Читать книгу «Стать Теодором. От ребенка войны до профессора-визионера» онлайн полностью📖 — Teodor Shanin — MyBook.

1 мая 1945 года я был в Самарканде, по радио объявили о самоубийстве Гитлера накануне. Далее объявили дату подписания безоговорочной капитуляции немецкой армии. 8 мая 1945 года, когда это произошло, я стоял на площади в толпе, слушавшей громкоговорители, которые сообщали о подписании документа о капитуляции Германии маршалами Жуковым и Кейтелем. Молчание толпы было осязаемым. Оно длилось и длилось, пока какая-то женщина не закричала: «Чего вы не радуетесь? Ведь война кончилась!» Толпа продолжала молчать, и она повернулась к соседу: «Ты, старик, почему не радуешься?» – а он громко и горько расплакался.

Так для меня кончилась Вторая мировая война.

Дело Гроссмана: «Они»

Вскоре после возвращения отца и по мере окончания войны жизнь нашей семьи нормализовалась. Драматические для меня события в школе успокоились. Отец и мама работали, и мы не голодали более, только недоедали. Но в один из дней отец вернулся домой с работы с лицом, которое напомнило мне дни его прибытия из лагеря, изможденным и загнанным. После долгого молчания он рассказал, что произошло ужасное: его вызвали в НКВД! Всполошилась вся контора Талигулянской ГЭС, где он работал. Реакция на телефонный звонок «оттуда» была схожей у всех – это был страх и глубокое чувство беззащитности. Директором стройки отца был тогда Абрамов, который сам в свое время отсидел несколько лет, но, как говорили, был освобожден из тюрьмы, когда на одном из партийных съездов Сталин спросил узбекскую делегацию: «А где тот маленький еврей, с которым я говорил в последний раз?» – и им пришлось признать, что «маленький еврей» в тюрьме за «контрреволюционную деятельность». Сталин буркнул: «Чепуха!» – после чего Абрамова спешно выпустили, «отмыли», вернули партийный билет и прибавили зарплату – такие были времена. Абрамов доказал тогда свое бесстрашие, защищая работников Талигулянской ГЭС, в особенности татар, которых в то время массово сослали из Крыма в наш район (депортация целых народов была характерна для 1930-х и 1940-х). Отец рассказывал, что татары массово вымирали, по всей видимости от шока, несмотря на то что Абрамов сделал все, чтобы облегчить их участь. Абрамов ходил в старых штанах и порванных ботинках, но упрямо продолжал защищать своих работников от властей всякого рода. Звонок «оттуда» был очевидной причиной для беспокойства.

Оказалось, что отец был вызван не по личному делу, а для дачи свидетельских показаний по «делу» его знакомого. Это был Меир Гроссман – когда-то известный варшавский журналист, считавшийся там крайне левым, близким к подпольной коммунистической партии. От наступления немцев на Польшу 1939 года он бежал на восток, был арестован советской властью, вошедшей в Польшу согласно пакту Молотова–Риббентропа, разделившему Польшу между СССР и нацистской Германией и уничтожившему польское государство, и был сослан на север, в спецпоселение в Коми. После своего освобождения как «бывшего польского» он приехал в Самарканд. К тому времени он вполне перековался из друга коммунистов в очень гневного антикоммуниста. Следователь, вызвавший отца, сказал ему, что НКВД известно о подпольной организации «поляков», включавшей Гроссмана, который находится теперь под арестом. С отца потребовали сообщить НКВД об его контрреволюционной деятельности.

