У Витьки есть собака. И не просто собака, а Дик. ДИК! И в этом есть его, Витькино, счастье, которого он, глупая сикилявка, не понимает! У него – есть собака. И, значит, счастье. У Поли – нет. У её бабушки есть круглогодичный дедушка, наверное, её, бабушкин, бог, которого она любит, а собаки нет. А у Буси есть бог Дик, которого она, дура, не любит. И глупый правнук Витька, боящийся бога Дика, как последняя тварь. Как будто бог – злая тётенька, у которой ты в прошлом году украл первую редиску, и она теперь только и ждёт удобного случая, чтобы тебе отомстить! Или просто всегда злая тётенька, вне зависимости от того, крал ты редиску или не крал. Бог, которого нет, – это на самом деле Дик, который есть. Только тупой рыхлый белесый Витька, похожий на червяка, живущего под собачьей какашкой в жару, этого не понимает. Он не понимает, а у него есть бог. Поля понимает, но у неё бога нет! И зависть поедает пятилетнюю девичью душу, как она сама поедает сейчас летнюю шелковицу лишь для того, чтобы уесть глупого Витьку.
Она спрыгивает в пыль, злая, как сто чертей, оправляет трусы, одёргивает пятнистую майку и жёстко и коротко командует Витьке, как собаке:
– На! Неси бидон! За мной! – И решительно шагает по направлению к их Сиротскому переулку. Витька молча трусит сзади. Он всегда чует настроение своей подруги и умеет не нарываться.
Поля думает свои горько-шоколадные и кисло-сладкие зелёно-абрикосовые детские думы о Дике, таинственной улице Костанди, взрослом Максе с настоящим велосипедом и даже о том, что круглый толстяк Витька живёт в Треугольном переулке,[5] хотя на подъезде его дома выведено известью «переулок Утёсова».[6] Витька в его не дачной ипостаси представляется ей кругом внутри треугольника. Какую-то похожую картинку она видела у деда в чертежах. Одновременно же внутри неё, Поли, виднеется в клочкастой облачной вуали утёс, пересечённый игрушечными переулками, с кукольными домиками и крохотными абрикосовыми деревьями, между которыми гоняет Пустобрехово «племя велосипедистов». Там же и сам Пустобрех, и бабушка с дедушкой, и все запахи, звуки и вкусы, случившиеся с ней за пять долгих лет. Удивительно бездонна детская чаша познания. Не испить жаждущему. Пока он, увы, не повзрослеет. И его не перестанут переполнять до краёв следы капель дождя на мокром песке, рваная страсть открытого огня, нежное изумрудное волнисто-колеблющееся кольцо бесконечности не окажется обычной водорослью ламинарией, а запах сирени не станет таким же обычным и неинтересным для обоняния, как старый английский замок для старого русского слесаря.
Но посреди всех этих запахов, звуков, вкусов, обрывков калейдоскопических мыслей и фантастических представлений главенствует Дик. Его заветная собачья полоска – между глаз и по носу. Его необычные человеческие глаза. Но не такие, как у Пустобреха, Буси или даже бабушки. Поля знает слова «любовь», «нежность», «страсть», «судьба», «ирония», «покорность», «усталость», «мудрость», «бунт», но не знает толком их значений. Вернее, их так много, этих предполагаемых значений, в её маленькой головке, что она никак не может договориться с ними о правилах игры. Хаотично комбинируясь, предощущения никак не хотят фиксироваться на единственно верной, единственно возможной картине мира.
Что-то невозможное должно произойти прямо сейчас. Настолько невозможное, что его суровая важность уже затмевает собой совокупность впечатлений от всего пережитого, да плюс лет десять наперёд авансом. Настолько важное, что невозможно определить – хорошее оно или плохое. Настолько сильное, что – страшно. Настолько страшное, что «вкусно», «сладко» и «замечательно»…
Эти слова Поля тоже знает. Как и знает, что такое «предощущение», не зная самого слова. Но это не то, что она испытывает животом, предвосхищая особо крупную мидию. И не то, что неприятной мятной тревогой холодит под коленками перед падением с разбега. Нет внятной трактовки возникающей из эфира аксиомы материализации (да простят автора все пятилетние дети за то, что он, повзрослев, пытается объяснить таким же взрослым читателям то, что нельзя объяснить, даже пережив). Что-то настолько вкусное, и даже сладкое хорошее, и даже замечательное важное-преважное плохое и страшное произойдёт прямо здесь, в их летнем Сиротском переулке. Прямо сейчас, когда толстый и глупый, замотанный в свои длинные одежды несчастный круглый Витька из Треугольного переулка Утёсова, пыхтя, тащит за ней бидон с шелковицей.
