Читать книгу «Однова живем…» онлайн полностью📖 — Тамары Кирилловой — MyBook.
agreementBannerIcon
MyBook использует cookie файлы
Благодаря этому мы рекомендуем книги и улучшаем сервис. Оставаясь на сайте, вы соглашаетесь с политикой обработки персональных данных.
cover
 










 





 





 





 





 






 




 





 































– Так быстро? А это что?

Милиционер шагнул к комоду и взял в руки паспорт, лежавший на комоде среди других бумаг.

– Так… Раиса Семеновна Нестерова… Она что же, в Мурманск без паспорта уехала? И багаж не успела получить?

Тетя Маня спросила:

– А в чём дело-то?

– А вот пусть она за багажом придет, там и узнает, в чем дело. Где она?

– Не знаю. Нюра, девки, сбегайте, поищите Раю.

Раю разыскали на речке, она была там со своими подружками. Милиционер повел её с собой на станцию, там её и арестовали. Как выяснилось позднее, в Чакино было послано анонимное письмо. Тот, кто писал письмо, полагал, что в багаже идет солёная рыба. За каусник вроде не должны были арестовывать. Но раз уж арестовали, то дело закрутилось. Отец в письме написал тёте Мане, чтобы она съездила в Ульяновку и попросила дядю Стёпу Бывшева помочь нам. Я ездила с тетей Маней. Дядя Стёпа обещал помочь. Мне врезалось в память его недоброе лицо и манера тянуть слова. А позже узналось, что анонимное письмо написал его брат, дядя Петя Бывшев, который тоже жил в Дровяном и работал на плавучке. И то, что мы ездили к дяде Стёпе на поклон, обернулось ещё более тяжёлым поворотом дела и стоило отцу дополнительных денег. Бывшевы были роднёй отцу. В общем-то он знал, что они всегда завидовали ему, считали, что он устроился в Мурманске лучше всей родни. Но отец по своей простоте думал, что в трудные минуты жизни люди должны жить по другим правилам и помогать друг другу, так, как это делал всю жизнь он сам. Про него говорили, что он с себя последнюю рубаху отдаст, если понадобится. В данном случае рубаху отдавать не понадобилось. А выручать Раю было нужно как можно скорее, не доводя дело до суда. Отец два раза ездил в Тамбов, мотался между Тамбовом и Чакиным, занял денег на несколько лет вперед, хорошо узнал многоступенчатую лестницу советского правосудия, где было довольно четко регламентировано, сколько и кому надо было дать. Суда над Раей не было, её освободили из тамбовской тюрьмы предварительного заключения. Больше всего отцу жалко было кожаное американское пальто, которое он отдал прокурору. У мамы хватило чувства юмора прикрепить на стенку, около которой стояла электрическая плитка и стенка всё время забрызгивалась жиром, плакат, выпущенный ко дню выборов в народные судьи. На плакате было соответствующее изображение и подпись: «Буржуазный суд – суд богачей, советский суд – суд народа». Так и провисел этот плакат, пока отец не напился и не сорвал его с руганью.

Тетя Маня рассказывала потом, что чакинские блюстители закона, не скрываясь, продавали наш каусник по бешеным ценам. Она сама покупала его через подставных лиц.

А я то лето так и провела в Чакино. Уезжала я в Мурманск не со станции Чакино, а со Ржаксы, потому что нашлись в Лукино земляки, которые тоже возвращались в Мурманск из отпуска. А уж так почему-то повелось, что, хотя расстояние до станций Чакино и Ржаксы было примерно одинаковым, километров по десять, из Лукино уезжали все больше через Ржаксу. Наверно, потому что это был районный центр, там было у лукинских побольше родни и знакомых, у которых можно было переночевать, там же был и базар.

У тех, с кем я собиралась ехать, родни на Ржаксе не было, поэтому мы приехали на станцию ближе к вечеру и стали коротать ночь на вокзале. Ехали мы, как всегда, на лошадях, и, как всегда, неспешная, в душистом сене, в свете уходящего дня поездка по неоглядным холмам и равнинам настраивала меня на очень сентиментальный лад.