Отец и впрямь встречался с Гроссманом, чтобы поиграть в шахматы и поговорить о разном. Бывало, что и я ходил с отцом на эти встречи послушать умный разговор старших и посмотреть на игру. По рассказу отца, он вначале ответил следователю, что не помнит никаких контрреволюционных высказываний со стороны Гроссмана. После безрезультатной для следователя встречи тот выдал отцу пропуск на выход из здания НКВД, но на прощание добавил: «Ну что ж, на этот раз мы вас отпускаем, но подумайте серьезно о будущем вашем и вашей семьи и возвращайтесь через неделю. На всякий случай принесите с собой постельное белье». Эти встречи повторялись, и наконец следователь спросил опять: «Вы все еще не припомнили никаких контрреволюционных высказываний Гроссмана?» И скомандовал: «Ввести заключенного Гроссмана». Появился Гроссман, исхудалый, небритый и с бегающим взглядом. Следователь рявкнул на него: «Подтверждаете ли вы протокол, подписанный вами, о вашей контрреволюционной деятельности?» – и Гроссман промямлил: «Подтверждаю». Тогда следователь повернулся к отцу и спросил: «А теперь вспомнили?» – на что получил нужный ему ответ.

Стало ясно как отцу, так и нам, что в НКВД «шьют дело» о заговоре бывших польских граждан против советской власти. Это явно пригодилось бы для «карьерного роста» следователей. В семье Гроссмана мы также узнали, что все началось с ареста его свояка за кражу кожи на местном заводе, где тот работал. Ему предложили выбор: сесть на несколько лет или же назвать других виновных в контрреволюционной пропаганде среди выходцев из Польши. Он выбрал второе и начал называть все имена, которые помнил, включая даже нескольких из его собственных родственников – также моего отца.

Была объявлена дата процесса, в котором отцу была отведена роль свидетеля, а Гроссману – роль виновного. Процесс проходил в закрытом режиме. Я сидел на лестнице у входа в суд, ожидая отца или же (что было вполне возможно) объявления об его аресте в зале суда. Когда отец вышел, его рассказ из первых рук прозвучал почти что невероятно. Адвокатом Гроссмана была назначена молодая женщина, которую отец называл в наших разговорах «комсомолкой». Этим он подчеркивал ее молодость, а также явную преданность делу коммунистической партии и горячую веру в советский строй. Когда показания Гроссмана были прочитаны и судья приказал ему подтвердить их устно («Подпись ваша?!»), она встала, повернулась к Гроссману и резко сказала: «А теперь говорите вы». Он молчал. Тогда она стукнула перед его лицом кулаком по столу: «Я вам говорю, говорите!» – и он сказал: «Все ложь. Меня били». Начался невероятный бедлам. Прокурор орал во всю глотку: «Я требую не вносить этого в протокол!» Адвокат отвечала на высоких тонах: «Я требую внести это в протокол! Вы не сможете этого не включить! Вы что, законов не знаете?» Судьи чуть ли не спрятались под стол, испугавшись происходящего – ведь и им могло влететь за такой поворот процесса. Кончилось тем, что председатель суда промямлил, что они откладывают продолжение суда до новой даты, а до тех пор арестованный остается под стражей. Свидетелей, как и моего отца, отпустили, и он вышел, потрясенный увиденным и услышанным.

Суд был отложен, но Гроссмана все же не выпустили. Как говорилось тогда в СССР: «Человек есть – дело будет». Его осудили вне судебной процедуры решением «тройки» (органы для оперативного уничтожения «антисоветских элементов», действовавшие в СССР с августа 1937 по ноябрь 1938 года и состоявшие из трех человек – начальника, секретаря обкома и прокурора: отсюда и название «тройка») на три года тюрьмы за то, что двумя годами раньше он пробовал бежать из спецпоселения. Его освободили по амнистии годами позже.

Нам было ясно, что отца надо немедленно убрать из Самарканда: он слишком много слышал и видел на этом процессе. К этому времени, в начале 1945 года, Вильно был уже опять в советских руках, и мы знали, что оттуда свободный выезд в Польшу для его уроженцев. Для поездки в Вильно из Самарканда требовалось особое разрешение, но тут помогли неформальные связи матери. К этому времени, после производства сигарет и сандалий, она перешла на пошив платьев дамам «высшего света». Это были в основном жены профессоров медицины Ленинградского университета, которых эвакуировали в Самарканд. Мама им явно очень нравилась. Я часто видел этих клиенток и удивлялся не раз как красоте их русского языка и обходительности, так и их необыкновенной избалованности, несмотря на тяжелые условия, в которых жили почти все. Это была моя первая встреча с женщинами элиты страны, как и первый взгляд на их быт.

