Великолепный роман. Со стороны текст кажется излишне усложненным, но в действительности автор разъясняет все свои идеи на пальцах.
Одна из моих любимых книг
mirabo
Оценил книгу
Великолепный роман. Со стороны текст кажется излишне усложненным, но в действительности автор разъясняет все свои идеи на пальцах.
Одна из моих любимых книг
Поделиться
Mary.Sk
Оценил аудиокнигу
Поделиться
Куляш Джусупбекова
Оценил аудиокнигу
Поделиться
laonov
Оценил книгу
Томас Манн меня смутил. Сильно. И даже.. чуточку соблазнил. В хорошем смысле. Ай.. во всех смыслах!
У меня сложные отношения с Манном. Такие отношения порой бывают.. если встречаешься с бывшей возлюбленной. Кажется, что падаешь в ночные небеса. А это просто ты упал ночью с её постели… на пол. Разумеется, не во время секса, а когда вы уже мирно спали: у меня есть странная привычка, с детства: падать с кровати. Падать в любовь и.. в небо.
С одной стороны, вполне себе прелестна эта немецкая чёрточка (не падать с кровати, разумеется, это чисто русское) — тотально выверенная симметрия композиции и символизма.
По сути, Манн составляет композицию произведения, по законам музыкальной сонаты. Если не попасть в настрой, то может слегка утомить.
Да, даже прелестная Лунная соната или Танец снежинок Дебюсси, может утомить и даже.. испугать, если не попадёт в настрой. Например.. если вы будете спать и любимая, в 5 часов утра, сыграет вам Дебюсси на рояле. Как тут не упасть с кровати?
Вместе с кошкой и упали бы..
С другой стороны, в этой немецкой симметрии есть своё очарование: она похожа на чистенькие немецкие улочки, до того чистые, что аж становится жутко. Кажется: что-то должно случиться. Со мной: так маньяк начищает нож. Так ангелы вычищают улочку и судьбу.. — до блеска.
Но потом ты привыкаешь.
Манн написал прелестную новеллу об экзистенциальном взаимоотношении творчества и любви.
Я бы сказал, что это любовный треугольник, состоящий из муки любви, муки творчества и.. муки воспоминаний, и это всё так сладостно и мучительно переплетается, что ты толком не знаешь, где кончается одно и где начинается другое: так порой перележишь ночью руку свою, проснёшься.. и в ужасе трогаешь её, и не чувствуешь, и даже слегка вскрикиваешь, ибо.. ты лежишь в постели один, но в темноте тебе кажется, что твой любимый человек — волшебным образом оказался в твоём городе и не менее чудесным образом, без ключей, открыл дверь и лёг к тебе в постель, забыв о ссоре, словно самый нежный в мире лунатик.
И вот, я робко и нежно целую руку смуглого ангела.. и вдруг замечаю, что мой кот Барсик, как-то странно смотрит на меня, словно на идиота. И я вдруг понимаю, отходя от наваждения, что я целую — свою собственную руку.
Ну как тут не вскрикнуть и не заплакать и не.. упасть с постели? А? Смуглый ангел?
Ты мне сегодня снилась. Странный сон. Томас Манн нёс тебя на руках, и, то улыбался, то плакал, а я шёл за ним и спрашивал его: ну можно я понесу, Томас? Уже моя очередь и мне скоро уже просыпаться.
Я оглянулся и вскрикнул: за нами шли - Достоевский, Пушкин, Экзюпери, Бельмондо..
И все они хотели тебя нести на руках и все говорили, спорили, что сейчас — их очередь!
А ты, милая, на груди Томаса, тянула руки ко мне, ты была очаровательной японочкой.. у которой были твои неземные глаза.
Ну как тут не упасть с постели? Как?? С Томасом Манном и упали. С томиком Томаса Манна, разумеется.
Когда я начинал читать новеллу, я два раза посмотрел на часы. Так порой бывает на первом свидании. Или у психотерапевта. И там и там это означает: ка-та-стро-фа. Поскорей бы это закончилось. Хочется убежать.
Читал бы в постели эту новеллу, то можно было бы.. ради развлечения, упасть с кровати, на пол.
Ах, вот бы так можно было на первом свидании или у психотерапевта…
Томас Манн, описывая 14-летнего героя своего, и словно бы расписывая «перо», стелет перед читателем милую томас-манновщину, свои тайные и сакральные муки и наваждения бисексуальности: юный Тонио влюблён в своего белокурого друга (Мэри Сью в мальчиковом обличье) — Ганса.
Впрочем, описано это романтически и воздушно, почти бестелесно. Но было и в этой восторженной, почти шиллеровской любви и в атмосфере школьных прогулок, что-то такое до боли знакомое, душненькое.. что мне захотелось развлечь себя, или Томаса Манна, или — своего кота Барсика и — упасть с дивана. С томиком Манна.
Что я и сделал. Довольно болезненно упал, к слову. Зато Барсику понравилось, да и читать стало интересней. А может Манн стал писать интересней, и на смену душненькой Мэри-Сью-Гансу, пришли очаровательные Магдалина и Инге, и танцы! Чудесное описание танцев!
И тут ты вспоминаешь, как обожал Манн русскую литературу, и доверяешься Манну, прикрыв глаза и блаженно улыбаясь и шепча вслух: о мой смуглый ангел.. как я тебя люблю!
И как по волшебству, в новелле появляется — смуглый ангел. Разве это не чудо?
Правда, это мама нашего героя. Тонио.
В крови Тонио сошлись два начала: северное, разумное, — отцовское, и иррациональное, материнское: отец привёз жену откуда-то из-за океана.
Вспоминается любимый мной стих из Фауста Гёте:
Но две души живут во мне,
И обе — не в ладах друг с другом:
Одна, как страсть земли легка,
Другая… вся за облака
Так и рванулась бы из тела..
Рванулась и смугленькая мама Тонио, когда умер её муж, отец Тонио: уехала за голубые дали, с музыкантом: видимо, ей было тесно душой и судьбой в северной стране, пусть уютной и сытой.
И душа Тонио, рвётся, как и его мать, куда-то в запредельное, но.. сердце его словно бы жаждет простого земного счастья.
Всякому блюду — своё приготовление.
Если искать в новелле привычной для многих романтичности, развития история любви.. то читатель может быть разочарован.
Да, романтизм есть, и шикарный, но по сути, это гамлетовский монолог с музой, или байронический: вопрос — быть или не быть, поднято, точнее — развито, на иной, горней высоте: любить или жить? Творить — или любить?
В новелле Манна, творчество и любовь, сами их судьбы, разделены, как Ромео и Джульетта, как душа и тело.
Наверное, это божье чудо, если тропинки этих понятий пересекаются.
Все мы слышали о том, что — не дай бог влюбиться в поэта или в учёного.
На первом месте у них всегда будет — муза. А потом — вы. И чем больший это талант, тем более «развратные» отношения у поэта или учёного будут.. с музой, а не с вами.
Иногда всё это будет срываться в мучительно-сладкий любовный треугольник.. пока кто-нибудь не застрелится, в постели, пока двое других — мирно спят рядышком.
Не все из нас — жёны Толстого или Достоевского. Это в некоторой мере высшая и нирваническая степень садо-мазохизма, смешанная с христианским подвижничеством крайней степени, за которую не дают «святость», почему то.
По крайней мере на земле.
Наверное, в большинстве случаев это так и есть: про поэтов и учёных. Но всегда есть исключения.
Закрыл томик Манна и свои глаза и размечтался и прошептал вслух: Томас, милый, сделай так, что бы в новелле появился смуглый ангел, ещё раз. Мне было мало мамы Тонио.. (звучит странно, двусмысленно даже, но что сказал, то сказал..).
В этот миг, я чуточку вздрогнул, ибо о мои ноги кто-то потёрся.
Я даже не сразу понял, что это — Барсик. Мало ли.. вдруг души умерших именно вот так и приходят к нам, неожиданно?
Но что бы Томас Манн тёрся и, притом, ласково, о мои ноги… это перебор. Да и стыдно, чего уж там. Слава богу, это был дурашка Барсик, видимо по ласковому тону к Манну, спутав что то и подумав, что я хочу его покормить.
И что же вы думаете? Манн — волшебник!!
Или я и Барсик, волшебники..
В общем, читаю новеллу дальше и вижу.. смуглого ангела! Моего милого московского ангела, с каштановыми волосами и глазами чайного цвета, в лиловом платьице, как у японочки!
И этот ангел — русская женщина! Не чудо ли?
Это русская художница Лизавета Ивановна, с которой наш Тонио беседует столь же задушевно, как .. Иван Карамазов — с Чёртом.
А если серьёзно, то русская художница олицетворяет собой — русскую литературу, которую именно в этом рассказе, Манн назвал — святой.
Фактически, мы видим исповедь немецкого писателя, а если быть точнее — европейской, мечущейся и демонической культуры (в высоком смысле) — русской литературе.
Исповедь — изумительная, к слову.
Манн сравнивает образ поэта (писателя, художника.. не важно), с апостолом, на которого сошёл дух святой и он заговорил на ангельских языках, но.. одновременно, этот образ мучительно смешан словно бы.. с Каином, демоническим началом, бунтарём.
Порой кажется, что Тонио говорит русской женщине о поэтах и писателях, как о — вампирах, которые сторонятся света, весны чувств..
Да да, вы не ослышались. Тонио развивает странную космогонию творчества: что бы творить настоящее искусство — нужно умереть.
Спрашивается: для кого? Для себя? Для мира? Или что то в себе нужно убить? Отречься от счастья, свободы, надежд, друзей… бога и даже загробного счастья?
И ещё: нужно возвыситься над Словом, которое ты породил, и уже возвести его в высшую степень искусства.
Т.е. Тонио проповедует, словно бы религию искусства, религию «избранничества».
Что бы творить по настоящему, нужно словно бы удалиться от жизни и трепетных чувств, они — словно белый шум радиопомех, лишь мешают настроиться на ту самую волну — Неба.
Словно душа настоящего поэта должна уйти в Гималаи чистого духа.
И вот тут становится интересно: уйти насовсем?
Тонио рассказывает смуглому ангелу, с удивительными глазами, чуточку разного цвета, цвета крыла ласточки, о своей встрече сегодняшней с одним писателем.
Он боялся весны, как вампир — света. Мысли о любви и юбочках женщин, их милые смуглые ножки (ну, это я уже от себя добавил, вспомнив тебя, мой ангел..), отвлекали его от.. его основной любовницы — музы, и потому он шёл в тёмное кафе, словно в катакомбы развратные, где бы его и музу — не отвлекали.
Спрашивается. Это настоящий писатель? вот этот фактически — вурдалак, который пожертвует и любимым человеком и сердцем своим и любовью и родиной и честью и богом и бессмертием души — для музы своей?
Такие и через друзей переступят, лишь бы написать что-то чудное, или опишут друзей и любимую - так, что потом они перестанут быть друзьями и любимыми.
Это уже не совсем писатель. Это что-то среднее, между древнегреческой проституткой, Фаустом, который продал кому то душу, и сам не знает кому, и… Пегасом.
Вполне себе дивное, готическое существо.
Я к тому, что в писателе порой смешано множество существ и сущностей, и в рецензии не поговоришь о всех и не будешь взвешивать, каких сущностей — больше, и какая буква третья, в слове сущностей: ч, или щ?
Порой Есенин творил такое с женщинами и не только, что если бы тоже самое творил условный менеджер Валера, то ему следовало бы дать в лоб.
Помните известное письмо Пушкина к Вяземскому? Когда опубликовали дневники Байрона, толпа возликовала: Байрон такой же как мы! Он так же чёрен и мерзок!
И Пушкин писал: нет, врёте, подлецы, не так как вы — иначе.
С одной стороны тут можно свернуть на опасную дорожку противопоставления людей — гениям. Мол, им всё можно.
Это опасный и ложный путь. Я верю, что в каждом человеке таится (но чаще — спит), ангел. Часто, гений, в любви может быть простым неучем и пошляком даже, а обычная школьница или простая продавщица на рынке — может быть гением любви, но поскольку любовь не всегда можно записать в слове, то её гений, равный Боттичелли, останется безвестным.
