Читать книгу «Однова живем…» онлайн полностью📖 — Тамары Кирилловой — MyBook.
cover
 










Вот так и получилось, что дедушкой для меня стал отец мамы Натани, дед Федос. Он тоже был седой и степенный, сейчас бы мы сказали – патриарх. Как и дед Харлампий, он за всю жизнь чёртом не выругался. Был немногословный, ненавязчиво-ласковый, любил смотреть на закат и думать о смысле жизни.

А папа Ваня гонялся за смыслом жизни по всей стране, и где он только ни побывал: из Тамбова ехал плотничать в Сочи, из Сочи – в Мурманск, из Мурманска – в Казахстан, из Казахстана – на Дальний Восток.

Его дом – наш дом – был небольшой, но заметный. Он стоял под железной крышей, что тогда было редкостью, и был весь изукрашен деревянной резьбой – работа папы Вани. Особенно нарядным было крылечко, на котором я провела много счастливых часов. Крылечко выходило на улицу, в палисадник, а в нём росли вишни, сливы, смородина, сирень. Около самого крыльца и вдоль тропинки кустились веники, правильного названия которым никто не знал – веники и веники. В них хорошо было прятаться.

Помню всё это, пронизанное солнцем в дневное время и залитой жутковатым светом луны ночью. Помню, я подолгу смотрела, как играет солнце в вишнёвых листьях, как снуют по стволу муравьи, и как непонятной жизнью живёт вишнёвая смола. Каждый раз, когда меня привозили в деревню, я бежала первым делом к вишням. Когда они поспевали, я любила срывать веточки с вишнями и рассматривать их против солнца. Какая удивительная жизнь открывалась моим глазам! Иногда солнце просвечивало до самого зёрнышка. Не было ни одной вишни, похожей одна на другую. Я прикладывала вишни к серым перилам крыльца, к свежевыструганным доскам, ко мху, к зелёным веникам, к полынным веникам и удивлялась тому, как меняется красный цвет. У меня были свои обозначения для каждого оттенка цвета. Я эти вишни никогда не ела, потому что они были живые, а ела только те, которые не рассматривала.

Утро начиналось с того, что я бежала по ту сторону дома, где по утрам расцветали кусочки неба в тёмнозелёной траве. Эти цветы, кажется, цикорий, боялись солнца и голубели только по утрам. А потом бежала по другую сторону дома, там росла мурава, голубовато-серая от росы. И я бегала, счастливая, по росе, до тех пор, пока пятки не становились ослепительно-белыми, даже голубыми. Набегавшись, садилась на ступени крыльца и слушала, как просыпается деревня: мычат коровы, звякают подойники, лают собаки, квохчут куры, хозяйки скликают кур. Солнце стояло прямо против крыльца, огромное, и на него ещё можно было смотреть.

Когда поспевали яблоки, их складывали под кроватью, и в горнице надолго поселялся яблочный дух. Я просыпалась оттого, что запах яблок щекотал ноздри: это мама Натаня клала их мне около подушки.

А из кухни доносились запахи блинов. Мама Натаня пекла их к завтраку. Никто во всей деревне не пёк такие блины, как мама Натаня. Она пекла их от самых тонких, почти прозрачных, до очень толстых, таких, как оладьи. И назывались они блины, блинчики и блинцы. В одних было пресное молоко, в других – кислое, одни ставились на горячем молоке, другие – на холодном. Мама жила с мамой Натаней несколько лет, но так и не переняла её секреты, может быть, потому, что дольше всего она была с ней во время эвакуации, а тогда блины уже не пекли, не из чего было.

Когда мы садились завтракать, обычно в окошке появлялся бригадир Алёшка Пантелеев. С шутками, с прибаутками он давал назначение на работу. Мама Натаня, кивнув на меня, говорила:

– Алёшка, она опять левой рукой ест.

Алёшка становился серьёзным и говорил:

– Вот я скажу сегодня куме лисе, она вечером придёт и тебя, как колобка, и съест. Она не любит, кто левша.

