трупам, этот ни перед чем не остановится!»

По штатному расписанию у Калабухова – шефа Георгия – было четыре заместителя; Толстяк один из них, как и Георгий. Но, в отличие от других замов, Георгий не имел определенного участка работы и считался негласно вторым человеком после шефа. Когда Калабухов уезжал или был болен, он оставлял за себя только Георгия и требовал, чтобы тот сидел не в своем, а в его огромном, представительском кабинете, чтобы все звонки, все люди выходили на Георгия, и самое главное – те люди, которые будут звонить по прямым телефонам, минуя секретаршу. Калабухов считал, что эти люди должны привыкнуть к Георгию, к его голосу, к его интонации. «Пусть он выполняет их указания, их просьбы, их требования, пусть они и Георгий взаимно адаптируются», – думал он. Были у шефа на то свои соображения.

В первый же отъезд Калабухова, когда он оставил за себя Георгия, Толстяк преподал ему урок дипломатии. Нужно было провести совещание по подготовке к зиме, но шли дни, а совещание откладывалось.

И тогда Георгий сказал Толстяку как негласному второму заму: «Слушайте, надо же провести совещание, а то шеф приедет и скажет: „Вдвоем оставались и ничего не сделали!“» – на что Толстяк ответил: «Вот и хорошо. Он приедет, а мы ничего не успели сделать. Я думаю, ему будет приятно – мы с тобой вдвоем не смогли сделать, а он сделает все в один день. Шеф будет доволен».

Логика в этом заявлении конечно же была. Еще какая! Но Георгий все-таки провел совещание до приезда шефа. По многим причинам, в том числе и потому, что побоялся – а вдруг Толстяк хочет его «подставить». Вполне возможно, что Толстяк и не руководствовался такими низменными мотивами, что он лишь хотел поделиться своей мудростью, своей высшей дипломатией. Сам Калабухов знал за Толстяком его дипломатию, его желание отсидеться за чужими спинами. Говорил о Толстяке с усмешкой: «Он всегда согласен с каждым последующим оратором». Знал, говорил и держал около себя вот уже двенадцать лет, – видно, тоже соблюдал свою дипломатию, в свои игры играл шеф.

Георгий работал с Калабуховым около двух лет, но уже поговаривали, что он целит на его место, что у него «рука наверху», что она его «тянет со страшной силой», а, как известно, «против лома нет приема».

И никто почему-то не хотел замечать, что Георгий по-настоящему хороший работник: у него ясная голова, он быстро считает в уме и предлагает единственно правильный вариант, он непредвзят в суждениях, держит слово, умеет взять на себя ответственность. Говоря языком футбола, Георгий видел в игре все поле, а не только мяч у себя под ногами. Он работал со вкусом и увлечением. Но все это почему-то никто не брал за причину его стремительного продвижения вверх по служебной лестнице. Наверное, так было удобней людям – такое толкование оправдывало их собственную немочь, разгильдяйство, лень, равнодушие к делу. Однако нельзя сказать, что все были слепы или предвзяты по отношению к Георгию, – некоторые видели в нем незаурядного работника, лидера. И главное – понимал и ценил это Калабухов.

В приемной уже поджидал Георгия дед Микроб – сидел на стуле перед самой его дверью.

– Что он вам, обязан, что ли? – сурово спрашивала деда секретарша.

– Как вы глупо говорите, вы бы лучше молчали на вашем месте! – высокомерно отвечал дед.

Как всегда в летнее время, дед Микроб был в полотняной рубашке, подпоясанной наборным кавказским ремешком, в полотняной фуражке с высокой тульей, в чесучовых штанах и в растоптанных коричневых штиблетах на босу ногу. Голые щиколотки деда отсвечивали слюдяной, ломкой кожею. Дед Микроб получил свое прозвище за навязчивую идею не подхватить микробов и не заразиться. В потертом кожаном портфелике, который он держал сейчас на своих острых коленях, всегда лежала стопка аккуратно нарезанной газеты. Всякий раз, прежде чем взяться за что-нибудь рукой, дед Микроб вытаскивал из портфелика очередной кусочек газеты и брался этим кусочком, а потом выбрасывал его.

Георгий знал деда еще со времени работы в молодежной газете. Фотокорреспондент газеты Лева приходился деду племянником. И в ту пору дед регулярно приходил к ним в газету и царапался в Левину дверь, требовал его из красного закутка фотолаборатории на божий свет, к ответственности, – вымогал у него полтинник. «Левик, – царапался дед в фанерную дверь, – Левик, у тебя что в уме, я уже не имею денег на витамины!»