Замечали, что иные классические стихи, композиции, картины и т.д., до того классические и гармоничные… что совсем оторвались от души человеческой и похожи на спутник Вояджер, который давно уже покинул солнечную систему и летит в ледяной и тёмной пустоте и общается словно с холодными звёздами, но не с людьми: ледяным безмолвием веет от многих классических вещей и.. некоторых религиозных истин: они словно не с людьми уже общаются, это уже что то молекулярное, солипсическое, в своей гармонии.
Милый русский ангел, сразу же раскусил тёмные плутания Тонио, назвав его томления — обывательскими.
В том смысле — что они словно бы оторвались от «человеческого», противопоставив искусство — любви и жизни: этот же солипсический грех совершила когда то и религия, противопоставив тело, — душе, которые суть — одна душа.
И вся мука души и тела, любовных отношений, от этой древней ошибки.
Женщина, как всегда — права. Устами женщины говорит бог.
Тонио, фактически исповедуется — перед богом, хотя и не понимает этого.
Тонио не просто так мечтал о почти толстовском опрощении, мечтал стать таким же простым, как его друг Ганс, или любить такую не обременённую умом простушку, как — Инге.
Но зато это дивный образ Адама и Евы в Эдеме. Да, они быть может не очень умны, они могут прожить жизнь и так и не узнать о мирах Достоевского, Рахманинова, Бергмана, их интересы могут быть сужены, как зрачок перепуганной птички, до интересов модных журналов, разговоров о рыбном улове или танцах вечерних..
Но зато они — живые. Они счастливы.
Как говорил Байрон: змей в Эдеме, кто угодно, но не лжец. Он сказал правду Еве: вы будете как боги..
Может, змий утаил, что у богов есть мрачная тайна, и они — страдают от бремени тайны жизни и истин?
Может знание истины — и есть главный грех перед жизнью?
Любовь выше истины. Вот в чём тайна жизни..
Вот и Тонио. Проник в суть вещей.. и всё теперь кажется ему или смешным, или убогим.
Вопрос перспективы. Весь секрет наверно в нём: бабочка — прекрасна. Но если рассмотреть её в микроскоп — это монстр, какой не снился и Лавкравту.
Если войти в жизнь Ганса и Инге — это просто жизнь, шелест листвы Древа Жизни на ветру.
Если чуть отдалиться от них, как от тела удаляется душа, после смерти, возносясь, (а именно на это искушает ад творчества), то мы сразу увидим весь ужас такой жизни, и Толстой ужасался этой жизни без высоких нравственных идеалов.
Но если ещё удалиться чуть дальше, за орбиты искусства и человеческого, то мы увидим просто свет жизни, или пение птиц в листве Древа жизни. Так что кажется — дерево поёт.
Я не так уж и шутил, когда оговорился про Чёрта и Ивана. Чёрт мечтал по сути о том же, о чём и Тонио, просто в разной тональности: Чёрт мечтал отойти от бесовских дел и томлений и воплотиться в теле семипудовой купчихи.
А вот другой случай, который приводит русскому ангелу, Тонио.
На одном вечере, встал робкий офицер и сказал: я тут.. написал стих. Можно прочитаю?
Для Тонио, отмеченного каиновым знаком судьбы — поэта, это был ад. Надругательство над творчеством.
Всё равно что человек с улицы пришёл бы в храм и сказал бы: а можно, батюшка, я прочитаю проповедь пастве вашей или молебен отслужу?
Люди на вечере слушали и скучали.. и улыбались вежливыми улыбками.
С одной стороны, тут словно бы деление людей на избранных и нет.
Этот всё то же ложное заблуждение, вызванное оторванностью от жизни, в сибирских Гималаях творчества, где цветут цветы для муз, но вянет душа и чуткость.
С одной стороны, можно понять стыд Тонио за того офицера со стишками.
Если вас ранило на войне и вы потом в мирное время встречаете чудака, скажем так, который говорит: а, вас тоже ранило? Мне вот тоже досталось… овод укусил. Я вас понимаю. Мы с вами на одной волне..
Тут будет именно реакция Тонио: смесь стыда, брезгливости и лёгкого ужаса.
Наверно это проблема тесноты нашего, человеческого языка, что мы всё смешиваем.
Между писателем, например — Платоновым, и современным модным писателем, пишущем чудесные вещи, модные, стильные, вкусненькие… может быть такая же разница, как между Звездой в созвездии Ориона, и светом светофора в отдалении ночного города.
Это совсем разные категории. В этом смысле я Тонио понимаю. Есть писатели, которые по сути торгуют милыми вещами фантазии и чувств, как на восточном базаре, с пёстрыми и дивными вывесками.
Но мы же не будем называть милого продавца Абдуллу — поэтом?
Настоящий поэт, может за ночь поседеть над листком, может прожить за год, несколько жизней и остаться инвалидом судьбы.
Когда Бальзак, в своём чудесном романе "Воспоминания двух юных жён", описывал роды женщины, он после этого так заболел, что неделю не мог встать с постели: он буквально перевоплотился в женщину.
Поэт Джон Китс, смертельно заболел, когда над его поэмой Эндимион, глумилась толпа: глумилась над Словом, которое берёт начало — в Слове бога, которое было в начале мира.
Не думаю, что для большинства современных писателей или поэтов, есть родственная связь с тем самым Словом.
Так.. слова, слова, слова. Как в Гамлете.
Но неужели Тони против того, что бы простой человек тянулся к музе, свету, трепету творческого чуда?
Не случайно Манн сделал смуглого ангела, русскую женщину — художницей. Она стоит с кисточкой возле мольберта выслушивает исповедь Тонио.
Она знает, что не будет вторым Рафаэлем. Она словно бы поняла про искусство главную тайну: главное творчество — не в бумагомарании и в художестве, не в игре на публику и т.д.
Основное творчество — это любовь. Наверное, человек может поднатужиться в Гималаях творчества, перепугав снежного человека, и создать музыку, более совершенную, чем пение воробушка или синички.
Но только кретин, павший с высот жизни, души, как ангел — с неба, может хвастаться, что у него получилось лучше, чем у синички.
Это как сравнивать красное и.. вон то дерево. Это разные вещи.
И офицерик тот по своему прав. Он же не называл себя — поэтом.
Есть люди, с судьбой поэта и душой поэта, но которые не пишут стихов даже, или пишут стихи чеширские, или картины рисуют, забавные, невесомые почти, как игра ребёнка, но в них больше от поэтов, чем у многих поэтов в сюртуках и с книгами своих стихов.
Правда, мой смуглый ангел? Ты хоть и не пишешь стихов, но ты настоящий поэт, гораздо больший, чем многие «поэты».
Мне безумно понравилось, как в конце новеллы, Тонио, как и полагается, повзрослел в муке любви — сразу на десятки лет, словно Любовь, это таинственная планета, время на которой течёт иначе, и кто высаживается на неё, может за ночь постареть на 20 лет, а за год — на 200.
В конце новеллы, Тонио пишет смуглому ангелу письмо. Фактически, письмо падшего ангела — Богу. Возвращение блудного сына.. не к богу-Отцу, но — к женщине.
Он называет её, милую художницу, пишущую для развлечения, для себя — вы, художники.
Он уже противопоставляет себя — поэтам и художникам.
Словно Толстой, покинувший Ясную поляну в ночи, он покинул ночной Сад своего творчества, ступив в иные сферы творчества, которые, быть может, человечеству только ещё предстоит открыть.
И всё же, выделить я хочу другой момент, поразивший меня до мурашек на сердце и до жарких слёз в горле.
Помните я рассказывал, как совсем ещё юный Тонио, был влюблён в Инге, белокурую красавицу, не обременённую умом?
Пока Тонио смотрел на Инге, на него, со стороны.. словно ангел с грустных небес, смотрела — Магдалина.
Смуглая девочка, которая не умела так танцевать, как Инге, которая падала в танце и над ней смеялись (чудесный символ творчества, правда? Часто, большинство видят лишь плоть творчества, отточенность формы, похожую на муштровку в армии и школах, но не видят душу творчества и поэзию:
Если бы Магдалина писала стихи или рисовала картины, они могли быть с милыми, почти детскими ошибками и «падениями» и псевдоинтеллектуалы и толпа, равно бы смеялись над ней.. не видя, как в её детском творчестве и падениях, сквозится нездешнее, смуглое небо).
Может это и была та самая Душа жизни, которая и примирила бы творчество и любовь?
Магдалина всем сердцем любила Тонио и у него с ней была словно одна душа..
Но почему такие как Тонио, любят глуповатых Ев, а не печальных Лилит?
Эта мука выбора такая же абсурдная, как между творчеством и любовью.
И когда спустя много лет, уже известным поэтом, Тонио приехал в родные края, и там, в кафешку, (помните символ кафе, куда, словно в пещеру вампира, спешил один писатель-вурдалак?) словно бы проникает божественный свет: танцы.
Так травка пробивается сквозь ночь асфальта. Так в ночи приходит письмо от любимого человека, когда вы в ссоре..
Тонио стоит в тени, чтобы его не видели, словно в сумерках жизни, в лимбе — поэта, и смотрит на взрослую и прекрасную белокурую Инге, танцующую с её милым Гансом..
А в это время.. из тёмного уголка кафе, на Тонио, грустно склонив каштановую головку, смотрит смуглый ангел: та самая Магдалина, тоже, повзрослевшая, и пронёсшая, видимо, любовь к Тонио, через всю жизнь: а не это ли настоящее творчество?
Тонио смотрит на Инге, Инге — на своего милого Ганса, Магдалина смотрит с разбитым сердцем — на Тонио.
А я смотрю на смуглого ангела — Магдалину и слёзы закипают у меня в горле и бабочки вновь рвутся из запястий и груди..
Знаю, мой смуглый ангел, ты не прочтёшь эту рецензию, но, надеюсь, хотя бы одна бабочка долетит до тебя. Хотя бы грустной улыбкой на твоих милых устах.
Поделиться
litera_T
Оценил книгу
Взял новеллы Томаса Манна в руки - не жди простого чтения. Тебя ждут раздумья, анализ, глубокое погружение в сложную и очень тонкую литературу. Мне по вкусу такое изысканное блюдо, хоть его и нужно долго переваривать. Например, как эту новеллу, отзыв на которую писать весьма непросто... Это как писать диктант в музыкальной школе - тебе играют музыку на фортепиано, а ты на слух записываешь нотные знаки на бумаге. Музыка красивая, ты её прочувствовал, вкусил и даже понял, находишься в определённом состоянии после неё... А теперь, будь добр, разложи её на ингредиенты, состоящие из нотных знаков. Там ошибаться нельзя, иначе плохая оценка. Тут, к счастью, можно. Можно оставить свои мысли себе на память, даже если они и не совсем верны, чтобы позже, быть может, изменить мнение о прочитанном. Хотя, кто определяет правильность видения сути вещей, описанных в литературе...
Моё вступление несколько созвучно с мыслями главного героя новеллы Тонио. Он такой же неудавшийся полукровка, некий заблудший бюргер, рождённый от двух разных по природе и происхождению людей. Мать южанка с вывихнутыми мозгами (спасибо Паустовскому за это выражение) и отец немецкого происхождения со всеми вытекающими нордически - расчётливого характера успешного обывателя. Застрял их сын между двумя разными человеческими мирами. Да, я его понимаю и глубоко сочувствую. И обывателем быть не может, хоть и смотрит на них с восхищением и даже с завистью, а на некоторых вообще с любовью, отмечая про себя, как им комфортно и довольно живётся в этом мире. И писателем толковым никак не станет, потому что не хватает в природе его чего-то определённо свершившегося, чтобы перекинуло его на сторону оседлавших Пегаса, солидных творцов - литераторов. Настоящим бюргером, то есть обывателем в немецком толковании, не может никак стать наш Тонио, в сочетании имени и фамилии которого тоже заложена двойственность, потому что материнская кровь подпортила ему родословную. Что в итоге? Наблюдатель, праздный созерцатель жизни бесцельно отживающий свой век среди полутеней жизни. Потерявшийся, не состоявшийся и несчастливый даже для самого себя. Хотя, много ли счастливых в этом мире даже среди успешных - им ведь всегда мало... Я его понимаю и жалею, отчасти, как самоё себя. Но, увы и ах - застрявшим в промежуточных мирах сложно найти устойчивое место и внутри и снаружи.