Аксиома не только не требует доказательств, но даже не ожидает их прихода. Поля не знает слова «фатальное» и ещё ни разу в жизни не слышала словосочетания «отрицание отрицания». Зато она отлично знает слово «собака». И это слово имеет одно единственное значение – «Дик».
– Поля. Не шевелись. Замри, – раздаётся где-то внутри шёпот старика Пустобреха, и поисковый щуп взгляда перемещается из множества внутренних миров в единственный внешний.
Старик почему-то сидит на заборе Полиного дома. Внезапно переулок обрушивается на девочку лавиной звуков и движений. Где-то сзади падает наземь бидон, шурша рассыпавшейся шелковицей, и раздаётся истошный Витькин визг. «Заткнись, придурок!» – шипит старик Пустобрех. Из-за ворот подвывает плакальщицей Полина мама, по переулку с неожиданной для её возраста прытью мечется маленькая крепкая Буся, издавая короткие возгласы: «Фу!», «Нельзя!», «Пшёл на место!», «Сделайте что-нибудь, Аркадий Семёныч!», «Он сбесился!», «Дети!!!» За ней молча, по-волчьи скалясь, огромной молчаливой тенью гоняется Дик. Кажется, что Бусино унижение и страх доставляют ему странную смесь удовольствия и страданий, и он ещё не решил окончательно, как поступить. Собака стремительно накидывается, цапает Бусю за старческую икру или за бедро, но не до кости – Дик легко перекусывает далеко не остеопорозные кости животных, убитых молодыми во славу украинского борща, – и мягко отпрыгивает, чтобы снова напасть. Это похоже на дикую, страшную и совсем не весёлую игру. При этом пёс контролирует периметр и редким коротким оглушающим лаем пресекает любые попытки вмешательства немногочисленных посторонних. Но не так страшна необильная старческая кровь, текущая по Бусиным сухим ногам из неглубоких укусов, ленясь свёртываться, как огонь разумной расчётливой жестокости, горящей в глазах её прежде верного пса. Нет. Он не безумен. Каков угодно, но не безумен.
– Дик!!! – радостно кричит Поля. – Ко мне!
Все окаменевают, включая страдающую от боли и ещё больше – от страха за маленьких мальчика и девочку Бусю. Никто не ахает в этой немой сцене, даже всегда излишне голосистая Полина мама. Даже Витька перестаёт всхлипывать и пищать: «Буся! Бусечка!!!» Все просто выпадают из места действия. Из пространства и времени. Из маленькой девочки и большой собаки.
Дик замирает и утробно рычит.
– Иди ко мне! Не бойся! Дикуша, иди ко мне!
Дик снижает обороты, и рык его становится похож не то на стон, не то на вздох. Он смотрит на Полю, не мигая и не отводя взгляд.
– Ко мне, Дикуля, Диккенсище, Дикуськин, хорошая животина Дик, умный пёс Дик, любимая собака Поли Дикуленций! – выкрикивает она все втайне давно придуманные ему имена, все не раз проговоренные про себя обороты. Приседает на корточки и раскрывает тощие ручки для объятий.
Пёс сглатывает и, продолжая вибрировать, идёт к ней. Девочка обнимает его за мощную шею, целует в окровавленный Бусиной животворящей субстанцией нос и нежно гладит маленьким грязным детским пальчиком по заветной собачьей полоске – между глаз к носу. Дик замолкает, покорно-блаженно склоняет голову, глубоко вздыхает, освобождаясь от судороги, и закрывает глаза.
Автор руку даёт на отсечение, что в тот момент, когда пёс, спустя вечность, открыл свои волчьи очи, в них не было никакого адова костра, никакой жестокости, злобы или его обычного равнодушия. Только спокойное тепло очага, капли дождя, сменяющие хлёсткие струи грозы, и немое мудрое любящее: «Спасибо». И, квант времени спустя, прищуренно-ироничное, эдакое снисходительное: «Наплачешься ещё». Большие собаки, как и большие мужчины, до последнего вздоха прячут свою неизбывную нежность за высокомерием снисхождения. Особенно в присутствии посторонних.
