Читать книгу «Однова живем…» онлайн полностью📖 — Тамары Кирилловой — MyBook.
cover
 










 





 





 





 





 






 




В поисках каких-нибудь сетей или необычного рецепта засолки сельди отец мотался по побережью, привозил специального посола селедку и вяленую рыбу. Рыбаки варили из тресковой печени очень вкусную граксу. Была даже целая семужья эпоха. Сапёры разминировали дорогу к системе рек и озер, по которой шла на нерест сёмга. Во время войны никто её не ловил, и она шла тучей, ставили весло в воду, и оно не падало, держалось в рыбе. Начальство плавучки ездило на рыбалку. Рыбалка – это неверное слово для обозначения того, как добывалась сёмга. А добывалась она самым варварским способом – динамитными шашками. Бросали в воду шашку, она взрывалась, малую часть сёмги вылавливали, а остальная тонула и всплывала, кажется, через девять дней, прибивалась к берегам, издавая невыносимое зловоние. Мужики оправдывали себя тем, что все равно сотни тонн уплывают понапрасну, что они убивают крохотную часть от огромных масс рыбы, ну, и тому подобное.

Таких больших серебристо-розовых рыб я позднее не видела и не увижу. Мы варили тончайшего аромата уху, жарили сёмгу живописными кусками и ели свежепросоленную, зернышко к зернышку икру, ели действительно ложками. Мне не приходило в голову делать натюрморт с разрезанными кусками сёмги, но дядя Костя надоумил меня, рассказал, что был такой фламандский художник Снайдере, который писал сёмгу. Я взяла у отца сеть прекрасного серого цвета, а у Мурадянов попросила гжельскую тарелку с синей росписью, отрезала от крупной сёмги пару кусков, положила одну целую красавицу поэффектней и написала всё это, как могла. Получилось плохо, и я злилась. Показала дяде Косте. Он пришёл в совершеннейший восторг от композиции и цветового замысла и утешил меня тем, что когда я кончу академию, сёмга будет у меня на картинах серебриться и истекать розовым жиром.

Вкусовое и эстетическое впечатление от тогдашнего пира осталось настолько сильным, что я всегда, когда мне доводится есть то, что в ресторанах именуется сёмгой и икрой, испытываю легкое чувство брезгливости.

* * *

В школе я дружила с двумя девочками из моего класса – с Маней Ратахиной и Нолей Беляниной. Ноля не была родной дочерью Виталия Александровича, он был её отчимом. Я любила бывать у них в доме, в котором мы жили до войны, в этом же подъезде. У Виталия Александровича было несколько альбомов по искусству. Домой он мне их не давал, но в их квартире я могла просиживать за ними, сколько мне хотелось.

Стала я бывать и у Мани Ратахиной, где незаконным зятем жил дядя Коля-художник, которому под мастерскую выделили самую большую комнату. Альбомов у него было немного, но зато очень много открыток.

Маня тоже рисовала, и между нами довольно скоро возникло что-то вроде соперничества. Пока мы рисовали для себя, соперничества не было. Но вскоре мы стали получать заказы на рисунки. Сначала мы раздаривали их, но потом нам надоело рисовать по заказам, и мы стали отказываться. Но тут кому-то из заказчиков пришла в голову мысль платить нам за рисунки. В зависимости от сложности нарисованного мы продавали их по пять и десять рублей.

Так мы стали «халтурщиками» и конкурентами. Но, в отличие от дяди Кости и дяди Коли, я к халтуре относилась с почтением и рисовала по заказам ещё старательней, чем просто так. Не могу сказать того же о Мане. Я довольно скоро обнаружила причину её плодовитости. Оказывается, она брала свой собственный рисунок или какую-нибудь репродукцию в журнале, прикладывала это к оконному стеклу, накладывала сверху чистый лист бумаги, переводила на него рисунок, а потом все это раскрашивала.

Я не подала вида, что подсмотрела случайно метод её производства, но в душе запрезирала её, тем более, что на деньги, которые мы зарабатывали и отдавали матерям, всё равно ничего нельзя было купить, в магазине нашего поселка ничего не было, кроме продуктов по карточкам. Про себя я гордилась, тем, что наша учительница Галина Леонтьевна ни разу не попросила Маню подарить ей что-нибудь, у неё в комнате висели только мои рисунки.