Центральное место новеллы занимает его весьма любопытная лекция, которую он вещает своей знакомой художнице в некотором отчаянье. Это очень цепляющая философия о свойствах натур людей творческих, которая достаточно созвучна и с моими собственными мыслями, а кроме того она не лишена логики и некоторой истины. Перечитала её по меньшей мере раза три с желанием сделать некую выжимку для рецензии. Но это как раз тот случай, когда из песни слова не выкинешь, поэтому исключать ничего не захотелось. Выкладываю себе на память в первоисточнике этот монолог героя и, быть может, не без некоторой пользы для читателей лайвлиба, которые пожелают прочесть вот такую длинную цитату :
Что правда, то правда, весной работа не ладится. А почему? Потому что обострены все чувства. Ведь лишь простак полагает, что творец-художник вправе чувствовать. Настоящий и честный художник только посмеется над столь наивным заблуждением дилетанта – не без грусти, быть может, но посмеется. То, о чем мы говорим, отнюдь не главное, а безразличный сам но себе материал, и, лишь возвысившись над ним, бесстрастный художник возводит все это в степень искусства. Если то, что вы хотите сказать, затрагивает вас за живое, заставляет слишком горячо биться ваше сердце, вам обеспечен полный провал. Вы впадете в патетику, в сентиментальность, и из ваших рук выйдет нечто тяжеловесно-неуклюжее, нестройное, безыронически-пресное, банально-унылое; читателя это оставит равнодушным, в авторе же вызовет только разочарование и горечь... Так! И ничего тут не поделаешь, Лизавета! Чувство, теплое, сердечное чувство, всегда банально и бестолково. Артистичны только раздражения и холодные экстазы испорченной нервной системы художника, надо обладать какой-то нечеловеческой, античеловеческой природой, чтобы занять удаленную и безучастную к человеку позицию и суметь, или хотя бы только пожелать, выразить человеческое, обыграть его, действенно, со вкусом его воплотить. Владенье стилем, формой и средствами выражения – уже само по себе предпосылка такого рассудочного, изысканного отношения к человеческому, а ведь это, по сути, означает оскудение, обеднение человека. Здоровые, сильные чувства – это аксиома – безвкусны. Сделавшись чувствующим человеком, художник перестает существовать. Адальберт это понял, а потому и отправился в кафе, в «возвышенную сферу», – да, да, это так!
– Ну и бог с ним, батюшка, – сказала Лизавета, моя руки в жестяной лоханке, – вас ведь никто не просит следовать за ним.
– Нет, Лизавета, я не пойду за ним, но только потому, что весна порой еще заставляет меня стыдиться моего писательства. Мне, видите ли, случается получать письма, написанные незнакомым почерком, хвалу и благодарность читателей, восторженные отзывы взволнованных людей. Читая эти письма, я поневоле бываю растроган простыми чувствами, которые пробудило мое искусство; меня охватывает даже нечто вроде сострадания к наивному воодушевлению, которым дышат эти строки, и я краснею при мысли о том-, как был бы огорошен такой человек, заглянув за кулисы; как была бы уязвлена его наивная вера, пойми он, что честные, здоровые и добропорядочные люди вообще не пишут, не играют, не сочиняют музыки...
Впрочем, эта растроганность не мешает мне своекорыстно использовать его восхищение, стимулирующее и поощряющее мой талант, да еще строить при этом серьезную мину, точно обезьяна, разыгрывающая из себя сановитого господина... Ах, не спорьте со мной, Лизавета! Уверяю вас, порой я ощущаю смертельную усталость – постоянно утверждать человеческое, не имея в нем своей доли... Да и вообще, мужчина ли художник? Об этом надо спросить женщину. По-моему, мы в какой-то мере разделяем судьбу препарированных папских певцов... Поем невыразимо трогательно и прекрасно, а сами...
– Постыдились бы, Тонио Крёгер. Идите-ка лучше пить чай. Чайник уже закипает, и вот вам папиросы. Итак, вы остановились на мужском сопрано, можете продолжать с этого места. Но все-таки постыдитесь. Если бы я не знала, с какой гордой страстностью вы отдаетесь своему призванию...
– Не говорите мне о «призвании», Лизавета Ивановна! Литература не призвание, а проклятие, – запомните это. Когда ты начинаешь чувствовать его на себе? Рано, очень рано. В пору, когда еще нетрудно жить в согласии с богом и человеком, ты уже видишь на себе клеймо, ощущаешь свою загадочную несхожесть с другими, обычными, положительными людьми; пропасть, зияющая между тобой и окружающими, пропасть неверия, иронии, протеста, познания, бесчувствия становится все глубже и глубже; ты одинок – и ни в какое согласие с людьми прийти уже не можешь.
Страшная участь! Конечно, если твое сердце осталось еще достаточно живым и любвеобильным, чтобы понимать, как это страшно!.. Самолюбие непомерно разрастается, потому что ты один среди тысяч носишь это клеймо на челе и уверен, что все его видят. Я знавал одного высокоодаренного актера, которого, как только он сходил с подмостков, одолевала болезненная застенчивость и робость. Так действовало на гипертрофированное «я» этого большого художника и опустошенного человека отсутствие роли, сценической задачи... Настоящего художника – не такого, для которого искусство только профессия, а художника, отмеченного и проклятого своим даром, избранника и жертву, – вы всегда различите в толпе. Чувство отчужденности и неприкаянности, сознание, что он узнан и вызывает любопытство, царственность и в то же время смущение написаны на его лице. Нечто похожее, вероятно, читается на лице властелина, когда он проходит через толпу народа, одетый в партикулярное платье. Нет, Лизавета, тут не спасет никакая одежда. Наряжайтесь во что угодно, ведите себя как атташе или гвардейский лейтенант в отпуску – вам достаточно поднять глаза, сказать одно-единственное слово, и всякий поймет, что вы не человек, а нечто чужеродное, стороннее, иное...
Да и что, собственно, такое художник? Ни на один другой вопрос невежественное человечество не отвечает со столь унылым однообразием.
«Это особый дар», – смиренно говорят добрые люди, испытавшие на себе воздействие художника, а так как радостное и возвышающее воздействие, по их простодушному представлению, непременно должно иметь своим источником нечто столь же радостное и возвышенное, то никому и в голову не приходит, сколь сомнителен и проблематичен этот «особый дар».
Всем известно, что художники легко уязвимы, а уязвимость обьгчно несвойственна людям с чистой совестью и достаточно обоснованным чувством собственного достоинства... Поймите, Лизавета, что в глубине , души – с переносом в область духовного – я питаю к типу художника не меньше подозрений, чем любой из моих почтенных предков там, на севере, в нашем тесном старом городке питал бы к фокуснику или странствующему актеру, случись такому забрести к нему в дом. Слушайте дальше.
Я знаю одного банкира, седовласого дельца, одаренного талантом новеллиста. К этому своему дару он прибегает в часы досуга, и, должен вам сказать, некоторые его новеллы превосходны. И вот, вопреки – я сознательно говорю «вопреки» – этой возвышенной склонности, его репутация отнюдь не безупречна; более того, он довольно долго просидел в тюрьме, и отнюдь не беспричинно. Только отбывая наказание, этот человек осознал свой дар, и тюремные впечатления стали главным мотивом его Творчества. Отсюда недалеко и до смелого вывода: чтобы стать писателем, надо обжиться в каком-нибудь исправительном заведении. Но разве тут же не. начинаешь подозревать, что «тюремные треволнения» не столь изначально связаны с его творчеством, как те, что привели его в тюрьму. Банкир, пишущий новеллы, – это редкость, но добропорядочный, безупречный, солидный банкир, пишущий новеллы, – такого просто не бывает...
Вот вы смеетесь, а я ведь не шучу. Нет на свете более мучительной проблемы, чем проблема художественного творчества и его воздействия на человека. Возьмите, к примеру, удивительное творение наиболее типичного и потому наиболее действенного художника, возьмите его болезненное, в корне двусмысленное произведение, «Тристан и Изольда», и проследите воздействие этой вещи на молодого, здорового, нормально чувствую-щего человека. Вы увидите приподнятое состояние духа, прилив сил, искренний восторг, даже побуждение к собственному «художественному» творчеству... Милейший дилетант! У нас, художников, все обстоит по иному, так, как и не снилось ему с его «горячим сердцем» и «подлинным энтузиазмом». Я видел художников, окруженных восторженным поклонением женщин и юношей, а чего только я не знал о них... Во всем, что касается искусства, его возникновения, а также сопутствующих ему явлений и условий, приходится постоянно делать новые и удивительные открытия...
– И эти открытия вы делаете в других, Тонио Крёгер, простите меня, или не только в других?
Он молчал, нахмурив свои разлетные брови, и тихонько что-то насвистывал.
– Дайте сюда чашку, Тонио. У вас слабый чай. Вот папиросы, курите, пожалуйста. Вы сами отлично знаете, что не обязательно смотреть на вещи так, как смотрите вы...
– Ответ Горацио, милая Лизавета. «Это значило бы рассматривать вещи слишком пристально», не правда ли?
– Нет, я хочу сказать, что можно смотреть на них и по-другому, Тонио Крёгер. Я только глупая женщина, пишущая картины, и если у меня находится, что возразить вам, если мне иногда удается защитить от вас ваше собственное призвание, то, конечно, не потому, что я высказываю какие-то новые мысли, – нет, я лишь напоминаю вам то, что вы и сами отлично знаете... По-вашему, выходит, что целительное, освящающее воздействие литературы, преодоление страстей посредством познания и слова, литература как путь к всепониманию, к всепрощению и любви, что спасительная власть языка, дух писателя как высшее проявление человеческого духа вообще, литератор как совершенный человек, как святой – только фикция, что так смотреть на вещи – значит смотреть на них недостаточно пристально?
– Вы вправе все это говорить, Лизавета Ивановна, применительно к творениям ваших писателей, ибо достойная преклонения русская литература и есть та самая святая литература. Но я вовсе не упустил из виду ваших возможных возражений, напротив, они часть того, о чем я сегодня так неотвязно думаю... Посмотрите на меня. Вид у меня не слишком веселый, правда? Староватый, усталый, осунувшийся. Но так – возвращаясь к вопросу о «познании» – и должен выглядеть человек, от природы склонный верить в добро, мягкосердечный, благожелательный я немного сентиментальный, но которого вконец извели и измотали психологические прозрения. Преодолевать мировую скорбь, наблюдать, примечать, оправдывать даже самое странное – и сохранять бодрость духа, утешаясь сознанием своего морального превосходства над нелепой затеей, именуемой бытиём... да, конечно! Но ведь иногда, несмотря на радость выражения, человеку все же становится невмоготу. Все понять – значит все простить? Не уверен. Существует еще то, что я называю «познавательной брезгливостью», Лизавета: состояние, при котором человеку достаточно прозреть предмет, чтобы ощутить смертельное отвращение к нему (а отнюдь не примиренность). Это случай с датчанином Гамлетом, литератором до мозга костей. Он-то понимал, что значит быть призванным к познанию, не будучи для него рожденным. Провидеть сквозь слезный туман чувства, познавать, примечать, наблюдать – с усмешкой откладывать впрок плоды наблюдения даже в минуты, когда твои руки сплетаются с другими руками, губы ищут других губ, когда чувства помрачают твой взгляд, – это чудовищно, Лизавета, это подло, возмутительно... Но что толку возмущаться?
Другая, не менее привлекательная сторона всего этого – пресыщенность, равнодушие, безразличие, устало-ироническое отношение к любой истине; ведь не секрет, что именно в кругу умных, бывалых людей всегда царит молчаливая безнадежность. Все, что бы ни открылось вам, здесь объявляется уже устаревшим. Попробуйте высказать какую-нибудь истину, обладанье которой доставляет вам свежую, юношескую радость, и в ответ вы услышите только пренебрежительное пофыркивание... Ах, Лизавета, так устаешь от литературы!
