…Человека заметили. Он стоял между бетонными складами, но не на земле, а, будто над землёй.
Кран несёт кругляк на открытую платформу вагона, и у стропаля, работающего на штабеле, минутка сбегать в туалет. Он – заочник из областного города с думой о длинном-предлинном рубле. Лес меряют кубометрами, и этот Лёвка Санитаров умножает их в уме на расценки, имея в итоге немалые цифры заработка. Правда, говорят, на нижнем складе не так выгодно работать, как на верхнем в тайге, особенно вальщиком леса! Это форменный Клондайк!
День на исходе. Ругнув не в меру выпитое импортное пиво, перед уборной, деревянным домиком, выбеленным белым (входить в него вечером небезопасно для обуви), он опять в уме умножает кубы брёвен, но вдруг видит: неподалёку у пакгаузов что-то темнеет. Днём не было. Это напугало Лёвку: новые кубы не умножил (дообеденные – успел).
Он трогает ботинком ледяную корку сугроба, она скрипит, как фольга. Звук предупредил: туда не надо. И тут кран гудит коротко, игриво – шутка крановщика. Лёвка вздрагивает. Обратно – бегом.
Его напарник, дядька непонятных лет, в молодые годы немало скитался по таким предприятиям. В Улыме женат и года три – никуда, только на отдых в деревню. Пиво импортное он не пьёт, но многовато пьёт водки. Этот Кузьмич (на работе, как стекло) в ответ на нервный доклад молодого коллеги:
– Идём, гляну.
Мах рукой в небо крановщику, удивлённому у себя на верху: стропали у пакгаузов, глядят в проход между ними.
– Это удавленник, – опытный Кузьмич добавляет длинное, плохо переводимое с матерного. – Один в том году на улице Молодёжной в дровнике. А чё ты хочешь, – вывод без особой логики: – народ в Улыме – сгонщина.
Парень недоумевает:
– Какое горе надо иметь, чтоб на такое пойти!
Утро яркое. Огненный неприветливый восход на окнах, будто внутри домов пожар.
В конторе у коммутатора – недолго. Кто-то, какая-то дама, назвавшись дежурным врачом, выкрикивает в телефон: «У Шураковой, Шрамковой (не в миг исправилась) операция прошла нормально. Она в реанимации, приехать можно в воскресенье». «Операция», «реанимация», – пугают термины. Но, немного подумав, обрадовался.
Автобус под парами, собригадников в два раза больше.
Тайга в холодном багровом свечении. Будто в чаще – громадный костёр.
Только добрались, Позднышев – на бортовой:
– Как трактор, Иван?
– Вроде, бегает…
Микулов пьёт холодную воду из ведра. Его руки вибрируют не от холода. Все, кто в вагончике, невольно наблюдают, как прыгает ковшик в руке Ивана, как его зубы выбивают дробь о цинковые края.
Мастер обратился к Луканину:
– Алексей Родионович, я и в обед буду. – Луканин с важностью дадакает. А тот, нырнув в кабину, под включённый мотор: – Директор велит вам уделять внимание!
– Без тебя знам, – тихо – Евдокия Чистякова.
Шрамков ей – об операции и реанимации, мол, нормально, в воскресенье надо бы проведать.
– Детей – к нам. Передачу ей соберу, да и поедешь с богом.
– Спасибо тебе. Как дядя Архип?
– На работе в гараже, – ответ неопределённый.
Косогор, где они рубят теперь укрупнённой бригадой, нелёгкий для валки. От дерева к дереву – вязкими кустами. А на трелёвке: то в гору, то под гору, захлёбываются трактора. Микуловский выдохся. Позднышев обещал, но нет его; хорошо, повариха с обедом.
Важный бригадир не предпринимает ничего, и Николай пишет в блокнот:
Заявка
Трелёвочный трактор ТДТ-75 находится в нерабочем состоянии, просьба прислать в квартал № 32 техническую помощь. (Число, месяц, год).
– На, Алексей…
Луканин отталкивает блокнот.
– Ладно, Иван Микулов…
– А чё ты, Лексей, сам такую не написал? Это ж заявка. Обыкновенная заявка на техпомощь! Давай, Петрович, карандаш!
– Ну, ежели обыкновенная заявка, – дядя Федя карябает автограф.
Другие передают друг другу блокнот, который возвращается к Луканину. И он черканул. Верхнюю страницу Шрамков отрывает и отдаёт поварихе, а нижняя – у него под копиркой.
– Это ты здорово, – не отвертятся, – Иван на удивление не ест: редкой мощи похмелье!