Среди клиенток мамы была дама, не принадлежавшая к ленинградской медицинской элите, но относившаяся к местным властным структурам – чиновничеству самаркандского НКВД. Ее фамилия была Хрущева, и нам намекали, что она сестра Никиты Хрущева – в то время первого секретаря украинской компартии, а после смерти Сталина неограниченного властителя Советской России (до сих пор не знаю, было ли это правдой). Когда мама попросила ее раздобыть для отца разрешение уехать в Вильно, она получила ответ: «Рада буду помочь». Мы еще раз собрали или одолжили все возможные деньги, чтобы отправить отца подальше – в Вильно. Он уехал и на многие месяцы исчез – ни слуху ни духу. Мы опасались худшего.

Иегуда

Далее мы переехали жить в Новый город, что дало нам важное преимущество в виде наличия постоянного электрического света, который очень помогал мне в учебе.

В один из дней я за столом делал уроки, когда в нашу дверь на первом этаже вошел советский солдат. Он выглядел до того стереотипно, что было трудно даже запомнить его с ходу. Гимнастерка, ушанка со звездой, вещмешок, бритое лицо, а в руках деревянный ящик, который в те времена носили многие солдаты. Он внимательно осмотрел комнату, а далее перевел взгляд на меня. Спросил на очень хорошем русском языке: «Могу ли видеть мадам Зайдшнур?» Я вздрогнул от слова «мадам» от советского солдата. Ответил: «Мамы нет, но вскоре она придет. Хотите ее подождать?» Он сказал «да», я предложил ему чай, и он уселся с газеткой ждать. Когда мама пришла, он начал с вопроса: «Знаете ли вы почерк вашего мужа?» Она ответила «да», и он вытащил из сапога отцовское письмо. Коротко вдохнув, мама села читать. В письме ей предлагалось довериться подателю этого послания и тому, что он расскажет. Солдат назвался Иегудой и рассказал, что отец находится в Польше, в городе Лодзь, куда доехал через Вильно. Он также сказал, что отец предлагает и нам ехать в Вильно, а оттуда продолжить путь к нему в Польшу. Иегуда просил разрешения переночевать у нас, «если это вам не помешает», и мать разрешила ему занять угол на полу, принесла одеяла.

Назавтра наш гость сказал нам, что ему нужно будет остаться в Самарканде на несколько дней, и попросился ночевать у нас это время. Он продолжил: «Вы мне не доверяете, конечно, письмо отца могло писаться под диктовку НКВД. Но без готовности к риску ничего нельзя делать». Позже, в день перед отъездом, он рассказал, что приехал, чтобы освободить «нескольких товарищей», которые находятся в тюрьме. Иегуда мне очень понравился, он был человеком, быстро вызывающим доверие. Очень спокойные лицо и глаза, немногословность при явной быстроте мышления и особая улыбка, по которой я его помнил и распознавал позже. Эта улыбка появлялась в особенности тогда, когда он отмалчивался от вопросов, на которые не собирался отвечать. На более позднем этапе он сказал, что покажет что-то, что может смягчить наше недоверие. Попросил топорик и легко, одним ударом выбил дно своего чемодана. Вытащил льняной мешок с золотыми десятирублевками царской чеканки, сказал, что за освобождение товарищей из тюрьмы придется расплачиваться золотом.

Иегуда оставался у нас и впрямь несколько дней, в течение которых выезжал раза два из города. Я помогал ему по мелочам, разносил сообщения в духе: «Тот-то и тот-то передают, что дети выросли» или же «Такой-то заболел». В конце своего пребывания Иегуда сказал, что, когда приедем в Вильно, мы должны найти местного раввина и тот направит нас далее. Он также взял из нашего альбома небольшую семейную фотографию и нарисовал на ее обороте что-то непонятное, велев передать это раввину. Он дал нам также денежную сумму, достаточную для того, чтобы оплатить нашу поездку в Вильно. Мы распрощались, он улыбнулся этой своей особой улыбкой и исчез.