Наш скептицизм, нашу угрюмую сдержанность люди часто принимают эа ограниченность, тогда как на самом деле мы только горды и малодушны.
Это о «познании». Что же касается «слова», то тут, возможно, все сводится не столько к преображению, сколько к замораживанию чувства, к хранению его на льду, и правда, ведь есть что-то нестерпимо холодное и возмутительно дерзкое в крутой и поверхностной расправе с чувством посредством литературного языка. Вели сердце у вас переполнено, если вы целиком во власти какого-нибудь сладостного или высокого волнения, – чего проще? – сходите к литератору, и в кратчайший срок все будет в порядке. Он проанализирует ваш случай, найдет для него соответствующую формулу, назовет по имени, изложит его, сделает красноречивым, раз навсегда с ним расправится, устроит так, что вы станете к нему равнодушным, и даже благодарности не спросит. А вы пойдете домой остуженный, облегченный, успокоенный, дивясь, что, собственно, во всем этом могло каких-нибудь несколько часов назад повергнуть вас в столь сладостное волнение. И вы намерены всерьез заступаться за этого холодного, суетного шарлатана ? Что выговорено, гласит его символ веры, с тем покончено. Если выговорен весь мир, – значит, он исчерпан, преображен, его более не существует... Отлично! Но я-то ие нигилист...
– Вы не... – начала Лизавета; она только что поднесла ко рту ложечку чая, да так и замерла в этом положении.
– Конечно, нет... Да очнитесь же, Лизавета? Повторяю, я не нигилист там, где дело идет о живом чувстве. Литератор в глубине души не понимает, что жизнь может продолжаться, что ей не стыдно идти своим чередом и после того, как она «выговорена», «исчерпана». Несмотря на свое преображение (через литературу), она знай себе грешит по-старому, ибо е точки зрения духа всякое действие – грех...
Сейчас я доберусь до цели, Лизавета. Слушайте дальше. Я люблю жизнь, – это признание. Примите, сберегите его, – никому до вас я ничего подобного не говорил. Про меня немало судачили, даже в газетах писали, что я то ли ненавижу жизнь, то ли боюсь и презираю ее, то ли-с отвращением от нее отворачиваюсь. Я с удовольствием это выслушивал, мне это льстило, но правдивее от этого такие домыслы; не становились. Я люблю жизнь... Вы усмехаетесь, Лизавета, и я знаю почему. Но, заклинаю вас, не считайте того, что я сейчас скажу, за литературу! Не напоминайте мае в Цезаре Борджиа или а какой-нибудь хмельной философии, поднимающей его на щит! Что он мне, этот Цезарь Борджиа, я о нем и думать не хочу и никогда не пойму, как можно возводить в идеал нечто исключительное, демоническое. Нет, нам, необычным людям, жизнь представляется не необычностью, не призраком кровавого величия и дикой красоты, а известной противоположностью искусству и духу: нормальное, добропорядочное, милое – жизнь во всей ее соблазнительной банальности – вот царство, по которому мы тоскуем. Поверьте, дорогая, тот не художник, кто только и мечтает, только и жаждет рафинированного, эксцентрического, демонического, кто не знает тоски по наивному, простодушному, живому, по малой толике дружбы, преданности, доверчивости, по человеческому счастью, тайной и жгучей тоски, Лизавета, по блаженству обыденности!
Друг! Верьте, я был бы горд и счастлив, найдись у меня друг среди людей. Но до сих пор друзья у меня были лишь среди демонов, кобольдов, завзятых колдунов и призраков, глухих к голосу жизни, – иными словами, среди литераторов.
Мне случается стоять на эстраде под взглядами сидящих в зале людей, которые пришли послушать меня. И вот, понимаете, я ловлю себя на том, что исподтишка разглядываю аудиторию, так как меня гвоздит вопрос, кто же это пришел сюда, чье это одобрение и чья благодарность устремляются ко мне, с кем пребываю я сегодня в идеальном единении благодаря моему искусству... И я не нахожу того, кого ищу, Лизавета. Я нахожу лишь знакомую мне паству, замкнутую общину, нечто вроде собрания первых христиан: людей с неловким телом и нежной душой, людей, которые, так сказать, вечно падают – вы понимаете меня, Лизавета? – и для которых поэзия – это возможность хоть немного да насолить жизни, – словом, нахожу только страдальцев, бедняков, тоскующих. А тех, других, голубоглазых, которые не знают нужды в духовном, не нахожу никогда...
Ну, а если бы все обстояло иначе? Радоваться этому было бы по меньшей мере непоследовательно. Нелепо любить жизнь и вместе с тем исхищряться в попытках перетянуть ее на свою сторону, привить ей вкус к меланхолическим тонкостям нездорового литературного аристократизма.
Царство искусства на земле расширяется, а царство здоровья и простодушия становится все меньше. Надо было бы тщательно оберегать то, что еще осталось от него, а не стараться обольщать поэзией людей, которым всего интереснее книги о лошадях, иллюстрированные моментальными фотографиями.
Ну можно ли себе представить что-нибудь более жалкое, чем жизнь, пробующая свои силы в искусстве? Мы, люди искусства, никого не презираем больше, чем дилетанта, смертного, который верит, что при случае он, помимо всего прочего, может стать еще и художником. Мне самому не раз приходилось испытывать это чувство.
Я нахожусь в гостях в добропорядочном доме: все едят, пьют, болтают, все дружелюбно настроены, и я счастлив и благодарен, что мне удалось, как равному среди равных, раствориться в толпе этих обыкновенных правильных людей. И вдруг (я не раз бывал тому свидетелем) поднимается с места какой-нибудь офицер, лейтенант, красивый малый с отличной выправкой, которого я никогда не заподозрил бы в поступке, пятнающем честь мундира, и самым недвусмысленным образом просит разрешить ему прочитать стихи собственного изготовления. Ему разрешают, не без ему щенной улыбки. Он вытаскивает из кармана заветный листок бумаги и читает свое творенье, славящее музыку и любовь, – одним словом, нечто столь же глубоко прочувствованное, сколь и бесполезное. Ну, скажите на милость! Лейтенант! Властелин мира! Ей-богу же, это ему не к лицу! Дальше все идет, как и следовало ожидать: вытянутые физиономии, молчанье, знаки учтивого одобрения и полнейшее уныние среди слушателей. И вот первое душевное движение, в котором я отдаю себе отчет: я – совиновник замешательства, вызванного опрометчивым молодым человеком. И действительно, на меня, именно на меня, чье ремесло он испоганил, обращены насмешливые, холодные взгляды. И второе: человек, которого я только что искренне уважал, начинает падать в моих глазах, падать все ниже и ниже...
Меня охватывает благожелательное сострадание. Вместе с несколькими другими снисходительными свидетелями его позора я подхожу к нему и говорю: «Примите мои поздравления, господин лейтенант! У вас премилое дарованье! Право же, это было прелестно!» Еще мгновенье, и я кажется, похлопаю его по плечу. Но разве сострадание – то чувство, которое должен вызывать юный лейтенант?.. Впрочем, сам виноват.
Пускай теперь стоит как в воду опущенный и кается в том, что полагал, будто с лаврового деревца искусства можно сорвать хоть единый листок, не заплатив за него жизнью. Нет, уж я предпочитаю другого своего коллегу – банкира-уголовника. А кстати, Лизавета, вам не кажется, что я сегодня одержим гамлетовской.словоохотливостью?
– Вы кончили, Токио Крёгер?
– Нет, но больше я ничего не скажу.
– Да и хватит с вас. Угодно вам выслушать мой ответ?
– А у вас есть что ответить?
– Пожалуй: Я внимательно слушала вас, Тонио, от начала до конца, и мой ответ будет относиться ко всему, что вы сегодня сказали, и кстати явится разрешением проблемы, которая вас так беспокоит. А разрешение это состоит в том, что вы, вот такой, какой вы сидите здесь передо мною, обыкновеннейший бюргер.
– Неужто? – удивился он и весь как-то сник...
– Вас это, видимо, больно задело, да и не могло не задеть. А потому я слегка смягчу свой приговор, на это я имею право. Вы бюргер на ложном пути, Тонио Крёгер! Заблудший бюргер...
Молчание. Он решительно поднялся, взял шляпу и трость.
– Спасибо, Лизавета Ивановна. Теперь я могу спокойно отправиться домой. Вы меня доконали.
Приговор, вынесенный Тонио его коллегой по творчеству, оглашён и обжаловать его может лишь сама природа, а она беспощадна и капризна, когда создаёт подобных полукровок, вынужденных хрупко балансировать в жизненном пространстве. Созерцание, наблюдение и попытки отображения всего этого без обещания быть востребованным - вот их удел. Хотя, быть может, в этом и есть счастье? Такое неторопливое, философское, несколько бесцельное, как у одного, недавно описанного мною в рецензии на рассказ Моэма, героя, который решил остаться на Таити. А кто сказал, что у человека должна быть какая-то иная цель, кроме счастья? А счастье у каждого своё...
P.S. Ну вот один вопрос, который мучает меня всю жизнь, и он обращён в сторону успешных обывателей - Зачем им книги и фильмы, если они в них всё равно ничего не понимают и не улавливают все тонкости, которые пытаются донести те, кто находятся по другую сторону этого мира? Или, быть может, тот писатель настоящий, который сумел таки донести до них, талантливо протянув невидимую нить, которая хоть на время соединяет противоположные миры, сохраняя баланс мироздания, создавая гармонию между душой и телом?
Поделиться
laonov
Оценил книгу
Набоков, в письме к жене, с энтузиазмом сообщал ей, что учёные установили, как выглядел Христос: это был карлик, горбатый.
И добавил: как интересно, правда?
И правда, интересно, а что было бы, если бы это было.. правдой?
В первые века христианства, кстати, были такие апокрифические верования, и вполне логичные: если Христос взял на себя грехи людей, то это должно было и придавить, изувечить и его телесность.
Как думаете, многие бы верили в Такого Христа? Или он не совсем художественно-романтично смотрелся бы на кресте?
Стыдно было бы.. поклоняться такому богу? У других народов.. красивые боги, статные. Другие народы смеялись бы над такими христианами и таким горбатым богом.
А мне такой бог нравится: только самые преданные были бы с ним: за его великую душу.
Я не знаю, читал ли Набоков эту чудесную новеллу Манна, но у него есть такой же трагичный рассказ о карлике, влюблённом в простую женщину: Картофельный эльф.
Правда, у Набокова совсем о другом и любовь эта — взаимна, но всё так же трагична.
Нетрагичная любовь как-то подозрительна, не замечали? Словно она скрывает что-то от себя же и боится по полной раскрыть свои.. опалённые крылья, или.. изувеченные. А если крылья не раскрывать по полной, то можно всю жизнь прожить вполне уютно и счастливо: но не с полнолунием крыльев: мы ведь боимся порой узнать: а какие у нас крылья - в полный рост?
И довольствуемся крыльями-карликами..
А что есть горб, как не мучительный клубок неразвитых крыльев? У каждой судьбы — свой горб. Свой крест.
Может горб, это литературно-безупречный символ падшего ангела?
Не так романтично, как привыкла видеть «падшего ангела» толпа? Ну да.. зато — жизненно. Андрей Платонов в дневнике, назвал горбуньей — веру.
И это тоже, жизненно и.. даже, по своему прекрасно, в той же мере, как иные надломленные цветы, прекрасней «целеньких», словно в них обнялись жизнь и смерть, как душа и тело.
Всё же гармония тем и противна, подчас, что она замыкается на себе, своём счастье, и как эпикурейские боги, равнодушно смотрит на страдания людей, животных милых, и даже ласково улыбается, проплывая над миром.
В этом как раз опасность тоталитаризма счастья и всякой гармонии морали и иного морока: опасность расчеловечивания.
Наверно, в этом мрачная тайна гармонии: она чуточку.. бесчеловечна. Как и мораль, в своём итоге.