Я замечала, что Галина Леонтьевна как-то по-особому относится ко мне. Ещё заметнее это стало после того, как я написала два домашних сочинения на свободную тему. Оба сочинения я посвятила нашему коту Ваське. У нас в семье все коты были Васьки, этот назывался Васька четвертый. Его мы завели после Васьки третьего, уведённого зенитчицами. Как-то отец паял кастрюлю и оставил паяльную кислоту в блюдечке. Васька потерял свойственную кошкам осторожность и лакнул кислоту. Боже, как он мучился! Он выл, катался по полу и плакал человеческими слезами. Отец добыл у американцев молоко, но Васька к нему не притронулся. Потом он забрался на небольшой выступ у плиты и три дня не слезал с него. В глазах у него стояли слёзы, а мы разговаривали шёпотом, как будто это могло ему помочь. На четвёртый день Васька спрыгнул с печки и стал лакать молоко. Отец рассказывал, что американцы радовались вместе с нами.

А вскоре после этого произошла ещё такая история. Мама ушла к соседке и поручила мне присматривать за плитой, на которой закипал бульон, а рядом с кастрюлей жарился на сковородке лук. Я сидела у плиты и читала. Вдруг раздался какой-то свистящий звук, над плитой вспыхнуло адское пламя, поднялись клубы пара. Я закричала диким голосом и вылетела из комнаты с воплем «Мама!» Сбежалось полбарака. Оказывается, сковородка стояла впритык к кастрюле, бульон бурно закипел, пролился на сковородку и на плиту, перелился через края сковородки, жир вылился на горячую плиту, вспыхнуло пламя, образовалось большое количество пара, вот и получилось нечто вроде взрыва.

Через какое-то время мы хватились, что Васьки нет. А он никогда не ходил на улицу, дышал воздухом через форточку. Ясно было, что он испугался взрыва и удрал через открытую дверь или через форточку. Мы облазили все углы, прошли по всем комнатам барака, звали Ваську на улице. Васьки не было. Мы с братом ревели. Васька был очень умный и доставлял нам много радости.

Через несколько часов мама стала собираться на вечернюю работу. Она сидела за столом, ела и думала о Ваське. Вдруг она увидела, что подушка на кровати зашевелилась.

– Васька! Васька! – позвала она.

Подушка перестала шевелиться. Мама подошла к кровати и вытащила дрожащего Ваську. Оказывается, он забрался между подушками и пролежал там все это время.

Обе эти истории я и расписала в сочинениях с подробностями и живыми деталями, о которых сейчас позабыла. Галина Леонтьевна зачитала оба сочинения в классе, хвалила меня, а после уроков велела мне остаться. Она спросила меня, что я читаю и кем хочу быть. До этого я говорила всем взрослым, что буду художником или артисткой. А тут вдруг неожиданно сказала, что хочу быть писателем.

– И давно ты хочешь быть писателем?

– Да, давно, ещё в деревне.

– А почему?

– Ну, как Алёша Пешков… У Горького…

– А-а-а… А ты знаешь, что Алёша Пешков два раза исходил Русь пешком?

– Да, знаю. Может, я тоже исхожу.

– Ну, женщинам это труднее сделать, да и времена теперь другие. Хочешь, я составлю тебе список книг, чтобы ты читала не так бессистемно?

– Хочу.

Галина Леонтьевна принесла мне через пару дней список, рассчитанный на несколько лет вперед, и какое-то время я придерживалась, по возможности, этого списка. За три года, что мы прожили в Дровяном, я прочла всё, что можно было прочесть в матросской библиотеке, и всё, что можно было добыть у соседей и знакомых. Библиотекарша довольно скоро перестала записывать в формуляр то, что я брала, она пускала меня за стойку, и я выбирала всё, что мне понравилось.

На плавучке ремонтировались морские охотники, подводные лодки, миноносцы, эсминцы «Гремящий», «Урицкий». В библиотеку заходили живые герои, о которых писали газеты и говорили по радио. Я исподтишка следила за ними, смотрела в формулярах, какие книги они брали читать. И то, что они были обыкновенные живые люди, делало более достоверными таких удаленных во времени героев книг, какие вставали со страниц морских рассказов Станюковича и Новикова-Прибоя.