Народу на вокзале было немного, только те, кто, как и мы, приехал из дальних деревень. Кто сидел, кто лежал, положив под голову мешки с провизией и барахлишком. Напротив меня, чуть наискосок, сидел маленький, смешной мужичонко в немыслимом вековом пиджачишке, еще более живописном картузе, в лаптях. Он был заметно навеселе, часто клевал носом, но иногда просыпался, весело на всех поглядывал и пел одну и ту же частушку:

 
Как колхознички у нас
Получают тыщи.
Утром чай, в обед чаек,
А вечером чаище.
 

Когда я услышала частушку первый раз, сердце у меня прыгнуло, я огляделась, нет ли поблизости милиционера. И потом, хотя я и давилась смехом, но каждый раз вздрагивала, когда он пел эту частушку. Мне хотелось сказать ему, чтобы он не пел её, его же за неё арестуют, но я не посмела.

Потом всех сморил сон, поспала и я. Когда я проснулась, напротив меня сидела женщина с пронзительными голубыми глазами на обветренном и прожжённом солнцем лице. Она улыбнулась мне и спросила:

– Ты чья же дочка будешь, такая наряжёная?

– Виктора Вавилова и Клавдии Семеновой дочь.

– А, ульянские… А они где же?

– А они в Мурманске, я тут была на каникулах.

– Отец был на войне-то?

– Нет, у него была бронь. Он хороший мастер по котлам и корпусам, он военные корабли ремонтировал.

– А мы из Гудиловки. Я мать-то твою в девках хорошо помню. Если знать да покопаться, мы, может, ещё родней окажемся.

Народу на вокзале всё прибывало. Большинство были одеты очень плохо. Одежду нельзя было даже назвать бедной, она была нищей. Мне стало стыдно за свой попугайчатый наряд, в котором преобладал красный цвет. У меня сжало горло от любви к этим женщинам, которые годами не видят просвета в своей каторжной жизни. Стали закипать слезы, я встала и вышла на улицу. Около вокзала стояли вековые деревья. Все вокруг было наполнено светом и звуками просыпающихся домов. Я долго ходила по Ржаксе, пытаясь угадать, на какое из каменных зданий пошли кирпичи соколонского дома, а на какое – из разоренной лукинской церкви.

Когда подошел поезд, началось столпотворение. В вагоны, как и следовало ожидать, не пускали. Все ринулись штурмовать крыши. Не помню, как внесло меня на крышу, да ещё с багажом. Мне повезло, я даже пристроилась около трубы. Тогда на вагонах было множество маленьких трубочек, наверно, это были вентиляционные трубы. Я вздохнула облегченно, когда увидела на нашей крыше того самого мужичка. Он протрезвел, глядел на мир поскучневшими глазами и судорожно держался за трубу. А еще подальше к трубе была привязана небольшая коза. Она испуганно блеяла всю двухчасовую дорогу до Тамбова и доставляла много радости неунывающим тамбовским юмористам.

В Тамбове меня встретила тетя Шура, другая мамина сестра. Вечером она посадила нас на поезд, идущий до Москвы. На этот раз посадка совершалась тоже каким-то непостижимым образом через окна. Когда я теперь бываю иногда в цирке, то почти всегда вспоминаю послевоенные поезда, нужда делала тогда из всех цирковых артистов.

Когда закончился благополучно штурм поезда из Москвы в Мурманск, и мы наконец-то облегчённо вздохнули, дескать, в тесноте – не в обиде, я вышла в тамбур. Я стала перебирать в голове все этапы нашей поездки в деревню, вспомнила взволнованный хрипловатый голос отца, наказывающего не наживаться на людском горе, вспомнила, что из этого вышло, подумала, что же должна переживать тетя Маня, сознавая каждую минуту, что Рая в тюрьме. И я подумала: «Где же тот Бог, в которого так истово верит тётя Маня? Где он был, когда их, голь перекатную, раскулачивали? Где он был, когда её мужа убили на войне? Где он был, когда её дочь Нюра тронулась умом, потому что, когда она уехала в Тамбов в поисках пропитания, а ехала она на ступеньках поезда, на её глазах бандиты сбросили с соседней ступеньки женщину, и это на полному ходу? Где он был теперь, когда мы собирались облагодетельствовать всю деревню? Не было его и нет!!!»