В режиме реального времени, в котором, слава богу, дети и животные не живут, всё это происходит за пару минут.
Буся надевает на внезапно утихомиренного Полей бунтаря строгий ошейник, затягивая до гортанного хрипа, похожего на звуки агонии, и уводит в свою калитку. Сопливого Витьку берёт успокаивать на руки старик Пустобрех. К Поле кидается размороженная вновь потекшим временем мама и принимается ощупывать своё нисколько не испуганное, чрезвычайно задумавшееся чадо, брезгливо вытирать подолом красивого ситцевого сарафана человеческую кровь и собачью слюну с её хорошенькой мордашки, и при этом беспрестанно кудахчет, перебирая словами мусор всех ужасов сослагательного наклонения. «Бы-бы-бы-бы-бы… – слышится Поле, – …пристрелить его, как собаку! Он же мог бы-бы-бы-бы-бы-бы…»
– Мамочка! Дик и есть собака, – говорит Поля. – Что такое «пристрелить»?
Девочка жадна до новых слов и не всегда согласна с их положенными значениями. Гораздо приятнее, когда понимание слова приходит само, без знания изначального значения. Значение – это что-то вроде бумажной бирки «кукла Катя – цена 3 руб. 27 коп.». Потому что кукла никакая не Катя, а Вера, не говоря уже о том, что вовсе и не кукла, а девочка. А девочка не может стоить три рубля двадцать семь копеек. Живая девочка нисколько не может стоить – она бесценная. Потому что живые девочки появляются из любви, а не из магазина, из капусты или от аистов. Так говорит дедушка. Просто надо найти любовь, и потом из неё появляются девочки. Поля не знает, где искать любовь, но догадывается, что если сильно-сильно любить Веру, то она оживёт. Поля не только сильно любит Веру, но даже умывает её, как девочку, одевает и даже как бы кормит. Но та пока не ест. И не оживает. Наверное, Поля её не слишком любит. Как ни стыдно это признать, но Дика она любит гораздо больше Веры, наверное, поэтому та до сих пор кукла Катя, хотя бумажка про это давно выкинута.
Но вот Дика она точно сильно любит, а он не становится живой девочкой. И очень даже хорошо, потому что, если Дик станет живой девочкой Верой, Поля почувствует себя очень глупо и даже его разлюбит. Дик – это Дик. Дик – это любовь. Ни из чего не появившаяся и ничего не появившая. И очень хорошо. Потому что ни у одной девочки Веры – кукольной или живой – нет заветной собачьей полоски. И вообще, что тут сравнивать какую-то девочку и большую собаку Дика!
Так что из любви появляются не только живые девочки. Из любви ничего не появляется, кроме любви. Любви – её самой по себе достаточно. Но дедушка никогда не врёт и всегда всё знает, так что наверняка из любви могут появиться ещё и живые девочки. Как из картошки появляется не только картошка, но ещё и стебли, и листья, и синие ягоды, и даже колорадский жук. А сама картошка появляется там, откуда она никуда и не исчезала – под землёй. Зачем они сажают эту картошку? Наверное, из любви к колорадскому жуку, которого они потом собирают в стеклянные банки из-под майонеза и сжигают. Жуки корчатся и трещат. Их нисколько не жалко, потому что слово «колорадский» неприятное, что бы оно там ни значило. Слово «жук» – лучше. Потому что есть ещё и майские жуки. Они очень красивые, блестяще-зелёные. Макс как-то раздавил майского жука велосипедом, и Поля очень расстроилась, потому что жужжащий искрящийся майский жук стал похож на разбитый ёлочный шар, из осколков которого что-то натекло. Что-то неприятное. Только что он был живой – и вот уже разбитый, и из него течёт неприятное. Видимо, это жидкое неприятное и есть жизнь? Но если колорадских жуков сжигают и истекающая из них липкая неприятная белесая жизнь сворачивается, опаляясь, значит, их не любят? Зачем же тогда всё это? Поля уточняет у дедушки, зачем сажают картошку и почему то, что появляется из любви к картошке – стебли, листья и ягоды, которые нельзя есть, – засыхает, а колорадского жука и вовсе собирают и сжигают. Ведь то, что получилось из любви, нельзя сжигать, правда? И если хотят, чтобы из любви к картошке получилась картошка, то, может, сразу её чистить и жарить, а не сажать, чтобы уничтожать колорадских жуков, а потом выкапывать из земли всё ту же самую картошку, а потом уже чистить и жарить?
