Что ж, это было не первый случай, когда в этой географической точке что-то изгладили бесследно. До строительства башен здесь была целая сеть улочек, где кипела жизнь. Робинзон-стрит, Лоренс-стрит, Колледж-плейс: в шестидесятых их сровняли с землей, освобождая место для зданий Всемирного торгового центра, и теперь все они позабыты. Исчезли также старый Вашингтонский рынок, действующие пристани, торговки рыбой, анклав сирийских христиан, возникший здесь в конце XIX века. Сирийцев, ливанцев и прочих выходцев с Леванта вытеснили за реку, в Бруклин, где они пустили корни на Атлантик-авеню и в Бруклин-Хайтс. А еще раньше? Какие тропы племени ленапе погребены под обломками? Стройплощадка – палимпсест, да и весь город – тоже: написан, стерт, переписан заново. Здесь обитали люди задолго до того, как началось плавание Колумба, задолго до того, как в проливах бросили якоря корабли Верраццано, задолго до того, как вверх по Гудзону поднялся чернокожий португальский работорговец Эштеван Гомеш; население жило себе, строило дома и ссорилось с соседями задолго до того, как голландцы придумали, как нажиться на богатствах острова – превосходной пушнине и корабельных рощах, на этой тихой гавани. Целые поколения торопливо протискивались сквозь игольное ушко, и я, один из толпы тех, кто пока разборчиво начертан на страницах города, спустился в метро. Мне хотелось нащупать нить, которая соединяет меня и мою роль во всех этих историях. Где-то близ воды, твердо держась за все свои познания о жизни, мальчик вновь поднялся в воздух, отрывисто клацнув колесами.
Еще летом – в день, когда мы ездили в Куинс с организацией из приходской церкви Надеж (организация называется «Гостеприимные» [23]), – я впервые сообразил, что объединяет Надеж с другой, с той, кого я знал когда-то. Та, другая затерялась в моей памяти больше чем на двадцать пять лет; внезапно припомнить ее и тотчас понять, что у них общего, – нешуточное потрясение. Должно быть, я уже несколько дней бессознательно подбирался к разгадке, но общее звено подсказало ответ. О той, другой девочке, чье имя позабылось, чье лицо почти стерлось из памяти, о девочке, от которой в сознании сохранялся только образ хромоты, я так и не рассказал Надеж – даже словом не обмолвился. С моей стороны это не обман: все любящие знают друг друга обрывочно, и им этого довольно.
У той девочки проблема была куда серьезнее, чем у Надеж. Полиомиелит иссушил ее левую ступню, превратив во что-то вроде исковерканной культи, и при ходьбе она подволакивала ногу. Шарнирный стальной ортез облегал ее левый локоть – поддерживал руку при движении. Глядя, как она идет по спортплощадке нашей начальной школы, я испугался, что мальчишки станут над ней насмехаться; такова была моя первая инстинктивная реакция – порыв рыцаря, защитника. Мы учились в одном классе, но теперь я почти не помню, о чем мы разговаривали, – три или четыре раза поговорили. Мне импонировало, что она в ладу с самой собой, импонировало, что в сидячем положении она становилась такой же, как другие дети, – собственно, она была редкостно умна. Возможно, она стала бы лучшей ученицей в нашем классе, если бы в нем осталась, но родители забрали ее из нашей школы и перевели в другую. После первых двух недель я больше никогда ее не видел. И только в той поездке с «Гостеприимными», когда Надеж вышла из автобуса в Куинсе, я разглядел сходство, эхо – так пророк Илья отдается эхом в Иоанне Крестителе: два человека, разделенные временем и вибрирующие на одной частоте; только тогда я вспомнил, что, когда нам обоим было лет восемь или девять, воображал свою будущую жизнь с той, другой девочкой: впервые предавался таким мыслям и, естественно, понятия не имел, в чем на самом деле состоит совместная жизнь.