Тётя Маня дала мне в дорогу бумажку с текстом молитвы «святые в помощи». Она повесила мне эту бумажку на суровой нитке на шею. И когда я решила, что Бога нет, то сорвала эту бумажку, порвала её в клочья и пустила по ветру.

* * *

Без дяди Кости жизнь в Дровяном потускнела. Особенно часто я вспоминала его, когда мы ходили в лес за незабудками, за купавками, просто так погулять. В некотором удалении от поселка было много прелестных мест, с ручейками, речками, тихой водой, в которой отражались невысокие северные деревья и кусты. Самыми лучшими были минуты, когда мне удавалось оторваться от подружек и побыть в этой красе, в этом трепетном дрожании воздуха, в этой музыке одной. От раза к разу во мне крепло убеждение, что средствами живописи невозможно передать пульсирующую жизнь природы, переменчивость солнечных бликов, многообразие зелёного цвета…

Бывали такие ясные дни, когда с высоты сопок открывался очень живописный вид на Мурманск и обрывистую скалу Абрам-мыса, под тенью которой приютился док. Оба берега отражались в величественном зеркале спокойного Кольского залива. Но залив был не всегда спокойным, и нам вскоре сделалось очень небезразличным его состояние. Дело в том, что в Дровяном была только начальная школа. В следующие классы надо было ездить в Мурманск. И мы ежедневно, в любую погоду, мотались туда и обратно на катерах. От пристани до школы на Жилстрое надо было идти минут сорок. Автобусов тогда не было. Мы очень рано должны были вставать. И мы очень мёрзли в своей скуденькой одежонке. Так продолжалось два месяца. Потом, по каким-то соображениям плавучку перевели в посёлок Чалм-Пушку, в нескольких километрах к северу от Мурманска, на этом же берегу. Посёлок почти целиком состоял из новеньких финских домиков. Каждый дом был рассчитан на две семьи и имел два разных входа. В доме было по прихожей, кухне и одной комнате. С водой и тут было плохо, за ней надо было далеко ходить. Воду носили мы со Стасиком, потому что мама была беременна, беременность протекала у неё очень трудно, ей нельзя было поднимать ничего тяжёлого. Стасик с детства отличался хозяйственными наклонностями. А тут, в свои десять лет, он заменял отца, который пропадал на работе. Он ходил в лес, приносил оттуда хворост и дрова, исполнял другу тяжёлую работу по дому. Мы пилили с ним брёвна, и он колол здоровенные поленья. Я тоже пыталась это делать, но у меня плохо получалось.

Школы в Чалм-Пушке не было, и мы ходили пешком или ездили на попутных машинах в губу Грязную, в трех-четырех километрах. Губа Грязная была морской базой, вероятно, поэтому в школе был сильный учительский состав, всё больше жены офицеров из Ленинграда и Москвы.

Особенно интересными были уроки литературы и русского языка. Людмиле Михайловне удавалось усмирять даже самых буйных из нашего класса. А между тем, хотя это был и пятый класс, в нём были сплошные переростки, у двоих были уже паспорта. Людмила Михайловна рассказывала нам исторические анекдоты, литературные. Чувствовалось, что она любила тех писателей, о которых рассказывала, не придерживаясь строго учебной программы. Однажды она увидела крохотный натюрморт в моём блокноте и не хотела верить, что это я нарисовала. С тех пор она как-то выделяла меня, хотя я и не была лучшей ученицей. Ею в нашем классе была несколько высокомерная Бэлла Поздняк, которая училась одинаково хорошо по всем предметам. А у меня уже начались кое-какие нелады с арифметикой.