Зимой 45-го года в нашу школу дали один билет на встречу с Николаем Крючковым в мурманском Доме Офицеров. Билет выделили мне как лучшей ученице. За ним надо было перед концертом зайти в гороно. Мама отпускала меня одну с большими предосторожностями, с ахами и вздохами. Я поехала на катере пораньше, разыскала гороно, а там мне велели обратиться к Маргарите Александровне Линдстрем. Я зашла к ней в кабинет, и к тому чувству робости, которое я испытывала уже на подходе к гороно, прибавился еще трепет, природу которого я осознала несколько позднее. За столом сидела светлоглазая женщина с круто изогнутыми бровями и усталым лицом. Она предложила мне сесть, расспросила, откуда я, как меня зовут, когда мы вернулись из эвакуации. Когда я уже уходила, она спросила, взяла ли я что-нибудь поесть. У меня с собой ничего не было. Тогда она поговорила с кем-то по телефону и направила меня в какую-то столовую неподалеку.

А потом была встреча с артистом кино Николаем Крючковым и с другими участниками концертной бригады, которые, в общем-то, были откровенными халтурщиками, но это понимание пришло потом, а тогда все эти остроты и танцы с огромными веерами из страусовых перьев казались прекрасными. Сидя в катере на обратном пути и переживая события дня, я поняла, почему лицо Маргариты Александровны вызвало во мне такое волнение. Она была похожа на маму, особенно глаза, брови, скулы и нос. Губы у Маргариты Александровны были тонкие, а у мамы довольно полные, но обе они были похожи на Грету Гарбо, похожи тем сходством, которое называется неуловимым. Грету Гарбо я знала по маленьким открыткам, подаренным американцами. Виталий Александрович рассказывал какие-то чудные истории о том, что эти открытки американцы вкладывают в пачки с сигаретами, кто наберет много, тот получает какие-то премии, вроде путешествий в другие страны или на курорты. На открытках были голливудские артистки Пола Негри, Джин Хэрлоу, прическами и туалетами поражающие воображение.

По приезде домой я рассказала обо всем и тут же изобразила всё, что запомнила из концерта, благо и веер нашелся: это был тетеревиный хвост со стенки над моей кроватью.

В ту зиму весь поселок охватили два поветрия: все стали заводить альбомы-тетрадки, в которые переписывали невесть откуда взявшиеся стихотворения, песни, закладывали уголки, писали на этих уголках какие-то многозначительные обещания постичь правду на странице такой-то и т. д. Я тоже завела альбом и на зависть всем разукрасила его своими рисунками. Правда, тексты стихов безымянных авторов вызывали во мне кое-какие сомнения, но я гнала их прочь. В нашем бараке жила Тася Смирнова. Не помню, кем она работала, помню только, что была она итээровка[1] на плавучке, а родители ее жили в Ленинграде. У нее была маленькая хорошая библиотека, и я у неё перечитала все. Тася попросила меня показать ей мой альбом. Она ничего не говорила, когда перелистывала его. А потом достала маленький альбом с плотной желтоватой бумагой. На первой странице был повторен кем-то рисунок, изображающий мальчика Пушкина, а дальше шли его стихи, Лермонтова, Тютчева, Есенина, было много хороших карандашных рисунков. Почти все стихи я знала. Но дальше, на нескольких страницах, были стихи некоего Генриха Гейне. Мне почему-то сразу врезались в память строки:

 
Если ты имеешь много,
То тебе еще дадут.
Если ж мало, то и это
Даже малое возьмут.
 

Тут же, молча, я разорвала в клочья свой альбом. Тася засмеялась:

– Того он и стоит.

Другое поветрие переживали взрослые. Токари с плавучки наладили производство рюмок: не то из снарядных гильз, не то из головок снарядов. Они обрезали их, приделывали к ним ножки и никелировали все это. Рюмки получились очень красивой формы. Но любители изящной словесности с плавучки украшали эти рюмки текстами сродни тем, что были в разорванном мною альбоме. Среди тех рюмок, которые заказал мой отец, самый лучший стих гласил: «Когда же этому конец, и с кем я стану под венец».

Из этих рюмок мы и начали пить – кто водку, а кто клюквенный морс – 8-го мая 1945 года. О подписании капитуляции Германии нам сказали американцы. А на другой день состоялся митинг перед плавучкой, у подножия штаба. Погода для праздника была самая неподходящая: шел мокрый снег. Несколько дней пили, пели, смеялись, плакали.

Летом и осенью стали возвращаться демобилизованные. Они привозили самые разные трофеи. Чем только не торговали в это время! Отец одной девочки из нашего класса привёз чемодан исписанных открыток. Их хорошо покупали. Прилизанная, чистенькая, в клумбочках Германия была на этих открытках.

Демобилизовался и дядя Костя, он ведь был матросом. Отец устроил ему отвальную. Дядя Костя оставил свой адрес. Я безутешно рыдала в день отъезда, провожая его на пристани. Дядя Коля тоже пускал слезу.