Тогда я видел себя взрослым мужчиной: видел, что оберегаю ее примерно так, как, допустим, домашнего питомца, что мы обзаводимся кучей детей, – а вот о периоде жениховства не думал. По-моему, я тогда даже не знал такого понятия. Надеж не возбуждала во мне жалости, в отличие от той девочки в былые времена. Хромота была лишь визуальной подсказкой, в случае Надеж – едва заметной, почти не создававшей неудобств, разве что слегка уязвлявшей ее тщеславие. Иногда, по словам Надеж, хромота даже оставалась незаметной, если надеть ортопедическую обувь. Что-то там с бедром, Надеж сделали операцию – лет в семнадцать-восемнадцать, запоздало. Надо было бы сделать намного раньше, но, по крайней мере, операция избавила Надеж от хронических болей.
Мы ехали по мосту Трайборо, назад в Гарлем, когда она рассказывала об этом, опустив голову на мое плечо. У меня мысли разбрелись в разные стороны: я думал о ней, и о той девочке, и о молодом парне, с которым долго беседовал в тот день. С «Гостеприимными» я поехал по приглашению Надеж; она обмолвилась о намеченной поездке, и я подумал, что это интересный способ узнать Надеж получше. Ее церковь два раза в месяц организовывала визиты в центр временного содержания в Куинсе, куда отправляют нелегальных иммигрантов. Я выказал интерес и, когда Надеж позвала меня в следующее воскресенье составить ей компанию, согласился. Встретился с ней и остальными – разношерстной группой правозащитников и набожных прихожанок – в комнате в полуподвале собора. Священник, благословивший наш визит, был босиком: перенял этот обычай на берегах Ориноко, где много лет служил в сельском приходе. Надеж сказала, что он разулся из солидарности с крестьянами, своими духовными детьми, но даже в Нью-Йорке, чтобы не дать себе и всем забыть о лишениях этих крестьян, продолжает обходиться без обуви. Я спросил, уж не марксист ли он, но Надеж сказала, что не знает. Босоногий священник не поехал с нами в Куинс. В день, когда я участвовал в поездке, туда по большей части отправились женщины, у многих на лицах выражалась легкая блаженная отрешенность – типичная мина доброхотов. Мы ехали на арендованном автобусе той же дорогой, которой обычно добираешься с Верхнего Манхэттена в аэропорт Ла-Гуардия, и только через час, потолкавшись в пробках, прибыли в Саут-Джамейку.
Дело было в начале лета, но картина открывалась мрачная: в ландшафте преобладали заборы из колючей проволоки, припаркованные автомобили и покинутые бульдозеры. Примерно в миле от аэропорта мы въехали в промзону, где сорняки прорастали сквозь дорожное покрытие и покрывали, словно косматая шерсть, открытые дренажные канавы, а все здания были, похоже, сборные, обшитые алюминиевым сайдингом – их словно нарочно подбирали под уродливый пейзаж. Проезжая тут раньше по пути в аэропорт, я непременно их видел – все эти постройки на дальнем конце асфальтированного поля: несколько самых больших служили ангарами или ремонтными цехами. Но если я и видел их мельком, то столь же мгновенно позабыл; казалось, они специально спроектированы таким образом, чтобы привлекали поменьше внимания. Как и сам центр временного содержания – длинная серая металлическая коробка, одноэтажное здание, переданное под управление подрядчика – частной фирмы «Уэкенхат», – под юрисдикцией министерства внутренней безопасности. Наш автобус затормозил на огромной парковке позади этого здания.