– Сажают, потому что твоей бабушке делать нечего, пусть себе сажает. Она это любит, – улыбается дед. – «Из любви» же, да с именем Господа на правоверных устах, столько куда более любимых, чем колорадский жук, его творений было сожжено, что и не подсчитать, – грустно говорит Поле дедушка. – А в иных культах, в древних религиях человеческие и животные жертвы должны были обеспечить благоденствие и процветание. Возьми тех же ацтеков… – Дедушка продолжал красиво и непонятно рассказывать не то Поле, не то сам себе.
Поля брала «тех же ацтеков» и крутила их, и вертела про себя так и эдак, и из дедушкиных рассказов они выходили умными, образованными, красивыми, но почему-то какими-то ненастоящими. Мифическими. Чёрные дыры у дедушки получались куда более значительными и реальными, чем «те же ацтеки».
– Дедушка, с именем Господа, которого нет? – вспоминала Поля.
– Чак.[7] Озирис. Зевс. Господь. Бог. Яхве. Иисус. Всего лишь слова. Глупо придавать значения словам. Бог – это не насильственное творение добра. Бог – это ненасильственное неделание зла. Не проповедуй те или иные абстрактные идеалы. Лучше сажай свою картошку. Иди, Поля, играй.
Поля шла и играла. И понимала, что глупо придавать значение словам. Так же глупо, как носить платье с этикеткой. Это взрослых интересует, сколько стоит и где сделано.
– Мэйд ин фэ-эр-гэ! – уважительно присвистывает папа, разглядывая подаренные ему дедушкой брюки. – Я, Андрей Палыч, парторг завода, меня за такое из рядов родимой КПСС погнать могут.
– А ты родимой КПСС изнанку не показывай, – говорит дедушка. – Я вот с таким же партбилетом в таких же хожу, и ничего.
– Вы, Палыч, для них мозг науки. А я – жопа производства, – смеётся папа, произнося запрещённое для Поли слово «хабалки Тамарки» с Псковской. – Такие штаны на капээсэсовскую задницу только с райкомовского уровня можно натягивать.
Дедушка с папой говорят каким-то набором букв, о значении которых ни спрашивать, ни задумываться не хочется. Главное – помнить, что из дома эти буквы выносить нельзя. Если вынести их из-за семейного стола, будет «полная жопа», хотя «на дворе и брежневская эпоха».
– Какая она, брежневская эпоха? – тщательно проговаривая незнакомое словосочетание, интересуется у дедушки Поля. – Я каждый день на дворе, нет там никакой эпохи, только лето.
– Она там, – тычет дедушка пальцем в телевизор, полный чёрно-белых рядов, заполненных чёрно-белыми людьми, восторженно аплодирующими чёрно-белому дряхлому старцу, стоящему на сцене за большим ящиком в центре. Ещё на сцене есть хор, только он почему-то не стоит и не поёт, а тоже чёрно-бело сидит в чёрно-белых рядах и изо всех сил хлопает. Хлопают, хлопают, а потом встают и продолжают хлопать.
– …перешли в овацию. Близится снисхождение массовой благодати. Генеральный секретарь ЦК КПСС принудительно кормит миллионную армию поневоле верующих тремя источниками и тремя составными частями,. – насмешливо говорит дедушка.
Поля не понимает значения слов, но ей становится смешно, и она смеётся.
– Папа! – почему-то укоризненно говорит мама и косится на Полю.
– Оставь, бога ради! – отмахивается дед. – Она – малая, я – старый, что с нас взять?