Может Томас Манн потому и наделил своего героя, возрастом Христа? (кстати, в конце рассказа разыграется сцена, в духе Достоевского, с его мрачным, почти евангелически-карнавализационным таинством праздника: число гостей — равно возрасту мученика любви и героя повествования.
Может потому он и дал ему тайную печать падшего ангела — увечье?
Это только в романтических сказках, ангелы или Байроны — мило хромают, и на их плечи накинуты смуглые крылья, словно меланхолический плащ.
Когда маленькому Фридерману был месяц, его уронила на пол, нянечка, которая увлекалась спиртным: т.е., на языке тайных символов, без которых подчас невозможно понять литературу — она сношалась со Змием.
В итоге, несчастный ребёнок — вырос уродцем. Телесно. Зато — с прекрасной, огромной душой, любящей поэзию, музыку, природу милую.
Тем, кто лицемерно уверяет, что красота не главное, как правило, сами — красивы, замечали? Мол, главное — духовная красота.
Тут уже сокрыт грех перед жизнью: они делят единую душу — на тело и дух.
Захотели бы они поменяться местами с некоторыми увечными или уродцами? Пятки бы засверкали, от бега.
Хотя, в первых веках христианства, были фанатики, которые уродовали себя намеренно. Удивительной красоты женщины, мужчины — уродовали себя. Ужас. И что они этим доказали? Что красота духовная — может унижать красоту внешнюю и глумиться над ней, а не быть с ней в мирной союзе? Так такая духовная красота уже — урод.
Страшно это, да? Когда ты думаешь, что ты добродетелен и прекрасен, а на самом деле — урод и изверг.
Мне вдруг подумалось: а мы ведь не видим, какого роста у нас — чувства. Или видят не все.
Порой видишь счастливых людей, влюблённых, или добродетельных.. умиляешься, а потом грустно улыбаешься, узнавая их чуточку лучше: а может чувства эти — карликовые и горбатые? Таким чувствам легче живётся, замечали? На них меньше умещается — ран и шрамов.
А порой видишь на улице, грустного ребёнка, или женщину, тихо плачущую на лавочке в Московском парке или одинокого старика, и думаешь: а вот у них чувства, быть может — исполины, метров в 30-70, как ангелы, по апокрифам, и их не видят люди, карлики чувств их не видят, занятые своим лилипутовым счастьем и лилипутовыми добродетелями.
Может потому они и несчастны? Потому — одиноки?
Мне кажется, душа у героя Манна, была метров 100 в высоту. Как огромный кедр из Эдема.
Кстати, умилил меня орешник в рассказе. Он рос за окошком изувеченного мальчика, сидевшего с вечной книгой у мечтательного окна. Он был его другом..
Дело в том, что этот же орешник рос за окошком в чудесном рассказе Манна — Тонио Крегер.
И, видимо, рос за окошком юного Манна. Как это мило.. всю жизнь таскать этот орешник, словно больного и парализованного друга, на себе, на спине своего творчества и снова и снова высаживать его в разных местах, показывая милому и грустному орешнику разные города и даже — страны.
Знаешь, мой смуглый ангел.. после прочтения рассказа я подумал: вот бы стать мне — уродом.
Ну хоть — горбатым карликом. Может тогда, общество и этот монстр — мораль, (которой через 2000 тысячи лет воздвигнут памятник — как мрачному чудовищу, которое, спасая, как некоторые «демократические» страны, пару человек-чувств-истин, ввергает в ад и распинает миллионы невинных и светлых чувств и истин: сопутствующие потери, это называется?) будут к нам благосклонны и не увидят греха в наших отношениях?
Или мне стать странным и нежным уродом? Ну.. скажем, с горбом, из которого, словно веточка сакуры по весне, робко пробилось бы одно крыло, надломленное?
Учёные бы ликовали, такому уродцу, исследовали меня, подключив к мигающим, как на ёлке рождественской, проводкам. Верующие бы крестились на меня и падали в обморок, а те что посмелее - фоткались со мной, как с обезьянкой из Эдема.
А ещё у меня вместо носа был бы — цветок: ромашка, или.. твой любимый флокс. Вместо губ — роза.
Может так, общество, допустило бы меня к тебе и позволило нежной розой коснуться твоих милых рук, нежных плеч и.. бёдер?
Безумно грустно было читать о том, как ещё совсем юный Фридеман, столкнувшись с первой любовью.. столкнулся — с её ужасом вечным: если ты любишь кого-то больше жизни и любимый человек уходит от тебя к другому, тем более, если ты — урод и увечный, а другой — нормальный и красивый, то это равнозначно тому, как душа покидает тело после смерти, и несчастное тело, видит, как эта душа вселяется в другое тело и веселится с ним.
Это — больше чем ад. Это — больнее чем смерть. Кто умирал в любви, тот не боится умереть. Мне «повезло» пройти через опыт смерти в любви и в жизни.
Смерть в любви — в 1000 раз больнее, поверьте
Может те, кто боится смерти.. никогда не любил по настоящему? Или.. не умирал от любви.
Разве можно удивляться, что после этого, милый Фридеман — закрылся от мира и сердце своё закрыл навсегда, для любви и счастья?
Возможно, это рассказ в том числе и о подавлении своих чувств, которые мы уродуем и превращаем в горбатых, трагических уродцев?
Все мы знаем, как многие из нас закрывают сердце своё в тёмный чердак.. как в романе Джейн Эйр — героиню, и кормим его остатками со стола жизни, крохами счастья и надежды, а потом удивляемся, когда выпускаем сердце на волю, что оно — полубезумно и изувечено для жизни… и на Этом свете, и на Том.
По своему, это была защитная реакция организма, что бы не умереть: закрыться.
Все мы это проходили..
Но такие как Фридеман, заходят в этом — дальше.
Замечали, что люди с увечьем, и не важно, судьбы, тела, души — заходят в любви, творчестве, вере — дальше, много дальше, по запретным тропкам, заросших звёздами и лунным светом, куда никогда и близко не подойдут «нормальные» и красивые, гармоничные люди, с сытеньким счастьем, с сытенькой жизнью или здоровьем?
Я бы рассматривал таких людей как Фридеман — как чуточку, пророков, в душе которых, этот безумный мир, претворился в нечто иное, горнее, исполинское, свободное от монстров человеческого и морального: лишь красота и любовь там парят, словно ангелы..
Фридеман, как и мы порой, уверил себя в том — что он — счастлив вот такой жизнью, что по сути, глупо делить переживания на плохие и хорошие, и жизнь, вполне себе прекрасная вещь.
Другими словами, Фридеман, как и многие из нас, строил в цветах прелестный карточный домик. Который мог рухнуть.. от крыла мотылька.
Фридеман, невольно был — эпикурейцем.
А как положено в злой сказке жизни, этот карточный домик обречён был рухнуть, от.. крыла бабочки: от любви, ворвавшейся в его уютный и замкнутый мирок, как луч света, в подвал, в котором словно бы молились бледные цветы-лунатики.
Такой луч любви и жизни — рай. Но не для тех, кто большей частью души уже словно бы не живёт, кто переступил чертоги жизни и по сути, чуточку умер для себя и лучшие, небесные его чувства, недоступные толпе, уже давно, словно бы бережно пересажены в рай, как диковинные цветы, которые вянут на этой безумной земле.
Если такой карточный домик, защищающий душу, рухнет — человек обречён.
Для таких людей, настоящая любовь или созерцание настоящей красоты — подобно смерти. Это почти загробное переживание, которое не может вынести тело земное.
Простым, здоровым людям, без увечий тела, или судьбы, этого, к сожалению, или к счастию — не понять: у большинства людей, даже с очень трагичной судьбой, всё же есть пространство, куда душа или судьба могут отступить и — передохнуть, залечить раны, — жить.
У таких как Фридеман, этого пространства — нет. Единственное пространство, могущее вместить такую бесприютную и обнажённую душу — смерть.
Однажды, Экзюпери, в чистилище вечных ссор и примирений со своим милым смуглым ангелом — Консуэлой, написал ей: я хочу быть с тобой и только с тобой, всеми силами души и судьбы, но.. мне нужны гарантии, что ты будешь со мной, что ты не оставишь больше меня, иначе я просто - умру. Это будет моя страховка от самоубийства (цитирую по памяти. Нет.. по боли. По памяти боли).
Есть такая трагическая обнажённость судьбы, когда человек живёт в любовь, больше, чем — в себя, чем — в жизнь, и потому, если человек, которого он любит больше жизни — уходит в сторону, или смеётся над ним, как инфернальная героиня рассказа, рыжеволосая Лилит, это всё равно что смерть: это чеширский, рыжий смех жизни, исчезающей жизни. Смех небытия.
Нет, это больше чем смерть: это разные скорости жизни и души: всё равно что ехать с любимым человеком в машине, и на ходу пытаться коснуться дороги, «земного бреда ссор, обид, надежд, давай останемся друзьями, и романтической боли» — любой частью тела, крыла: которые будут стираться - в кровь и мясо, будут стираться до тех пол, пока ты не превратишься в маленький, как карлик, кусок кровоточащего мяса.
Повторяю: это хуже чем смерть в 1000 раз.
Наверно, одиночество, это иногда — редкий и чеширский вид сумасшествия.
Во время чтения, я чуточку проигрывал ситуации.
Например, в театре, прекрасная героиня рассказа, как бы невзначай уронила на пол, веер, и наш маленький герой, нагнулся за ним, и нагнулась и женщина, и он ощутил томительно-жаркий аромат её груди.
В общем.. как бы случайно, я уронил на пол, свою закладку. Мой кот Барсик внимательно смотрел на меня, с пола.
Я нагнулся к закладке и прикрыл глаза и.. попытался представить томительно-сладкий, то есть — жаркий, аромат груди моего смуглого ангела.
С закрытыми глазами я ощутил, как моей руки коснулся чей-то мокрый носик.
Это был носик Барсика. Боже, вот бы это был твой носик, мой смуглый ангел! Пусть и.. мокрый.
Потом в рассказе, описывается, как женщина неумолимо и долго смотрела на нашего героя.
И тут я снова замечтался и даже чуточку.. поплыл. Вот бы на меня мой ангел так смотрел, неумолимо и долго, в самую душу, входя.. не разувшись: ах, поцеловал бы и самые каблучки после дождя и слякоти!
И сразу же озадачился: а как это, — неумолимо?
Рядом был — только Барсик, и потому я стал тренироваться на нём, смотря на него — неумолимо.
Смотрели долго друг на друга. Эдакая дуэль взоров. В какой то миг я понял, что Барсик хочет кушать, и потому он смотрел на меня, быть может, более неумолимо, чем я на него.
В конце концов.. я робко отвёл от него взгляд, как.. как… маленький Фридеман, от инфернальницы.
Я то планировал, что будет иначе, и Барсик отведёт от меня свой взгляд..
Сколько же в рассказе — одиночества и.. уродства! И тихого и громкого и заметного и — нет.
Инфернальница рыжая, приехавшая в городок, с мужем, тоже, видимо была одинока: карликовые отношения, с горбиком? Да, бывают и такие.
Конечно, можно «классически»-прелестно всё свести к тому, что есть карлики телесные, и карлики духовные, как рыжая инфернальница, посмеявшаяся, по сути, над исполинским, как древний Ангел, чувством: отвергнуть такое чувство, по сути, равно самоубийству, тоже, духовному: такая душа обречена прожить всю жизнь в карликовых чувствах, изувеченных, в карликовой жизни, суженной, как зрачок умирающего в страхе, человека в тёмном лесу.
И поразительно, как внутренний мир Фридемана, и без того — огромный, но запертый в «чердачок», вдруг стал в любви — беспредельным, больше этого мира: либо этот изувеченный и по сути изуродованный мир должен рухнуть, как карточный домик, либо — жизнь этого ранимого и израненного человека.
Я бы даже сказал, что данная новелла — экзистенциальное переосмысление сказки о Красавице и чудовище и.. Русалочке — в мужском обличее. А как мы помним, в основе сказки о красавице и чудовище, лежит миф об амуре и Психее.
У нашего маленького человека было три сестры. Тоже, одинокие и так и не вышедшие замуж.