В позапрошлом году Левик погиб в автомобильной катастрофе, и дед Микроб стал ходить за «витаминными» деньгами непосредственно к городским властям. Еще в первый свой приход сюда он заявил, что «видел» залп «Авроры». Именно «видел», а не слышал, из чего, по мнению деда, само собой вытекало, что власти должны подкармливать его до гробовой доски. У Левика он брал полтинник, а теперь, видимо, учитывая девальвацию или из уважения к дающим, повысил ставку до рубля. И вот так каждый день – то Калабухов, то Георгий давали ему по очереди «витаминный рубль». Дед Микроб стал у них чем-то вроде дополнительного налога, не предусмотренного в бухгалтерских графах.

Георгий покорно вынул рубль. Дед взял его заранее приготовленным куском газеты, сунул в портфелик, а бумажку выбросил в урну. Надев фуражку, дед Микроб победно взглянул на секретаршу, крутнул пальцем у седого виска – дескать, не все у тебя дома, – вынул из портфелика новую бумажку, взялся ею за ручку двери и торжественно удалился.

Едва Георгий вошел в кабинет, постучался посыльный. Вынул из тонкой кожаной папки и положил на стол перед Георгием сводку чрезвычайных происшествий за минувшую ночь.

По чину Георгию не полагалось этой сводки, но шеф сделал для него исключение, мотивируя это тем, что часто бывает болен, а нужно принимать срочные решения безотлагательно. Пока Георгий знакомился со сводкой, посыльный скромно ждал, отойдя к высокому, чисто вымытому окну, смотрел, как на улице мальчишки сшибают камнями кошку, залезшую высоко на дерево.

Сводка была рядовая.

Убийство из ревности.

Два отравления: одно пищевое – пирожками горпищеторга, второе – умышленное, уксусной эссенцией. Оба исхода, естественно, смертельные, о других бы не докладывали.

Самовозгорание электрической сети на ткацкой фабрике – пожар удалось ликвидировать без жертв и большого материального ущерба.

А вот смешное: с торговой базы угнали машину водки, по документам номер машины оказался номером молоковоза этой же базы, что стоял там же, во дворе, безвыездно двое суток. «Молодцы ребятки, – подумал Георгий, усмехаясь, – наглость хода великолепная!» Ему нравилось это выражение – «наглость хода». Он услышал его однажды по радио, в интервью одного велосипедиста. Велосипедиста спросили: «Почему ты обогнал всех?» А он ответил: «В мою силу было человек десять, но у них не было наглости хода, а у меня была». Кажется, гонка шла по улицам Мадрида.

Вернув сводку посыльному и расписавшись в ознакомлении, Георгий сел было за свой стол, но тут же решил, что следует заглянуть к шефу.

Когда Георгий вошел, Калабухов пил воду из тонкого стакана, крепко держа его отечной рукой, так крепко, что подушечки пальцев расплющились на стакане и, переломленные водой, показались зоркому Георгию огромными и нездорово белыми. За день шеф выпивал два графина воды, жажда мучила его постоянно, как и всех диабетиков. А временами на него нападал волчий голод, и тогда он через каждые полтора часа запирался у себя в задней, «хитрой», комнатке и жадно ел принесенное из дому. Шеф не выставлял свой недуг напоказ и не любил говорить на эту тему. Мало кто знал и о том, что шеф самолично «колется». Георгий знал. В самом начале своей работы у шефа он зашел однажды к нему в кабинет и, не найдя его там, заглянул в приоткрытую дверь «хитрой» комнатки. Шеф стоял со спущенными штанами и делал себе укол в бедро. Георгий хотел отойти неслышно по толстому ковру, но шеф заметил его в зеркале, заметил, но тоже не подал виду, оценив тактичность Георгия.

– Садись, – сказал шеф с привычной грубоватостью. – Если, конечно, не спешишь, – добавил он с легкой усмешкой на бескровных губах.

– Спешу, Алексей Петрович, надо ехать на водовод, хочу посидеть у них на планерке.

– Когда планерка?

– Через сорок пять минут. Если сейчас выеду, то успею. Я и зашел сказать, что еду.

– Ничего, поедешь на планерку в другой раз. Садись.

Георгий пожал плечами и подчиненно опустился в кресло перед большим, крытым зеленым сукном столом шефа, положил локти на приставной столик. Кресло было мягкое, низкое, так что шеф получался высоко вверху, а посетитель низко внизу. Георгий как-то подумал, что это старая мода и пора ее сменить, пора поставить к приставному столику стулья вровень со стулом шефа, вывести на один уровень просителя и распорядителя, – это будет современно и психологически убедительно. У себя в кабинете Георгий уже давно так сделал. Когда сидишь на одном уровне с просителем, легче отказывать, не так обидно для того, кто просит. Он-то может этого и не осознать, но подкорка ведь работает независимо от человека.