Мы получили разрешение на поездку, собрались и выехали. В Москве мы задержались на несколько часов в ожидании следующего поезда. В эти часы я видел военную Москву. Город выглядел спокойно, но в течение полусуток наши документы проверяли трижды. Поскользнувшись на льду мостовой, я упал и заполучил трещину кисти руки. Об этой трещине я сам узнал только позже, когда доехали до Вильно и до рентгена. Было очень больно, но я продержался, сильно сжав зубы. Боль в этой кисти возвращается и теперь в холодные дни как воспоминание о дороге в Вильно.

Мы приехали в Вильно и с ходу начали поиски раввина, который должен был дать нам дальнейшую «связь», но не смогли его найти. Нам говорили, что он уехал, но скоро вернется, и т. д. После пары недель мы начали понимать, что что-то тут не так – нам просто не хотят ответить. Мы сами искали Иегуду, но не смогли найти и его. Далее прошел слух (слухами жил весь город), что при переходе через границу взяли более ста человек литовских сионистов и их уже осудили на стандартный срок в семь лет. (В то время польским евреям было проще уехать, чем литовским: Советский Союз аннексировал Литву, и литовским евреям была закрыта дорога за границу.) Связь этого события с исчезновением раввина стала ясной, и мы прекратили все контакты. К тому времени мама нашла в уцелевшем архиве Вильнюсского университета документы, где было указано, что она польская гражданка. Это оказалось достаточно, и ей, как и мне, были выданы бумаги для репатриации в Польшу.

Вильно: те, кто остался жив

В Вильно мы сняли комнату в еврейской семье, которая создалась после того, как город был взят советской армией и польскими партизанами. Они недавно поженились, и их истории были страшны, но типичны.

Они не знали друг друга перед освобождением города от немцев. Муж долго прятался после уничтожения виленского гетто. Когда советская армия и партизаны ворвались в город, а на улицах шел бой, его случайно поймали немецкие солдаты. Трое из них отвели его на площадь перед ратушей и приказали рыть себе могилу. Потом дали ему сигарету, и он уселся с ногами в свою могилу и закурил. Они стояли над ним, болтая по-немецки. Он вдруг увидел или ему показалось, что двое из них смотрят в другую сторону, а третий подмигнул ему. Он решил: «Что же я теряю?» – вскочил и побежал к воротам. В старом Вильно было немало добавочных ворот вокруг площадей, за которыми были огороды и проходы на следующую улицу, – такими задворками можно было далеко пройти. Он пробежал через ворота, и минутой позже очереди автоматов разбили их вдребезги. Но в него не попали.

Далее он нашел один из штабов советских войск, атаковавших город. На него смотрели с удивлением и недоверием: «Кто ты?» Он сказал: «Я еврей» – и на это получил ответ: «Если так, почему ты жив?» – и далее: «Не мешай!» Его оттеснили. Какое-то время он стоял там, не зная, что делать. Потом к нему подошел один из офицеров штаба и сказал ему на хорошем литвацком идиш: «Убирайся отсюда к черту, а то тебя пристрелят». Он ушел и прятался еще несколько дней, пока не кончился бой.

У жены была своя история. В гетто она была с первым мужем и тремя детьми. Их взяли и погнали на Понары – в пригород, где проходили массовые расстрелы, всего там погибли около 75 тысяч жертв, большей частью евреев, но также поляков и пленных русских. Семью расстреляли, но женщина упала в глубокий ров с легким ранением. После обморока открыла глаза. Около нее лежали убитые дети и муж – тем, кто достреливали раненых, показалось, что и она мертва. Ночью она вылезла из коллективного гроба и, как была в одной ночной рубашке, испачканной кровью своих близких, пошла обратно в виленское гетто. Услышав это, я сказал: «Ты с ума сошла? Вернуться в гетто во время расстрелов?» На это она мне холодно ответила: «А куда мне было идти? Что еще мне было делать?» При окончательной ликвидации гетто, которая произошла вскоре, она попала в женский лагерь в Латвии, где шили униформы для немецкой армии. После освобождения опять вернулась в свой город. Встретилась с новым мужем. Они поженились. Когда я с ними познакомился, их главный семейный доход шел от продажи подержанной мебели – ее много осталось после погибших. Мне было 15, и мне тем более сложно было понять, как сохраняются здравый ум и воля к жизни после того, как много часов пролежишь в могиле со своей семьей.