Дядя Коля вскоре бросил Нюру, сестру Мани Ратахиной. Она очень переживала, даже хотела повеситься. Она готова была рассказать о своём горе каждому, кто внимательно слушал её. Вот и мне она, несмотря на разницу в возрасте, всё подробно рассказала. Когда она говорила о том дне, в который дядя Коля уходил от неё, она вдруг сказала: «Почему-то шёл дождь».

Меня так поразила эта фраза и мне было так жаль Нюру, что, придя домой и посидев немного над чистым листом бумаги, я вдруг сложила стихотворение, первое в своей жизни:

 
Почему-то шёл дождь… Наша встреча была чудом,
Тем, которое вечно ждешь,
И во всей огромной Вселенной
Шёл счастливый весенний дождь.
 
 
Я боялась спугнуть своё счастье,
Я ждала, когда ты заснешь,
И мою колыбельную песню
За окошком пел дождь.
 
 
Пролетели весна и лето,
Не нагонишь их, не вернешь,
И в то лето, как музыка счастья
Часто солнечный шёл дождь.
 
 
А потом наступила осень.
Ты не шёл, я к тебе пришла.
Ты ещё не сказал ни слова,
А моя душа умерла.
 
 
Ты сказал, что меня не любишь
И что больше ко мне не придешь,
А со светлого-светлого неба
Почему-то шёл дождь.
А со светлого-светлого неба
ПОЧЕМУ-ТО шёл дождь…
 

Я понимала, что написала не бог весть что. Но меня поразило, что это всё-таки стихотворение, и что оно получилось как бы само по себе, когда возникла в этом необходимость. А что дождь вышел такой разный, так это было просто хорошо. Утешившись этим, я решила отдать стихи на суд публики и на другой день, переписав их набело, понесла Нюре. Нюре стихи понравились, и она плакала над ними.

А через несколько дней отец пришел с работы и прямо с порога очень сердито спросил:

– Это ты стишки любовные пишешь?

– Какие стишки?

– Какие стишки!? Это я тебя спрашиваю! Нюрке стихи ты написала?

– Я…

– Не рано ли в двенадцать лет о любви думать?! Вся плавучка говорит: «Витькина дочка стихи про любовь пишет, а Бернес их под гитару поет».

– Как, по радио?

– Ну да, по радио… Наш Бернес, Стёпка Антипкин.

На плавучке был дядя Стёпа, который пел не хуже Бернеса, поэтому его никто и не называл Степаном, а «наш Бернес».

Отец продолжал бушевать, а я плакала не столько оттого, что он так оскорбительно вывернул все наизнанку, сколько оттого, что до сих пор он так деликатно относился к тому, что я рисовала и что копировала подряд всех артистов. Пришла с работы мама, попросила дать почитать злополучное стихотворение. К концу чтения у неё полились слезы. Она отправила меня погулять. Когда я через какое-то время вернулась, отец не глядел мне в глаза, при маме он никогда больше о стихотворении не говорил, но в её отсутствие нет-нет да поминал, что я пишу любовные стишки. Через многомного лет мама рассказала мне, что она ему тогда наговорила:

– Дурак ты, дурак, хоть и отрастил рыжие усы. Лаптем ты тамбовским был, лаптем и останешься! Ты единой строчки без ошибки не напишешь, а её учить вздумал! Другой бы отец радовался, что у ребенка то к тому, то к другому талант есть! Тебе, небось, в голову не пришло, что все стихи от любви рождаются! Почитай Некрасова, ты его и в руках не держал, поди. У него все стихи через любовь к народу, к человеку написаны. Если по-твоему рассуждать, так надо, в первую очередь, рисование запретить, у них там сплошь все голые. А ты, небось, радуешься, что она рисует. Как же тебе лестно, что все говорят, дочка Вавилова рисует. Лапотник ты поплёвский!..

* * *

Жизнь постепенно налаживалась после войны. В Мурманске открыли коммерческий магазин, где торговали хлебом, пирожными и пирожками. Открыли ювелирный и книжный магазины.