Для кого то, видимо, их бедность была — горбом, для кого-то — нескладные фигуры их: одна, полновата, другая — слишком худая, третья..
Да, это рассказ, прежде всего о человеческом, нравственном горбе и карликовости, изувеченном восприятии мира и человека, для кого внешнее — это уже сам человек, а не лучик человека: что есть тело, как не солнечный зайчик небес, от открытого, как окно на солнце— крыла?
А у третьей сестры, при разговоре, в уголках губ проступала пенка слюны.
Я только отошёл от того, что на себе показывал, как рыжая инфернальница, нежно касалась нижней губкой, верхней губы и как бы пятилась ею, обратно, и тут.. как я мог не попробовать пенку слюны в уголках губ?
Попробовал. Повернулся к Барсику: он слегка зарычал..
Неужели и ты, мой милый, испорчен? Почему это считается уродством или чем-то страшным?
Любимая.. если бы у тебя в уголках твоих милых губ, всегда была пенка от слюны, как у сестры гг, от которой все отвернулись, ты была бы для меня по прежнему — самой красивой и я бы любил тебя целовать в краешек губ: боже.. надеюсь ты не сильно покраснела? Помнишь, я тебе рассказывал, что на сленге французских тюрем начала 20-го века, поцеловать в краешек губ, значило…
Ах, Жан Жене, молчи, молчи!!
Да что там говорить. Если бы ты была карликом горбатым, я бы тебя любил больше всех на свете и носил бы на руках!
Почему мы… не горбатые карлики с тобой, любимая? Может тогда бы мы могли быть вместе?
С другой стороны, я безумно рад, что ты не горбатый карлик, а самая прекрасная в мире женщина.
Мой смуглый ангел, ты когда спишь, то иногда так нежно пускаешь слюнку на подушку. Разве можно не поцеловать тебя в этот миг?
Господи.. может Будде помолиться, что бы я умер и в следующем перерождении стал.. подушкой твоей? Может это единственная возможность нам быть вместе?
Маленькая подушка, даже чуточку горбатая, когда её сминаешь ночью в июльскую жару, т переворачиваешь на блаженно-прохладную сторону: влюблённая в тебя лиловая подушка..
Господи, почему я не подушка у моего смуглого ангела?!
Хотел ещё что-то умное написать о тонкой связи оперы Лоэнгрин, с героем рассказа, но уже нет сил дописывать рецензию и писать о какой то умной чепухе.
У меня сердце — словно горб на груди. Пусть я и не карлик, а под метр 190, и в этом плане, я чуточку ближе к небу, чем ты..
Но когда я в своих снах и мечтах стою перед тобой на коленях… я словно твой ласковый карлик.
Мне часто снится, что я вот так, на коленях, гуляю с тобой по Москве, и нам улыбаются люди. Некоторые, правда, крестятся.
А мне всё равно. Хоть до луны, за тобой, неземной — на коленях бы прошёл, стал бы карликом, орешником под твоим милым окном, счастливой и горбатой подушкой твоей.. лишь бы быть с тобой.
Поделиться
nika_8
Оценил книгу
Совершая одну из своих прогулок, респектабельный писатель Густав Ашенбах недалеко от мюнхенского кладбища замечает человека с непривычной наружностью.
Обличье у него было отнюдь не баварское, да и широкополая бастовал шляпа, покрывавшая его голову, придавала ему вид чужеземца, пришельца из дальних краёв. Этому впечатлению, правда, противоречили рюкзак за плечами – как у заправского баварца – и жёлтая грубошерстная куртка; с левой руки, которою он подбоченился, свисал какой-то серый лоскут, надо думать, дождевой плащ, в правой же у него была палка с железным наконечником...
Описание отсылает нас к Гермесу – мифологическому проводнику душ умерших. Эта неожиданная встреча в самом начале мрачным образом предсказывает будущее. Воспоминание об этом удивительном страннике посетит писателя ближе к финалу.
Эпизод можно считать одним из первых символов, которые щедро «вплетены в ковёр» этого сравнительно небольшого произведения. Ашенбах внезапно принимает решение отправиться на юг, в Венецию, где его ждёт роковое знакомство с Тадзио - красивым отроком, сыном польской аристократки.
Даже не особенно внимательный читатель заметит в книге многочисленные отсылки к древнегреческой мифологии и античным идеалам. Именно в Древней Греции недолговечная юность считалась высшей ценностью, а внешняя красота - синонимом прекрасной души. Увлечение стареющего немецкого писателя подростком, почти ребёнком, в определённом смысле вписывается в древнегреческую традицию. Томас Манн выводит на сцену две противоборствующие силы — власть Аполлона и влияние Диониса. Первый олицетворяет благородные, возвышенные радости и порядок, второй - тёмные, разрушающие человека страсти. Дионис порабощает людей посредством вовлечения их в распутство. Он, забавляясь, соблазняет и втягивает людей в разврат, растаптывая их разум и достоинство. Согласно Ницше, «конфликт между эмоциями (Дионис) и разумом (Аполлон) - причина, порождающая трагедию». В идеале человек должен поддерживать баланс между этими стихиями.
Фон Ашенбах, казалось, пребывал во власти Аполлона, пока не случилось ставшее роковым путешествие на юг.
Когда на тридцать пятом году жизни он захворал в Вене, один тонкий знаток человеческих душ заметил в большой компании: «Ашенбах смолоду жил вот так, – он сжал левую руку в кулак, – и никогда не позволял себе жить этак», – он разжал кулак и небрежно уронил руку с подлокотника кресел.
Но, вероятно, озорной Дионис играл с ним уже и раньше. Модные в то время декадентские, упаднические мотивы присутствуют в творчестве писателя.
Стоит заглянуть в этот мир, воссозданный в рассказе, и мы увидим: изящное самообладание, до последнего вздоха скрывающее от людских глаз свою внутреннюю опустошенность, свой биологический распад...
Таким образом два древних бога борются за Ашенбаха, а польский мальчик, представляющий такой соблазн для писателя, выступает орудием Диониса - этого «насмешливого божка» - в борьбе за душу героя. Можно искать причины неспособности Ашенбаха противостоять деструктивным силам в особенностях его личности и жизненного опыта, но поначалу слабое нравственное падение потенциально способно увлечь в бездну практически любого - интеллектуала и музыканта, представителя богемы или почтенного буржуа. Никто не может быть уверен, что его никогда не коснутся тлетворные дуновения.
На печальный конец без экивоков намекает поездка Ашенбаха в гондоле, когда он только прибывает в город и направляется в свой отель. Лодка, напоминающая гроб, нашептывает о «неслышных и преступных похождениях в тихо плещущей ночи, но еще больше о смерти, о дрогах, заупокойной службе и последнем безмолвном странствии». Совершая эту поездку, Ашенбах уже переступает черту.
Гондольера можно уподобить Харону, перевозящему души в царство мёртвых. А, как мы знаем, это путешествие без обратного билета.
Венеция – не то сказка, не то капкан для чужеземцев - сама по себе является главным символом, предлагающим ключи к разгадыванию смыслов, заложенных в произведении. Этот итальянский город в начале прошлого века считался местом, где царят распутные нравы и всё можно купить (часто упоминаемые в книге парикмахеры при отелях выполняли функции сводников). Одновременно с этим, Венеция, «эта падшая царица», - средоточие искусств и зримая метафора поэзии и романтики.
Тадзио в некотором роде зеркально отражает старинный город с его прекрасными и величественными фасадами зданий, которые прогнили изнутри. Недаром писатель не раз отмечает, что идеально красивый мальчик обладает слабым здоровьем и вряд ли проживёт долгую жизнь. Он уже носит в себе зачатки угасания. Подобная амбивалентность, чистый восторг и упадок, пронизывает всё существо Ашенбаха. В его сердце поэтические порывы борются с декадансом и моральным разложением. Ашенбах, несмотря на поглощающую его греховную страсть, продолжает восхищаться красотой природы, он любит море и наблюдает восход солнца.
Цветовая палитра в новелле неслучайна. Она также отражает извечную двойственность всего сущего. Тадзио, с ласковой и загадочной внешностью, носит в основном белое и тёмное, как знак невинности и предвестие гибели. Стареющий Ашенбах вначале принимает «богоподобной красоты отрока» за творение Аполлона, но вскоре понимает, что это творение скрывает усмешку Диониса…
Ашенбах тоскует по совершенству и пытается обрести его через зримую красоту и чувства.
Амур, право же, уподобляется математикам, которые учат малоспособных детей, показывая им осязаемые изображения чистых форм, – так и этот бог, чтобы сделать для нас духовное зримым, охотно использует образ и цвет человеческой юности, которую он делает орудием памяти и украшает всеми отблесками красоты, так что при виде ее боль и надежда загораются в нас.
Одержимость отроком возрастает, и когда в Венеции начинается эпидемия холеры, Ашенбах не может решиться покинуть город. Высшие силы словно исполняют потаённое желание, помогая ему остаться в охваченной заражением и гниением Венеции и не расставаться с Тадзио. Впрочем, мы не знаем точно, что вызвало смерть: холера, разочарование художника или разбитое сердце.
Фон Ашенбах, отправившись к парикмахеру в надежде омолодиться, претерпевает физические изменения, внешне отразившие его внутреннее разложение. Он словно отчаянно совершает заключительную попытку получить признание, приняв несколько шутовской облик. Этому предшествует сон, одновременно пугающий, сладостный и необузданный, которому Ашенбах даёт название «Чуждый бог» и который предопределяет его судьбу.
Ещё одна тема, которую читатель буквально физически ощущает, читая новеллу, - одиночество. Ашенбах невероятно одинок. Писатель, проведя немало часов в следовании за Тадзио и его семьёй в их прогулках по Венеции, так ни разу и не заговорил с мальчиком. Единственное, что их напрямую связывает – это зрительный контакт. Но и с другими персонажами, встречающимися на его пути, писатель практически не общается, за исключением необходимого минимума. Мы узнаем обо всём исключительно от погружённого в себя героя. Эта внутренняя отчуждённость от других людей и зацикленность на своих переживаниях отчасти объясняют то, что увлечение юным Тадзио и молчаливое наблюдение за ним постепенно полностью подчинили писателя…
Картина мира, ощущения, которые легко можно было бы потушить единым взглядом, смешком, обменом мнений, его занимают больше чем следует; в молчании они углубляются, становятся значительным событием, авантюрой чувств, неизгладимым впечатлением. Одиночество порождает оригинальное, смелое, пугающе прекрасное – поэзию. Но оно порождает и несуразицу, непозволительный абсурд.
Сердечное приключение Ашенбаха заставляет читателя вспомнить о Гумберте из набоковской «Лолиты». Между этими произведениями можно провести немало параллелей, эстетических и символических. Обречённая попытка главных героев побороть искушение, противостоять собственному моральному упадку… и подвести под него нравственное оправдание. Два чувствительных интеллектуала, «отдавшись экзотическому избытку чувств», разрушают сами себя…
Однако есть и существенное отличие. В отличие от Гумберта, Ашенбах никогда не переходит к действиям, он даже ни разу словом не обмолвился с объектом своей страсти. Поэтому он не вызывает такой отрицательной реакции, как Гумберт, сломавший девочке жизнь. Ашенбах, в поисках абстрактной красоты, стремиться отделять любовь от сексуального желания, в лучших традициях философии Платона. Хотя, читая такие строки, как «немыслимое и чудовищное казалось ему мыслимым и нравственный закон необязательным», в этом можно усомниться. Для обоих героев юные существа оказываются проводниками, которые уводят их из этого скучного мира в другое царство.