Тут произошел такой эпизод. Мне как-то повезло с попутной машиной, и я рано приехала в ещё пустую школу. Я зашла в свой класс, мне понравилось, как гулко отдаётся в пустом классе каждый звук, и я начала петь. Пела довольно долго – и песни, и арии.

Вдруг открылась дверь, раздались аплодисменты. За порогом стояла Людмила Михайловна, а за её спиной – наш класс.

– Наташа, да у вас замечательный голос! Что же вы скрывали это?

Я не знала, куда деваться от смущения. Людмила Михайловна послала кого-то за директором. Ему рассказали, как почти час все слушали меня за закрытой дверью. Меня попросили спеть что-нибудь. И тут не знаю уж, какой бес меня подтолкнул, но я от страха запела вдруг: «Красотки, красотки, красотки кабаре, вы созданы лишь для развлеченья». Как ни странно, никто не засмеялся. И в лице директора не дрогнул ни один мускул. Только чуточку лисьи глаза Людмилы Михайловны залучились морщинками, и она сказала:

– Наташа, может быть, вы споете что-нибудь другое, ну, хотя бы то, что вы уже пели, песню «Над водами».

И я запела песню, из которой сейчас помню только один куплет:

 
Если ты другого полюбила,
Если ты в чужом краю,
Всё, что было, всё, что ты забыла,
В лодке над водой спою.
 

Я не помню, откуда знала эту песню, её как будто не исполняли по радио. Через много лет я случайно попала на чествование основателя Ленинградского ТЮЗа Брянцева. Он уже не жил в это время. Оказалось, что эта песня была его любимой, и её исполняли на юбилее.

А тогда Людмила Михайловна и директор хлопотали за меня. Одна из жен офицеров кончила консерваторию и занималась преподаванием пения. Но когда она узнала, что мне тринадцать лет, то отказалась работать со мной, сказала, что сейчас не надо вмешиваться в голос, пусть сначала произойдёт его ломка.

В эту зиму все мои увлечения – чтение, рисование, пение – отодвинулись на задний план, побеждённые балетом. В Чалм-Пушку приехало из Перми семейство Болотиных. Галя Болотина была одного возраста со мной. Она училась в Перми в хореографическом училище и тяжело переживала, что отец погнался за длинным рублём и завербовался в Мурманск. Она часами занималась балетными упражнениями и заразила меня этим. По моей просьбе папа сходил к Болотиным, посмотрел, как выглядит балетный станок, и соорудил мне такой же у пустой стенки. Я подолгу тренировалась у станка до школы и после школы, терзала ноги в пуантах, которые Гале присылали из Перми. Мама не одобряла мои занятия:

– Господи, да перестань же ты часами задирать ноги выше головы. Всё равно балерины из тебя не получится, сама же говоришь, что уже поздно. Была бы еда хорошая, я бы тебе слова не сказала. А то ведь в чём душа держится, одни кости торчат, да шейка гусиная.

Еда и в самом деле была плохая. После тотального неурожая 1946 года и после того, как прекратились поставки по ленд-лизу, наступили тяжелейшие времена для всей страны. Если в войну худо ли, бедно, но карточки чаще всего отоваривались – в Мурманске, по крайней мере, – то теперь частенько отоваривать было нечем. Для спекулянтов это были золотые времена. За кусок хлеба люди отдавали прекрасные вещи. Отец спустил с себя всё, что ещё можно было обменять на продукты. В Чалм-Пушке подсобного хозяйства уже не было. Но у отца остались кое-какие связи на побережье. Однажды он привёз тюленье мясо. Мама жарила его с перцем и лавровым листом, но всё равно оно ужасно пахло рыбьим жиром. Мы придумали, как его есть. Папа принес резиновые водолазные зажимки для носа. Мы надевали их на нос, и оставалось только правильно дышать и соответственно жевать, потому что иначе очень больно отдавалось в ушных перепонках. Ели мы и глупышей, и чаек. Они тоже пахли рыбьим жиром, но всё же не так противно. Потом папа за пару довоенных рубашек выменял у повара эсминца чемодан сухарей. Я даже меняла сухари на подсолнечные жмыхи, наше деревенское лакомство.