Отец как-то поспорил со мной на стоимость одного пирожного. Он сказал, что нельзя говорить: «Нам в школе объясняли новый материал». Разумеется, он проспорил, о чем ему и написала в записке Галина Леонтьевна. В ближайшее воскресенье мы, несколько подружек, отправились в Мурманск. Мы бегали от отдела к отделу, не зная, на что решиться: купить два пирожка или одно пирожное. Когда мы все-таки склонились к пирожному, обнаружилось, что кошелька у меня в кармане нет. Украли! Я огляделась вокруг и сразу поняла, кто вор. Это был здоровенный, краснорожий мужик. Я его еще раньше приметила у отдела с пирожными, он тёрся около нас. Он явно высматривал очередную жертву. Около его ног лежал мой кошелек. Красненькой тридцатки в нем не было. Я не плакала. Меня так поразило несоответствие – здоровенный мужик и маленькая девочка, что я просто закаменела. Тогда вообще было много воров, и часто рассказывали всякие жуткие истории о «чёрных кошках» и о том, как людей проигрывали в карты.

Чтобы утешить меня, мама дала мне денег из тех, что я заработала продажей рисунков. В следующее воскресенье я снова отправилась в Мурманск. На этот раз я была очень осторожной с деньгами. Я купила всем по пирожному. Своё я съела в Мурманске, а остальные привезла в специально взятой на такой случай коробочке. Мама и папа свои пирожные отдали нам, детям, мы еле уговорили их попробовать хотя бы немножко. Это были первые пирожные за пять лет, а Рая, мамина племянница, которая приехала из деревни и жила у нас, вообще съела первое пирожное в своей жизни. Мы все вспомнили то счастливое довоенное время, когда папа и мама приносили нам сухие пирожные из театра. Мы просыпались и знали, что пирожные лежат у подушки, завернутые в целлофановую бумагу.

У нас в классе, да и в других классах, было много переростков, во время войны кто два, кто три года не ходил в школу. Поэтому не удивительно, что некоторые девочки уже начали чувствовать себя девушками. Пришло еще одно поветрие: все стали прокалывать себе уши. Я тоже проколола, процедура была проделана гигиенично, уши у меня не болели. Я съездила в Мурманск и купила прелестные сережки в виде крохотной звездочки с голубым камешком посредине. Но когда уже можно было надевать сережки, я отказалась их даже примерить, потому что вдруг усмотрела какую-то связь между сережками и теми стихами в альбоме.

На плавучке по субботам и по воскресеньям летом устраивались танцы под радиолу. Девушки надевали красивые американские платья и стекались со всех сторон поселков Дровяного и Третьего Ручья к плавучке. Их уже поджидали матросы, подтянутые, с начищенными пряжками ремней. Нас, малявок, на танцы не пускали. Недопущенные открывали филиал танцев около нижнего барака, благо музыка была слышна во всем поселке. Я не танцевала, но с гордостью смотрела на «свои» платья. Дело в том, что из Германии демобилизованные привозили красивые ткани. Оказалось, что я могу придумывать фасоны, и я рисовала всем, кто меня об этом просил. Причем делала это сознательно, учитывая особенности фигуры. У нас в бараке жила очень хорошая по тем временам портниха, она иногда советовалась со мной.

Летом сорок шестого года родители отправили нас с двоюродной сестрой Раей в Чакино, к тете Мане, раиной матери. Отец решил послать с нами каустическую соду или, как ее все называли, каусник. Им мыли деревянные части палубы на военно-морских судах. А почти по всей стране он был на вес золота, потому что без каусника нельзя сварить мыло, а тогда все сами варили мыло. Отцу сделали на плавучке две здоровенные банки и два ящика, он вложил эти банки в ящики и отправил каусник багажом. Накануне отъезда он наказал нам, особенно Рае, которой было уже девятнадцать лет:

– Смотрите, девки, не вздумайте нажиться на людской нужде. Продайте только, чтобы оправдать дорогу. А остальное раздайте всей родне в Чакино и Лукино.

Он не зря предостерегал нас от соблазна. В Москве, недалеко от Казанского вокзала, был комиссионный магазин. И там я высмотрела прелестный кошелёк, вышитый бисером. Работа была такая тонкая, что трудно было на небольшом расстоянии разглядеть, что это бисер, а не рисунок. Я решила, что уже на этот кошелёк я попрошу Раю продать лишнюю порцию каусника.

Кто не помнит лето 46-го года, когда по всей стране неделями и месяцами пекло безжалостное солнце и не было ни капли дождя? Мы купались в трусах, и пока доходили до дома, а это было близко, трусы уже высыхали.

Как-то, когда мы с сестрами и подружками только что вернулись с купания, на пороге дома появился милиционер. Он цепко оглядел всех и спросил:

– А где Раиса Семеновна?

Тетя Маня, нутром учуяв неладное, сказала:

– А она уехала в Мурманск.

 





 





1
...
...
10