Финальная сцена также символична. Тадзио, как бы мирно зовущий за собой влюблённого писателя, выступает в роли психопомпа, Гермеса, увлекающего Ашенбаха в потусторонний мир. Его время пришло, и он в некотором смысле сам сделал выбор…
спойлерИ вдруг, словно вспомнив о чем-то или повинуясь внезапному импульсу, он, рукою упершись в бедро и не меняя позы, красивым движением повернул голову и торс к берегу. Тот, кто созерцал его, сидел там, сидел так же, как в день, когда в ресторане этот сумеречно-серый взгляд впервые встретился с его взглядом. Голова его, прислонённая к спинке кресла, медленно обернулась, как бы повторяя движение того, вдалеке, потом поднялась навстречу его взгляду и упала на грудь...свернуть
Известно, что многое в новелле «Смерть в Венеции» списано автором с реальности. Томас Манн любил Венецию... У него тоже, возможно, было платоническое увлечение совсем юным мальчиком, Владиславом Моесом, который и стал прототипом Тадзио. В последнее время относительно этой версии есть сомнения, но гомоэротизм в книге, вероятно, отчасти является преломлением глубинных переживаний автора.
Закончить хочется характеристикой, которую произведению дал сам Манн в одном из своих писем: «это странный сюжет, происходящий в Венеции… новелла о стареющем творце, серьёзная и чистая по своему звучанию, где рассматривается случай педофилии. Вы можете воскликнуть “Ах!”, но там всё очень пристойно». Упомянутая пристойность достигается посредством множества абстракций, метафор и аллюзий, некоторые из которых мы с вами рассмотрели.
Поделиться
bumer2389
Оценил книгу
Будденброк - как много в этом слове
Для сердца книжного слилось...
Здесь я совсем не мудрствовала лукаво: семейная сага = Будденброки. Даже сага о Форсайтах пришла на ум позже. Конечно, увлекательно было бы играть в "Какой ты из Форсайтов" - в Будденброков так не поиграешь, там один другого краше. Но - какие мои годы?;) Хотя - имелись у меня некие предубеждения, что Будденброки - это сложно, это много, это - скучно... ??? Откуда что берется?
И случилось... То, что я влюбилась в книгу буквально с первых страниц. Прям с чепца консульши, который аж трепетал от чувств (нежности - не подумайте). Ну что сказать... Je suis чепец - и тоже трепетала. Какие же тут описания, какие картины, какая музыка слов...
*Консульша и сенаторша - это не новомодные феминитивы, которые так некоторых раздражают и считаются неуважительными. Совсем наоборот - они означают "при муже" докторе, консуле, сенаторе, и переносят уважение к мужу и на его супругу. Просто смиритесь с этим: 19й век - такой 19й век, ну что с ними поделаешь.
Давайте по порядку. Автор описывает целых четыре поколения семьи Будденброков, взяв за основу историю своей семьи. Я даже провела - крошечное - расследование, откуда есть пошел подзаголовок "История гибели одного рода". Вроде это добавлял автор - тогда к нему претензий нет, захотел - и озаглавил. Потому что по началу - так вообще не скажешь, и семейство процветает и здравствует. Начиная с Иоганна seniora, властного и строгого патриарха семьи, продолжая его - вторым - сыном Иоганном-Жаном и их с консульшей (той самой, с чепцом) детьми, Томасом, Антонией/Тони и Христианом (и это еще не все)). Что сказать о Будденброках? Это - влиятельная семья в городе (вроде Бремене), они живут в красивой обстановке, в фамильном доме, конечно же, постоянно рассказывают подрастающему поколению о фамильном древе - начиная с "торговца из Ростока". Даже - ведут некую семейную летопись в тетрадочке. Мне понравилось, как было сказано об одной из жен, вошедших в семью
Мать будущих Будденброков
Не "мать драконов", конечно - но где-то... Конечно, помимо чести своей компании (называется она "хлебная торговая") они блюдут и честь своего рода. Свято и ревностно - и это наглядно показывается в эпизоде с Тони.
Эпизод с юной Тони - я считаю одним из лучших в книге (хотя там столько еще всего будет...). Юная девушка, первые чувства - а тут еще она встает перед выбором... Когда внезапно возник Гофман - я (вновь) затрепетала. *Да - меня можно купить любимыми классиками. Но тут... Эпизод разрешился таким образом, что я поняла: это был не омаж Гофману - а вполне себе шпилька. При всем уважении к (возлюбленному) мастеру - все, время романтиков кончилось, у нас суровый реализм, тут куют деньги и связи...
*Еще одно маленькое лирическое отступление. Не так давно - даже сил не было ругаться на современную книжку. Которая претендовала на историзм просто потому, что подобные события имели место в истории - но разрешалось все так волшебно и плюшево - что была даже смешна в своей наивности. И -ВОТ! Ну вот же она - жизнь и люди, описанные твердой рукой, пусть и не такого жалостливого, но - правдивого автора. Вот классика (помимо просто эстетических восторгов) возвращает мне веру в литературу и талант.
Вернемся к Тони. Очень яркий образ был, когда отец сравнивает их семью - с цепью, где все звенья должны работать и вносить свой вклад. Мне стало даже жаль юное создание - но дальнейшие события показали,что госпожа Антония (у нее потом будет много имен) - еще даст им всем... что им больше нравится. Позвольте привести пару запомнившихся мне примеров:
Когда одна из кузин-старых дев с не свойственной ей экспрессивностью стала завывать
Как ветер в дымовой трубе Вчера ко мне ворвался Сатана"
Мы слышим мысленный монолог Тони "Да на кой ты ему сдалась?" Или когда пастор подошел к ней и посмел поинтересоваться
Как ее завитки надо лбом соотносятся со служением Господу
Антония поинтересовалась "А ваши?" (пастор был лыс), подобрала все свои юбки и - гордо удалилась. Обожаю...
Встречала мнения, которые в "падении" семьи винят Томаса Будденброка. Не могу согласиться с этой мыслью. Винить его, что он Томас среди Иоганнов - не комильфо, это не его вина. Да и - по тексту этого не скажешь... Я решила копнуть глубже и вспомнить ту лекцию о цепи. Несколько раз всплывало в книге определение "бюргер". Века до 16го оно означало просто "горожанин" - тот, кто жил в черте города, платил налоги, участвовал в жизни. В 19м же это обратилось во что-то нарицательное: торгаш, рвач, у которого уме - только деньги. На ум (и интернет) приходит немного карикатурное изображение баварца - и в книге есть восхитительное описание Мюнхена и баварцев - словно людей с другой планеты по отношению к бременцам. И пока Будденброки были эдакими "торгашами", у которых сыновья входили в семейный бизнес, а дочери служили укреплению положения в обществе - семья процветала. Еще забыла отметить, что, несмотря на свое положение и уважение - Будденброки все-таки не самые выдающиеся люди города. Они не самые богатые - и завидуют этому. И не аристократы - и Тони просто красными пятнами идет при виде фрейляйн Юльхен, у которой из достоинств - только "фон" в фамилии. И своего положения они всегда достигали- сами, своим трудом. Но на глазах читателя разворачивается - словно разбавление крови. Можно заметить это уже с консульши (с чепцом) и ее ветки Крегеров, да и в самом консуле Жане
Холодный расчет мешался с душевным стремлением
Поэтому дети (третье поколение увиденных нами Будденброков) получились один другого краше: и Томас, и Антония, а уж Христиан! (и не только). Словно эти неуставные чувства проникали - и разбавляли... Хотя признаюсь, что сама "гибель" по сравнению с предшествующим объемом текста показалось мне несколько - скоропалительной.
У меня был только один вопрос к книге: "А когда должно быть скучно?". А где скучать - пишут же, скучно стало - где? Музицирования Герды скучные? А мне понравилась здесь полемика о "Тристане и Изольде" - очень она была эмоциональна. Описания рождественских хлопот затянуто? Но оно было - таким красивым и красочным (вновь можно вспомнить маэстро Гофмана). Даже описание уроков Иоганна-Гунно мне не наскучило, потому что зацепило
Когда требовалось его вмешательство, учитель вспухал, шел пятнами и выдавал многозначительно "Таааааак"...
... Влюбилась я просто в слог Манна, в его детали, как он дотошно описывает обстановку, людей: от гороховых панталон и париков до "будденброковских" рук и зубов... Немного только я скучала от - повторов, когда вновь и вновь наступают "детские четверги", когда собираются вместе все побочные веточки - в том числе кузины Генриетта, Фредерика и Пфиффи... Мало того, что тут человека зовут Пфиффи - так еще из раза в раз приходится с ними встречаться, а выдерживать их язвительные взглядики и комментарии порой и у госпожи Антонии терпения не хватает. Или постоянные нападки на кузину-старую деву Клотильду: ей и так от семейства достается, да еще автор из раза в раз проходится по ее конституции и аппетиту...
Закругляюсь- а то, моя бы воля, я бы все восхитительные выражансы автора в цитаты сохранила. Мне понравилось, как автор (символично, как мне кажется), начал Гофманом и окончил Эдгар Аллан По - Падение дома Ашеров . Да, это семейная сага - тут умирают и рождаются (и собираются по этому поводу), принимают кого-то в семью или изгоняют с позором (вот это всегда веселее). Надеюсь, я передала всю бурю чувств, которую вызвала во мне книга. Не могу упрекнуть себя в предвзятости: это была любовь, скоропостижная, но сокрушительная. Конечно, буду рекомендовать - но все-таки предупрежу, что некоторые читательские скилы и мышцы стоит нарастить. Я как всегда спешила, а книгу лучше - смаковать, наслаждаться этой игрой, словесной и жизненной. Это - того стоит.
Поделиться
bumer2389
Оценил книгу
Будденброк - как много в этом слове
Для сердца книжного слилось...
Здесь я совсем не мудрствовала лукаво: семейная сага = Будденброки. Даже сага о Форсайтах пришла на ум позже. Конечно, увлекательно было бы играть в "Какой ты из Форсайтов" - в Будденброков так не поиграешь, там один другого краше. Но - какие мои годы?;) Хотя - имелись у меня некие предубеждения, что Будденброки - это сложно, это много, это - скучно... ??? Откуда что берется?
И случилось... То, что я влюбилась в книгу буквально с первых страниц. Прям с чепца консульши, который аж трепетал от чувств (нежности - не подумайте). Ну что сказать... Je suis чепец - и тоже трепетала. Какие же тут описания, какие картины, какая музыка слов...
*Консульша и сенаторша - это не новомодные феминитивы, которые так некоторых раздражают и считаются неуважительными. Совсем наоборот - они означают "при муже" докторе, консуле, сенаторе, и переносят уважение к мужу и на его супругу. Просто смиритесь с этим: 19й век - такой 19й век, ну что с ними поделаешь.
Давайте по порядку. Автор описывает целых четыре поколения семьи Будденброков, взяв за основу историю своей семьи. Я даже провела - крошечное - расследование, откуда есть пошел подзаголовок "История гибели одного рода". Вроде это добавлял автор - тогда к нему претензий нет, захотел - и озаглавил. Потому что по началу - так вообще не скажешь, и семейство процветает и здравствует. Начиная с Иоганна seniora, властного и строгого патриарха семьи, продолжая его - вторым - сыном Иоганном-Жаном и их с консульшей (той самой, с чепцом) детьми, Томасом, Антонией/Тони и Христианом (и это еще не все)). Что сказать о Будденброках? Это - влиятельная семья в городе (вроде Бремене), они живут в красивой обстановке, в фамильном доме, конечно же, постоянно рассказывают подрастающему поколению о фамильном древе - начиная с "торговца из Ростока". Даже - ведут некую семейную летопись в тетрадочке. Мне понравилось, как было сказано об одной из жен, вошедших в семью
Мать будущих Будденброков
Не "мать драконов", конечно - но где-то... Конечно, помимо чести своей компании (называется она "хлебная торговая") они блюдут и честь своего рода. Свято и ревностно - и это наглядно показывается в эпизоде с Тони.
Эпизод с юной Тони - я считаю одним из лучших в книге (хотя там столько еще всего будет...). Юная девушка, первые чувства - а тут еще она встает перед выбором... Когда внезапно возник Гофман - я (вновь) затрепетала. *Да - меня можно купить любимыми классиками. Но тут... Эпизод разрешился таким образом, что я поняла: это был не омаж Гофману - а вполне себе шпилька. При всем уважении к (возлюбленному) мастеру - все, время романтиков кончилось, у нас суровый реализм, тут куют деньги и связи...