– Ты что хмурый? Небось перепил! – утвердительно спросил шеф, обнажая в улыбке бескровные десны стершихся зубов.

– Да так… – неопределенно ответил Георгий, думавший в этот момент о приснившейся ему утром матери, о том, как давно он у нее не был.

– Завидую… – истолковав неопределенность ответа так, как ему того хотелось, сказал шеф. – Завидую. Ничего, дело житейское. Главное, чтобы тихо и… как это было сказано, а? – он щелкнул пухлыми пальцами, призывая Георгия напомнить ему расхожую цитату.

– Главное – знать, где, с кем, когда и сколько, – подсказал Георгий.

– Вот-вот, золотые слова. До сорока можно, потом опасно. До сорока хороший организм держит любую нагрузку, после – опасно. Опасно… – задумчиво повторил шеф. Видно, с этим его умозаключением было связано что-то конкретное и больное, его сугубо личное, что он ценил как собственное открытие в этой жизни. – А мне нельзя… Иногда знаешь как хочется…

Георгий настороженно смотрел на Калабухова, понимая, чувствуя всем сердцем, что в его словах нет для него, Георгия, никакого подвоха, никакой опасности. Ему было странно, когда шеф говорил с ним не как с подчиненным, а как с приятелем (хотя какие в его положении могут быть приятели), а точнее – как с соседом по купе, говорил с той степенью искренности и человечности, которая необходима, когда ведут разговор к чему-то важному, значительному как для одного, так и для другого собеседника.

Пауза длилась долго. Шеф умел «держать паузу», для него она была инструментом познания человека, возможностью перерешить что-то в последние секунды, выиграть время, собраться с мыслями.

– Знаешь что, Жора, начну-ка я без обиняков. Мне пора перебираться к своим, в столицу. Ты меня понял?

Георгий пожал плечами. Он явно не знал, как реагировать, и, чтобы хоть что-то сказать, спросил:

– А кто у вас в Москве из близких?

– Мама на Ваганьковском.

«Неужели он хочет уйти на пенсию? Как инвалиду Великой Отечественной войны, ему, конечно, положено, персоналку ему дадут без разговоров, но он же такой молодой… Ему же еще нет шестидесяти…» – соображал Георгий.

– Я не на пенсию, Жора. Вижу, о чем ты соображаешь, – улыбнулся шеф. – Не на пенсию. Приглашают на работу, переводом. Должность большая, но, думаю, годика три потяну… А там и на покой. Да… раньше чиновники ехали на покой в провинцию, а теперь, видишь, в столицу едут служилые люди. Жизнь переменилась.

Заглянула секретарша, шеф сделал ей короткий знак рукой: мол, не перебивайте, не соединяйте, не мешайте… Секретарша поспешно прикрыла за собой массивную дверь.

– В пятницу Первому звонили из Москвы. Сегодня утречком он велел прийти. Сейчас от него. В принципе вопрос решен положительно. Попросил меня на лето остаться, до сессии, – беспокоит прежде всего водовод. Много писем в столицу. Водовод я поручил тебе, о чем и доложил Первому. Второе – его беспокоит, вернее, беспокоила кандидатура моего преемника. Я назвал тебя. Возражений твоя кандидатура не вызвала, так что имей в виду. Есть вопросы?

Георгий пошел румянцем, как девушка на смотринах в прежние времена.

– Сразу и не сообразишь…

– Соображай, сынок.

Шеф грузно приподнялся из-за стола, налил из графина в стакан хорошо отстоявшуюся воду, стал жадно пить крупными глотками.

– Никому ни слова, ни полслова. Считай, разговора между нами не было. О том, что меня отзывают в Москву, никто не должен знать, кроме тех, кто знает, понял?

– Понял.

– Вот так, Георгий Иванович, такая жизнь. Есть возражения?

– Неожиданно…

– Брось, неужто не примерялся к моему креслу?

– Что вы! В мыслях никогда не было! – горячо и необыкновенно искренне соврал Георгий, и шеф поверил ему. Поверил и порадовался, что вот так нежданно-негаданно осчастливил парня.

– Ладно, пока переваривай. Потом обсудим детали. За тридцать пять лет у меня тоже кое-какие идейки накопились, – пятое, десятое – по мелочевке, так что еще мы с тобой поговорим, а? Иди работай. Займись вплотную водоснабжением – во всем комплексе, досконально. От всех других дел считай себя свободным.