* * *

От мужа этой пары я получил урок немалой важности – о том, что раньше не было для меня очевидным. Меня окружали руины любимого мною города, могилы большой части моей семьи и всего, что я годами хранил в душе как «родной дом». Я был сионистом, и у меня не было никаких сомнений в том, что все евреи должны делать, переживая Холокост. В этом духе я и спросил мужа из приютившей и нас пары: «Когда вы уезжаете в Польшу?» Он ответил: «А что мне делать в Польше?» Моей реакцией было: «В Польше-то делать нечего, но из Польши можно ехать дальше». – «А куда мне ехать дальше?» На что я резко ответил: «В Палестину!» На это он сказал: «Еврей, который побывал под еврейским начальством в гетто, не захочет никогда жить снова под евреями». Для сиониста услышать такое от человека, вернувшегося из ада, казалось невероятным. Это был урок, которого не забывают. При всей моей «предвзятости» я, по-видимому, уже тогда умел прислушиваться к вещам, не вписывающимся в мою картину мира. Это помогло в будущем.

Мама не была готова двигаться далее, не узнав, что произошло с дедом и Алинкой. Все последние годы ссылки в Сибири и потом в Самарканде вопрос судьбы ее дочери и отца незримо присутствовал в нашем доме. Никто не смел говорить об этом вслух. Никто не мог забыть о нем. У матери теплилась надежда, что блондинистую, голубоглазую, хорошо говорящую по-польски Алинку спасли. Это было возможным, были бы добрая воля, добрые люди и удача. Их не оказалось.

Мы нашли информацию о семье у прислуги деда, что они переходили в конце 1941 года в глубь гетто. Там терялись следы и деда, и Алинки. В доме бывшей дедовой служанки была «малина» – особо обустроенное место, где во время массовых арестов прятались евреи. Немцы и их еврейская полиция («юденполицаи») поэтапно «выкуривали» людей из таких мест. В результате дальнейших поисков мы нашли людей, которые видели, как группу пойманных евреев гнали от дома служанки деда в сторону Понар – места расстрелов. Те, кто нам об этом рассказывал, среди этих людей распознали деда. С тяжелым сердцем, исчерпав варианты поиска, мы решили двигаться дальше и на базе документов материнского университета выехали в Лодзь.

* * *

Добавочным неоконченным делом был Иегуда. Мы были сильно обеспокоены тем, что произошло с ним. Выехав из Самарканда, он исчез, и мы думали, что он может нуждаться в помощи. Добравшись до Лодзи, мы немедленно вышли при помощи отца на политическую организацию, к которой Иегуда принадлежал. К нам явились двое мужчин, очень молчаливых и спокойных, как он сам, и расспросили нас досконально обо всем, что мы знали про его планы. Мы, конечно, ничего не знали. В конце разговора они сказали, что в ближайшие дни их люди выедут на поиски.

После нескольких дней раздался стук в дверь нашей квартиры в Лодзи. Вошел Иегуда, улыбнулся этой своей теплой непроницаемой улыбкой и рассказал, что он демобилизовался из советской армии и, услышав об арестах на границах, залег на дно, прервал все связи. Далее на оставшиеся золотые монеты купил документы на другую фамилию и стал, согласно им, цыганом, который спешит в Польшу, чтобы догнать свой табор. Таким образом он только что добрался до Лодзи.

Мы так и не узнали, кем на самом деле был Иегуда, откуда он пришел, было ли то, что он нам рассказал, правдой или нет и что в конечном счете с ним стало. Но в истории Иегуды заложен опыт миллионов перемещенных лиц, которым пришлось прибегнуть к перемене личности – и, возможно, преступности – в поисках новой жизни и семейных связей, реальных или вымышленных, посреди руин старой Европы.