Несмотря на заявку, наверняка отданную поварихой, ремонтников нет, как нет. Ивану не удался ремонт на холоде, да трясущимися руками. Пришлось им с Ильёй вывинтить свечи зажигания. Грязные, пора менять.
– Я намедни менял! – И, вправду, как он говорит, «дефехт».
– У тебя есть запасные?
– Уже нет, – ответ-перегар.
У Ильи были. Трактор ожил. Иван прав: дефект! А у Луканина недовольное лицо; уши, будто выросли. Работает и в этот день хило, Генка Голяткин поставлен на валку. В итоге объём нормальный. Едут с работы – считают будущие деньги.
У конторы они выходят из автобуса, а Шурка Микулова вопит:
– Говорю: не ходи! Горе какое, Ванькя! Ты меня во гроб вгонишь! – она говорит: не «Ванька», а «Ванькя».
Николай спрашивает:
– А куда он?..
– Ко сезонникам в барак! В «Бригантину»! – и ответ криком.
Иван удаляется нетвёрдой иноходью.
Жена Ивана – к дому. А они – к вертолётному полю. На краю барак, с того времени, когда вертолёты тут не летали. Первое в Улыме рабочее общежитие. Над дверью: «Бригантина». Окна светятся, из труб дым. Иван – внутри.
На лицах Ильи и Гришки понятливая таинственность. Чистякова ворчит, мол, «чё ты опять надумал». Но они не уходят, имея опыт: «надуманное» влияет на их работу, на их деньги.
Не радио! Вживую играют на баяне.
Знакомый голос поёт знакомую песню:
«По диким степям Забайкалья,
где золото роют в горах,
бродяга, судьбу проклиная,
тащится с сумой на плечах…
Бродяга к Байкалу подходит,
рыбацкую лодку берёт
и грустную песню заводит,
о родине милой поёт…»
– Вы к кому-то? – Комендант, чернявая тётка, кладёт дрова в печки, топки которых выходят в коридор.
– Кто у вас тут так играет и поёт? – ведёт диалог Николай.
– Та один местный… Он поёт, а ему водка льют…
– Ну, такому и деньги не жалко.
– Ни, динех ему не дають. Только водка. Льють один стакан, второй, потом он падёт пьяной… Динех самим нада. Жёны, дети дома, далеко.
Идут от барака, голос Ивана им вслед:
«Бродяга Байкал переехал,
навстречу родимая мать…
“… ах, здравствуй,
ах, здравствуй, мамаша,
здоров ли отец мой и брат?”
“Отец твой давно уж в могиле,
сырою землёю зарыт,
а брат твой давно уж в Сибири
давно кандалами гремит”…»
Как рыдает этот голос! Как душу выворачивает!
– Был парень у нас в Шале, душевно пел, да петлю накинул, – вздыхает Евдокия.
– И этот может… – В книге по психологии алкоголики приравниваются к самоубийцам.
Соседская бабка вымыла дочек. Он даёт ей два рубля, но она не берёт. Навязывает картошки. Её дети – в городе, а ей некуда ехать. В Улыме надо вкалывать, пенсия не очень, хоть и северная. Но эта – одна версия, по которой Наталья Гавриловна Неупокоева продолжает тут жить.
Думает Николай о собригаднике Иване Микулове. Как поёт, как душу выворачивает!
Утром – телеграмма. Явление в Улыме редкое. А то и неприятное. Почтальонка, укутанная, протянув склеенный вдвое листок, подаёт карандаш, велит расписаться. Переговоры! Больница! С Ираидой что-то в реанимации! оттого и берут эти подписки: ответственность – на близких!
С невероятной скоростью одевает дочек. Отводит их, и – на станцию, где телефон.
Холодно, ясно, утреннее небо мерцает звёздами. И маленькие выглядят яркими. Внезапная тишь. Ветра нет. Удивительно. Хорошо бы понять тайну и в природе, и в людях. Но думать о таком некогда. Увидев тёплый квадрат окна в станционном домике, ощутил утрату чего-то или вину перед кем-то за несовершённое.
Волнуясь, нетерпеливо дёргает ручку двери, обитой войлоком. Подаёт телеграмму.
– Обождите маленько, – телефонистка эта с гонором.
Она недавно из деревни. В её представлении тут – одни улымские «медведи». Он наблюдает, как она втыкает в гнёзда проводки, как выкрикивает в наушники: «Дежурненькая, дежурненькая, давай Надеждинск…» Телефонистка добралась до больницы.
– Войдите-ко в кобину!
…не голос той врачихи, сообщившей об «удачной операции», назвавшей Ираиду «Шураковой».
– Ида, ты?! – горячая радость.