*Еще одно маленькое лирическое отступление. Не так давно - даже сил не было ругаться на современную книжку. Которая претендовала на историзм просто потому, что подобные события имели место в истории - но разрешалось все так волшебно и плюшево - что была даже смешна в своей наивности. И -ВОТ! Ну вот же она - жизнь и люди, описанные твердой рукой, пусть и не такого жалостливого, но - правдивого автора. Вот классика (помимо просто эстетических восторгов) возвращает мне веру в литературу и талант.
Вернемся к Тони. Очень яркий образ был, когда отец сравнивает их семью - с цепью, где все звенья должны работать и вносить свой вклад. Мне стало даже жаль юное создание - но дальнейшие события показали,что госпожа Антония (у нее потом будет много имен) - еще даст им всем... что им больше нравится. Позвольте привести пару запомнившихся мне примеров:
Когда одна из кузин-старых дев с не свойственной ей экспрессивностью стала завывать
Как ветер в дымовой трубе Вчера ко мне ворвался Сатана"
Мы слышим мысленный монолог Тони "Да на кой ты ему сдалась?" Или когда пастор подошел к ней и посмел поинтересоваться
Как ее завитки надо лбом соотносятся со служением Господу
Антония поинтересовалась "А ваши?" (пастор был лыс), подобрала все свои юбки и - гордо удалилась. Обожаю...
Встречала мнения, которые в "падении" семьи винят Томаса Будденброка. Не могу согласиться с этой мыслью. Винить его, что он Томас среди Иоганнов - не комильфо, это не его вина. Да и - по тексту этого не скажешь... Я решила копнуть глубже и вспомнить ту лекцию о цепи. Несколько раз всплывало в книге определение "бюргер". Века до 16го оно означало просто "горожанин" - тот, кто жил в черте города, платил налоги, участвовал в жизни. В 19м же это обратилось во что-то нарицательное: торгаш, рвач, у которого уме - только деньги. На ум (и интернет) приходит немного карикатурное изображение баварца - и в книге есть восхитительное описание Мюнхена и баварцев - словно людей с другой планеты по отношению к бременцам. И пока Будденброки были эдакими "торгашами", у которых сыновья входили в семейный бизнес, а дочери служили укреплению положения в обществе - семья процветала. Еще забыла отметить, что, несмотря на свое положение и уважение - Будденброки все-таки не самые выдающиеся люди города. Они не самые богатые - и завидуют этому. И не аристократы - и Тони просто красными пятнами идет при виде фрейляйн Юльхен, у которой из достоинств - только "фон" в фамилии. И своего положения они всегда достигали- сами, своим трудом. Но на глазах читателя разворачивается - словно разбавление крови. Можно заметить это уже с консульши (с чепцом) и ее ветки Крегеров, да и в самом консуле Жане
Холодный расчет мешался с душевным стремлением
Поэтому дети (третье поколение увиденных нами Будденброков) получились один другого краше: и Томас, и Антония, а уж Христиан! (и не только). Словно эти неуставные чувства проникали - и разбавляли... Хотя признаюсь, что сама "гибель" по сравнению с предшествующим объемом текста показалось мне несколько - скоропалительной.
У меня был только один вопрос к книге: "А когда должно быть скучно?". А где скучать - пишут же, скучно стало - где? Музицирования Герды скучные? А мне понравилась здесь полемика о "Тристане и Изольде" - очень она была эмоциональна. Описания рождественских хлопот затянуто? Но оно было - таким красивым и красочным (вновь можно вспомнить маэстро Гофмана). Даже описание уроков Иоганна-Гунно мне не наскучило, потому что зацепило
Когда требовалось его вмешательство, учитель вспухал, шел пятнами и выдавал многозначительно "Таааааак"...
... Влюбилась я просто в слог Манна, в его детали, как он дотошно описывает обстановку, людей: от гороховых панталон и париков до "будденброковских" рук и зубов... Немного только я скучала от - повторов, когда вновь и вновь наступают "детские четверги", когда собираются вместе все побочные веточки - в том числе кузины Генриетта, Фредерика и Пфиффи... Мало того, что тут человека зовут Пфиффи - так еще из раза в раз приходится с ними встречаться, а выдерживать их язвительные взглядики и комментарии порой и у госпожи Антонии терпения не хватает. Или постоянные нападки на кузину-старую деву Клотильду: ей и так от семейства достается, да еще автор из раза в раз проходится по ее конституции и аппетиту...
Закругляюсь- а то, моя бы воля, я бы все восхитительные выражансы автора в цитаты сохранила. Мне понравилось, как автор (символично, как мне кажется), начал Гофманом и окончил Эдгар Аллан По - Падение дома Ашеров . Да, это семейная сага - тут умирают и рождаются (и собираются по этому поводу), принимают кого-то в семью или изгоняют с позором (вот это всегда веселее). Надеюсь, я передала всю бурю чувств, которую вызвала во мне книга. Не могу упрекнуть себя в предвзятости: это была любовь, скоропостижная, но сокрушительная. Конечно, буду рекомендовать - но все-таки предупрежу, что некоторые читательские скилы и мышцы стоит нарастить. Я как всегда спешила, а книгу лучше - смаковать, наслаждаться этой игрой, словесной и жизненной. Это - того стоит.
Поделиться
Moloh-Vasilisk
Оценил книгу
05.02.2025. Будденброки. Томас Манн. 1901 год.
В одном старинном городе, в доме с тяжелыми красными занавесками и золочеными канделябрами живёт семья Будденброков. Глава семьи — энергичный и благоразумный консул, который старается сохранить семейное дело, несмотря на сложности. Его дочь Тони, полная сил и дерзости, сталкиваясь с первыми испытаниями, выбирает между долгом и собственным счастьем. После уже и младшее поколение — Ганно и Кай — начинают замечать, как их мир становится меньше и холоднее. Все эти события происходят на фоне политических перемен и экономических трудностей. Что же случится, когда старшие начнут замечать, что время их поколения уходит, а младшие не хотят следовать традиционному пути?
Да, Томас Манн и его «Будденброки» — это как старое вино, которое с годами становится только лучше. И хотя не всегда можно согласится с каждым поворотом сюжета или решением персонажей, произведение оставляет глубокий след, ведь это не просто роман, а эпическая семейная сага, где каждая деталь имеет значение. Каждый персонаж здесь как живой портрет своего времени и социальной среды. Автор удивительно точно передает дух XIX века через тонкие психологические штрихи и богатые диалоги. Например, когда старший консул Иоганн Будденброк говорит:
«Я сам не раз готов был просить отца пойти на уступки…»
Эти слова раскрывают сложность отношений между поколениями и верность традициям.
Особенно впечатляет то, как Манн исследует тему преемственности поколений. Старшие Будденброки — такие как Иоганн или его сын Томас — являются примерами деловитости и практичности, тогда как младшие, особенно Ганно, всё больше склоняются к искусству и внутреннему самоанализу. Это создает удивительный контраст между практическим опытом старших и духовными запросами молодых. Когда Ганно говорит:
"– Нам задано, во-первых, из Непота, потом переписать набело накладную, правило из французской грамматики, реки Северной Америки, выправить сочинение…
Он замолчал, огорчившись, что не сказал «и» перед «выправить сочинение» и не понизил к концу фразы голос, – ведь больше ему назвать было нечего, и весь ответ звучал как-то отрывочно и неопределенно.
– Вот и все, – добавил он, стараясь закруглить предложение, но так и не поднимая глаз.»
— это метафора того, как новое поколение сталкивается с обязанностями, которые кажутся им чуждыми и неинтересными.
Тема брака тоже заслуживает особого внимания. От первого замужества Тони с Грюнлихом, которое становится комедийной драмой, до второго с Алоизом Перманедером, где мы видим уже другую сторону героини — более зрелую и осознанную. Брак здесь представлен как сложный институт, который часто сталкивается с предрассудками общества и внутренними желаниями личности.
Религиозная тема также играет значительную роль, особенно в образах старших членов семьи. Консульша, например, часто обращается к Библии в поисках утешения. В романе показано, как религия служит опорой для людей в трудные времена, хотя иногда и становится источником конфликтов.
И не стоит забывать тему смерти, проходящую жирной чертой по всему тексту. Ведь вечное упокоение раскрывается с удивительной глубиной, которая заставляет ощутить её не только как физический процесс, но и как метафорическую точку перелома между поколениями. Если взять, например, сцену кончины старого Иоганна Будденброка — это не просто описание ухода человека из жизни, а целая поэма о том, как величие прошлого растворяется в настоящем. Смерть здесь никогда не является чем-то внезапным; она больше похожа на неотвратимое течение реки, которое медленно, но верно подтачивает берега семейного благополучия. Особенно интересно, как автор исследует смерть глазами разных персонажей. Христиан, например, относится к ней почти с насмешливым безразличием. Что касается Томаса, то его реакция на смерть родных демонстрирует уникальную смесь практичности и духовного поиска. Когда он сталкивается с мыслью о собственной кончине, его первая реакция — это попытка найти смысл в том, что он сделал для семьи и фирмы. Ганно, напротив, воспринимает смерть как нечто почти романтическое. Его реакции всегда отличаются от взрослых: где они видят потерю, он находит красоту, хотя и мрачную. Интересно также, как смерть влияет на социальные связи героев. Она всегда связана с изменением статуса семьи: будь то продажа дома или отказ от должностей, каждый уход человека из жизни оборачивается новыми обстоятельствами для остальных. Таким образом, тема смерти в книге не только исследует человеческие судьбы, но и служит метафорой упадка целого рода Будденброков. Каждый случай кончины становится поворотной точкой для тех, кто остаётся, заставляя их переосмыслить своё место в мире и свои действия.
Нельзя не упомянуть стиль написанного. Великолепие языка романа заключается в том, как автор сочетает высокие философские размышления с повседневными диалогами. Описание семейных праздников, таких как Рождество, или политических событий, таких как таможенный союз, всегда наполнено глубоким смыслом. Стиль текста отличается редкой элегантностью и точностью. Длинные предложения иногда кажутся запутанными, но именно в них заключена суть произведения. Особое место занимают культурные и исторические отсылки. Упоминание «Фауста» Гете, Лолы Монтез, Наполеона или даже проповедей Пауля Герхардта добавляют тексту многогранности и глубины. И это не просто перечисление имен, а попытка связать частную жизнь героев с широким культурным контекстом.
В произведении Томаса Манна персонажи предстают как живые, объемные личности, каждая из которых несет на себе отпечаток семейной истории и социального положения. Семья Будденброков, воплощая собой бюргерскую элиту XIX века, демонстрирует разнообразие характеров, где одни герои сохраняют деловую хватку и строгость традиций, другие же уходят в мир собственных фантазий или противоречивых стремлений.
Можно долго говорить о каждом герое, но особенно интересна судьба Ганно Будденброка. Этот юноша — настоящий алмаз в короне романа. Его внутренние терзания, его склонность к искусству среди практичных торговцев, как цветущий сад среди серых каменных стен. Его реакции на окружающий мир, особенно на сыновей Хагенштремов, показывают, как сложно человеку сохранять верность своим идеалам в мире, который требует от него совсем других качеств.
Атмосфера книги напоминает зимний день: кажется, что солнце светит, но холодное дыхание времени уже чувствуется в воздухе. Каждый праздник, каждая семейная трапеза становятся своего рода метафорой упадка. Особенно впечатляют описания Рождества — эти праздники, где радость смешивается с гнетущим чувством надвигающихся перемен.
И всё же есть недостатки. Иногда текст становится слишком затянутым, как старое тесто, которому слишком долго дали отдохнуть. Например, бесконечные разговоры о семейном состоянии или о политических событиях временами отвлекают от основной истории. Также некоторые персонажи остаются недостаточно раскрытыми, что несколько ослабляет общее впечатление. Однако это не портит роман, так они не становятся картонными, а скорее добавляет ему жизненной правды — ведь не все люди вокруг нас оказываются интересными и глубокими.
Подводя итог, хочется отметить, что «Будденброки» — это мощное исследование человеческой судьбы и семейных ценностей. Произведение написано великолепным языком, полным деталей и размышлений. Это книга, которая достойна каждой минуты, потраченной на её прочтение. 9 из 10.
Поделиться
О проекте
О подписке
Другие проекты