Георгий поднялся и вышел на деревянных, колких от мурашек ногах из кабинета шефа. В приемной он запнулся о стул, вдруг оказавшийся на его пути. Секретарша проводила Георгия удивленным, сочувствующим взглядом, решила: дал ему шеф взбучку.

«Вот это номер, – думал Георгий, – вот это номер! И никогда ведь не намекал, до чего скрытный человек. Когда уезжает в командировки, и то говорит об этом только накануне вечером, даже когда едет за границу. Вот это номер!»

«Хороший парень. Мой. Сам нашел, сам воспитал. Когда выйду на пенсию, будет к кому приехать на рыбалку, – с удовольствием думал шеф о Георгии. – Впрочем, годика через три его наверняка заберут в столицу, – может быть, и я приложу к этому руку. Обязательно приложу. Работник он ценный, за такого стыдно не будет. Сорок шестого года рождения… Когда он родился, я еще ширгал по этому городку на костылях».

Калабухов вспомнил свои костыли – легкие, удобные под мышками, замечательные костыли, подаренные ему в госпитале старым киргизом, у которого к тому времени ампутировали и вторую ногу. Тогда киргиз представлялся очень старым, а ведь ему вряд ли было больше сорока…

– Мне они не нужны, – сказал киргиз, отдавая костыли, – а ты на них летать будешь, отличные костыли!

Кажется, киргиза звали Вася. Его темное скуластое лицо было в оспинах и в синих пороховых точках, на желтых щеках серебрилась редкая щетина, хотя он и брился чуть ли не каждый день. Киргиз говорил по-русски без акцента, потому что жил в Чуйской долине среди казаков: его аил стоял по соседству со станицей.

– Наши казачки лихие, – с гордостью говорил киргиз Вася, – на ходу подметки режут!

Они лежали в одной палате, там же лежал и будущий отец Георгия – весельчак Ваня Курский, прозванный так по имени героя предвоенного фильма «Большая жизнь» за то, что родом был курский. Из всей многолюдной палаты он только и запомнил этих двух: киргиза Васю и Ваню Васильева – Курского. Васю – потому, что тот подарил ему костыли, а Ваню было невозможно не запомнить, его знал весь госпиталь. Благодаря Ване Курскому многие не пали духом, вылечились, встали на ноги раньше предписанного врачами срока. Ваня знал чертову тысячу анекдотов, частушек, прибауток, смешное виделось ему на каждом шагу, так что в их палате, бывало, целый день не умолкал хохот.

– Ваня, ну помилуй, черт, не смеши! – просили его соседи. – Больно смеяться – в раны отдает!

– Ничего, – отвечал Ваня из своего угла, – если отдает, значит, еще живой, а раз живой – радуйся! Эх раз, еще раз, еще много-много р-раз! – И тут же заводил новую шутку, анекдот или розыгрыш.

Обижаться на Ваню было грех – это все видели; сам он лежал, обмотанный бинтами с головы до ног, как говорили врачи, – на нем живого места не было.

Ваня притих, только когда ампутировали ногу, – у него начала развиваться гангрена. Он потерял сознание, и ему сделали операцию. А когда Ваня окончательно пришел в себя и уверился, что ноги нет, он вдруг запел в полный голос. Он пел почему-то одну за другой неаполитанские песни на итальянском языке. Голос у него был чудный, а песни такие красивые, что к дверям их палаты собирались все ходячие, все свободные нянечки, сестрички, врачи. Ваня забирал так высоко, что все замирали от страха – сейчас, вот сейчас сорвется, – а он забирал еще и еще и всякий раз выходил победителем, плавно опускался с горных высот на грешную нашу землю. Слушая Ванины песни, многие плакали, – наверное, оттого, что уж очень все, вместе взятое, было нелепо: глинобитный кавказский городишко среди войны, гремящей уже на западных наших границах; калеченые русские, украинцы, белорусы, киргизы, казахи, армяне, грузины, был в госпитале даже один чукча; сам госпиталь, бывший когда-то школой, – и надо всем этим песни лазурного Неаполитанского залива на непонятном слушающим да и самому певцу итальянском языке, песни, напоминающие мирные, предвоенные дни, и сам певец, лежащий навзничь на узкой железной койке, на которой уже умерли до него многие. Была во всем этом великая Карна и Жля войны, ужас ее стальной и свинцовой бессмыслицы.

 









 





 





 






 








 



 









...
7