– Привет, Кольша. Операцию отменили. Будут делать переливание крови. Дают лекарства. Когда домой, телеграмму дам.
– Как отменили?
– Профессор говорит, не надо.
– Он, наверное, больше понимает того, в квадратных очках, который заставил меня подписку дать?
– На-аверное.
– Дать бы ему в очки, – маскировка бурной радости, которая не годится для общения с тем, кто, хоть и избежал этого кошмара – операции, но пока – не дома, а в больнице.
В ответ милый робкий смех.
– Чувствуешь как?
– Нормально…
Телефонистка подслушивала. Выдал её любопытный взгляд и щелчок в трубке. Когда о ком-то плохие мысли, неприятно. Он думает о людях больше хорошо, находя оправдания. Иногда оправданий нет, но не убить в нём надежду на то, что зло временно и поправимо. Одна умная дама говорит: «Ты романтик, свято верящий в добро».
Идёт к конторе, в ушах голос Ираиды, неровный, будто соскальзывающий с проводов на немалом пути.
В их первые дни он то и дело набирал контору: «Мне бы расчётчицу… А, это вы, девушка? А это Шрамков. Вы мне немало денег переплатили…» «Сколько?» «На треть больше!» «Ну, придите». И он у её стола. Наклонив голову, она листает книгу учёта. Аккуратная, как первоклассница. «Вот, видите! Правильно!» Он с трудом держит мину. Но и она гасит улыбку. Им обоим радостно. Она догадывается, что разыгрывает, но не портит его игры.
Работа отвлекает от дум. Думы в иные моменты невесёлые.
Завклубом, жена главного инженера Оградихина, выглядит немолодой девушкой. Она в Улыме по комсомольской путёвке, окончив техникум культпросвета, поднимает культуру и просвещает беспросветных улымцев. Свадьбу они с Иваном Фёдоровичем играли, видимо, в её родном селе. Эта непонятная девица, бездетная, тушуется перед любым. С виду они с Иваном Фёдоровичем – интеллигентные, как родня. В её кабинете Шрамков извинился, что он в рабочей одежде.
– Мы теперь укрупнённая бригада, и ваш папаша, уважаемый Фёдор Григорьевич… – Он ввернул «папашу», будто по-другому и не назвать ему этого болтливого дядю Федю, который ей свекор.
Но эта вечная девушка, родом деревенская, не видит в его словах изгибов дипломатии, кивая с полным доверием.
– Есть у нас один в бригаде, он – талант. Он баянист.
– Да знаю я, это Микулов Иван! – она, не имея никакой причины, зарделась. – Но он такой выпивоха…
– Он поёт, играет… Мы, укрупнённая бригада, предлагаем ему в клубе выступить с концертом. Мы в выходной дадим перечень его песен…
– Репертуар?
– Ну, да.
– И жена его голосистая! Эта пара будет украшением программы. Они русские народные поют. Электромузыка многим надоела.
Доволен итогом в клубе, но вспоминает какие-то недомолвки Ираиды через помехи на линии…
На другой день во время обеда Шура Микулова причитает песенно:
– Ох, Николай, помоги, от твоих слов он зашьётся! Пущай бы ему – эту «торпеду»! А гармонику проклятую отдать в клуб! – Информацию о том, что он в клуб наведался, растиражировало сарафанное радио.
Иван прикрывает руками лицо.
– Не гармоника.
Другие глядят так, будто Николай оговорился. Зойка остановила раздачу борща.
– Ба-ян!
Микулов отнимает руки от лица и глядит в лицо Шрамкова, как кролик-алкоголик на льва-нарколога.
– Мы были в бараке у сезонников, и мы: Евдокия Селивёрстовна, Илья Горячевский, Григорий Сотник, удивлены, как ты пел и как играл на баяне. И от нас заявление к тебе, Иван Афанасьевич…
Шрамков, будто подбирает слова. Но подобрал их раньше. И теперь отправляет эти слова к себе в сердце, и оттуда их говорит:
– Не дело тебе в этой «Бригантине» инструмент трепать и голос драть. Ты должен в клубе. Ты – артист! Мы договоримся о твоём концерте. Тут в отрыве от городов и с плохой телевизионной трансляцией, ты нам напомнишь любимые песни. В выходной переговорим с завклубом.
Он внимательно оглядывает аудиторию. Публика рада, Луканин не рад, и это не радует. Наверняка, впереди воспитательная работа и с этим собригадником, хотя он, вроде, не пьёт.
Шурка ахнула. Иван рот открыл в удивлении. Так, не закрывая рта, он принялся за борщ, удивив публику, так как давно не ел. Молчание. Стук ложек.
О проекте
О подписке