Не нужны никому этикетки. Особенно малым и старым. Хотя вот Ритка с угла, хоть и тоже малая, а ходит в шортах, на которых на верёвочке висит здоровенный кусок картона с иностранными словами, как у дедушки на корешках толстых книг и на этикетках красивых бутылок, что стоят на полке в кабинете. И всем хвастает, что это ей дядя из рейса привёз. И не только, а ещё и «джинсовые штаны». Дура эта Ритка с угла. Поля ей как-то по секрету рассказала, что кукла Катя скоро-скоро станет живой девочкой Верой из Полиной любви, а Ритка всем растрепала, и все над Полей смеялись. Особенно Пустобрехов Макс. Было очень обидно. Ещё обиднее было то, что Поля расплакалась от злости на их глупость. И это было ещё глупее, чем их злость. Дедушка говорит, что на дураков нельзя обижаться, их уже и так бог обидел. Дураков надо жалеть, но у Поли не получается жалеть дураков. Поля очень-очень злая на дураков. Наверное, поэтому пластмассовая Катя и не становится живой девочкой Верой. Сама дура! Ну её! К тому же от пластмассовой Кати никаких секретов хранить не надо, а живой девочке Вере что-то расскажешь – пиши пропало. Пластмассовую Катю, когда надоест, можно положить в ящик с игрушками, а живую девочку Веру придётся нянчить до конца своих дней и брать её везде с собой. Ужас! У Поли из любви уже есть дедушка и теперь почти уже есть Дик. Ну и пусть даже Витька. Он хоть и тоже дурак, и ему ничего нельзя, зато он верит, что Катя станет Верой, и даже её баюкал по-настоящему и не смеялся. Хватит Поле того, что у неё уже есть из любви.
А сейчас Поле не смешно, как бывает смешно или грустно без значений и даже без слов с дедушкой или с Витькой. Как это Дика надо пристрелить, как собаку? Ей представляется, что псу надо что-то подстелить. Или перестелить. Наверное, ту ужасную тряпку, растрёпанный край которой свисает у него из будки. Наверняка такому красавцу, как Дик, противно лежать на такой замурзанной ветхой подстилке, и теперь Буся пошла ему перестелить этот кошмар на что-то более подходящее. Поля с удовольствием подарит Дику свой плед, который дедушка привёз ей из гэдээр. Очень хороший магазин, этот гэдээр. Ни разу ещё дедушка не вернулся из этого гэдээр без полных чемоданов чего-нибудь совершенно удивительного. Такого, чего нет даже в московском ГУМе, где она с бабушкой побывала этим летом. Она уже просила дедушку взять её с собой в гэдээр хоть разочек и даже обещала не задавать глупых вопросов и хорошо себя вести. Она и так всегда хорошо себя ведёт, но взрослые любят, когда дети обещают хорошо себя вести. Если не пообещать, а просто хорошо себя вести, так они и не заметят, как ты хорошо себя ведёшь. Туда себя хорошо ведёшь. Сюда себя ещё лучше ведёшь. Сам себя ведёшь в разные стороны, и так удивительно тебе хорошо. Эх, наверняка в этот гэдээр не пускают с собаками. В большие красивые магазины никогда не пускают с собаками, даже если ты их очень хорошо ведёшь на коротком поводке.
Мама отправляет Полю умываться, так ничего и не рассказав о том, что Дику будут перестилать, как собаке. «Вечером потихоньку отнесу Бусе свой плед всё-таки. Чего они все так Бусю боятся? Она добрая, когда никто не видит. И ещё она всё время плачет, когда одна. Чистит картошку и плачет. Полет грядки и плачет. Поливает огурцы в теплице и плачет. Даже не замечает, что плачет. Плачет, а как только кто-то приходит – перестаёт. Только при мне плачет. Наверное, я умею быть невидимой. А мама с тётей Олей и дочками Пустобреха потихоньку от дедушки говорили, что Буся мёртвая, потому что даже плакать не может. С тех пор, как получила похоронку на мужа. Я потом спросила у дедушки, что такое «похоронка», и он сказал, что это такое письменное извещение про то, что твоего родственника убили на войне. Я сказала дедушке по секрету, что Буся часто плачет, и ещё спросила, что такое «извещение», «война», и про то, когда же он возьмёт меня в магазин гэдээр. А дедушка только ответил: «Я знаю», добавил: «Тупые куры» – и ушёл. Надо ещё раз спросить, что такое «извещение», «война» и про гэдээр. И пусть лучше дедушка отнесёт Бусе мой плед, чтобы она перестелила Дику, как собаке. Как большой красивой умной собаке».
И Поля вдруг плачет, сидя на краю клумбы, глядя на буйно цветущую чайную розу.
О проекте
О подписке