Тогда-то я и разглядел, что у Надеж неровная походка. В каком-то смысле – впервые разглядел Надеж по-настоящему: косые лучи вечернего солнца, мерзостный ландшафт с колючей проволокой и растрескавшимся бетоном, автобус, похожий на отдыхающего зверя, то, как Надеж изгибала тело, компенсируя свой изъян. Завернув за угол, мы подошли к фасаду железного здания, где увидели большую толпу: все стояли в длинной очереди. Люди держали в руках пластиковые пакеты и небольшие коробки, а у головы очереди охранник громко объяснял супругам, которые, похоже, в английском были не сильны, что для свиданий пока не время – до начала еще десять минут. Охранник делал из своего раздражения целый спектакль, а пара смотрела одновременно пристыженно и недовольно. «Гостеприимные» встали в ту же очередь, состоявшую, похоже, из недавних иммигрантов: африканцев, латиноамериканцев, выходцев из Восточной Европы, азиатов. Иначе говоря, из тех, кто имел причины навещать кого-то в центре временного содержания. Немолодой мужчина кричал в сотовый телефон по-польски. Дул прохладный ветер, скоро превратившийся в холодный. Двадцать пять минут очередь не двигалась, потом стронулась с места, и мы, каждый в свой черед, предъявили документы, прошли через рамку металлодетектора, и нас проводили в зал ожидания. По-видимому, все, кроме «Гостеприимных», пришли повидать родственников. Надзиратели – здоровенные, скучающие, грубые, даже не притворявшиеся, что работа им нравится, – препровождали посетителей, по шесть человек кряду, в двери за постом охраны на сорокапятиминутные свидания. Ожидавшие своей очереди в основном молчали, глядя в пространство. Никто ничего не читал. В зале ожидания – точь-в-точь чистилище – не было окон, горели яркие люминесцентные трубки: казалось, они высасывают из помещения последний воздух. Я вообразил, как снаружи, над бетонной пустошью, заходит солнце.
Надеж уже исчезла за внутренними дверями. Она приехала в центр не первый раз, двух задержанных навещала регулярно – женщину и мужчину. Она попросила о свиданиях с обоими, назвав их имена. Я вошел со следующей группой: нам предстояло повидаться с задержанными, отобранными для нас администрацией. Зал свиданий был обставлен, как и следовало ожидать, кое-как: ряд узких кабинок, каждая посередине разделена листом плексигласа, с обеих сторон стулья, на уровне лица в перегородке – дырочки. Мужчина, усевшийся напротив меня, улыбнулся широко, белозубо. Молодой, в оранжевом комбинезоне, как и все остальные задержанные. Я представился, и он сразу же улыбнулся и спросил, не африканец ли я. Он был хорош собой, выглядел потрясающе – таких красавцев я никогда в жизни не видывал. Изящные скулы, темная, ровная кожа, а белки глаз такие же ослепительные, как и его белые зубы.
Первым делом он спросил (возможно, зная, что я приехал с «Гостеприимными»), христианин ли я. Я замялся, а потом сказал: «Предполагаю, да». – «О, – сказал он, – я рад этому, потому что я тоже христианин, я верующий в Иисуса. Итак, вы будете за меня молиться? Помолитесь, пожалуйста». Я сказал, что буду за него молиться, и начал расспрашивать, как живется в центре временного содержания. «Не так плохо, не так плохо, как могло бы быть, – сказал он. Но я от всего этого устал, хочу, чтобы меня выпустили. Я здесь уже больше двух лет. Двадцать шесть месяцев. Они только что закончили с моим делом, и мы подали апелляцию, но ее отклонили. Теперь меня отправляют обратно, но дату не сказали – всё это ожидание, ожидание».
Говорил он не самым печальным тоном, но был разочарован – это я заметил. Он устал надеяться, но в то же время, казалось, был бессилен погасить свою сердечную улыбку. В каждой его фразе сквозила некая кротость, и он торопливо принялся рассказывать, как так вышло, что он оказался под замком в этой большой железной коробке в Куинсе. Я поощрял его, просил прояснить детали, со всем сочувствием, на какое только способен, выслушивал историю, которую ему слишком долго пришлось держать при себе. Он был хорошо образован, по-английски говорил без заминки, и я его не перебивал – пусть говорит. Он слегка понизил голос, придвинулся к стеклу и сказал, что в детстве название «Америка» никогда не было для него чем-то по-настоящему далеким. В школе и дома его учили, что у Америки с Либерией особые отношения, как у дяди с любимым племянником. Даже у названий было фамильное сходство: Либерия, Америка, по семь букв, три буквы совпадают. Америка твердо угнездилась в его мечтах, была в абсолютном центре его грез, и, когда началась война и всё стало рушиться, он был уверен, что придут американцы и всё уладят. Но этого не произошло; американцы по каким-то своим соображениям не решились прийти на помощь.
О проекте
О подписке