– Ой, нет, я больше не буду.

Мама Натаня доставала из печки горшки с молоком и кормила меня вкусными коричневыми, хрустящими пенками. Мама смотрела на это неодобрительно:

– Вырастишь ты её на пенках, что из взрослой будет? Небось, пенками никто её кормить не станет.

– Ничего, зато она у нас вон какая ненаглядная.

Мама Натаня собирала себе еду, брала меня за руку, и я шла провожать её до правления. Земля была ещё холодная, и меня слегка познабливало. Недалеко от правления была конюшня, там уже запрягали лошадей. Когда все собирались, Алёшка Пантелеев или сам председатель еще раз уточняли, кому куда ехать. Все рассаживались по телегам, смеялись, подшучивали друг над другом, в деревне были свои шуты и свои козлы отпущения. Часто тут же затягивали песню, так с песней и отъезжали. В воздухе оставался терпкий запах лошадей, навоза и поднятой пыли.

А впереди был огромный день с десятками многократно описанных прекрасными русскими писателями открытий окружающего мира, с купаниями и стрекозами, с бабочками и съедобными корешками, таинственными лягушками и с живыми игрушками: котятами, щенятами и ягнятами…

Вечером, когда садилось солнце, я не спускала глаз с дороги. И когда у верхушки Соколонского сада показывались первые подводы, я припускалась к конюшне.

– Ну, что, видела куму Лису?

– Знамо дело, видела. Вот она тебе гостинец прислала.

Мама Натаня доставала из мешка яйцо, или блин, или мед на донышке кружки.

– А что она сказала?

– Она говорит: «У тебя есть дочка Ната?» Я говорю: «Есть». «Вот, – говорит, – отдай ей гостинец».

– А Алёшка её не видел, не сказал, что я левша?

– Не, он не видел, она только мне показалась.

Летом тридцать шестого года приехала мама с братом Стасиком. Когда они подъехали к дому, мама Натаня была в нижнем огороде. Я помчалась к ней.

– Мама, там Кланька приехала! И с ней маленький ребенок!

Меня переучивали в два этапа: сначала я звала и ту, и другую «мама Натаня» и «мама Клава», и уж только потом привыкла к тому, что мама – это не мама Натаня, а все-таки мама Клава.

В середине горницы повесили мою люльку. Я подносила к ней табуретку и разглядывала смешное существо, про которое мне говорили, что это мой брат. Я ревновала к нему, мне не нравилось, что все ходят вокруг него. Я утешалась тем, что он был рыжий и некрасивый.

Я выросла без слёз и крика. А Стаська вообще не подавал никакого голоса. Он спал или спокойно таращил свои голубые глаза в рыжих ресницах. Мама всерьёз опасалась, что он будет дурачком. Соседка Машутка Буздалина говорила:

– Да ты сама дурочка, наговариваешь на ребенка. Он здоровый, молоко есть, пеленки сухие, нянек вон сколько, чего ж ему плакать?

Каждый вечер его купали в марганцовой воде. И все собирались вокруг корыта, смеялись над тем, как он бил ручками по воде и радовался беззубым ртом. У мамы Натани на каждый этап купания были свои прибаутки, а в конце, когда его поливали из кувшина, она всегда приговаривала:

– С гуся вода, со Стасика худоба.

* * *

Отец перепробовал в молодости много профессий: работал милиционером, был судовым монтажником, токарем, слесарем, сшибал вручную заклепки с корпусов судов, с тех пор остался на всю жизнь глуховатым. А потом стал работать котельщиком, хорошо освоил котельно-корпусное дело, и его, как специалиста, высоко ценили до войны, а после войны он считался лучшим в Мурманске мастером по котлам. Поэтому он всегда получал хорошее по тем временам жилище. Какое-то время мы жили в довольно просторной комнате второго этажа деревянного дома на Жилстрое. Вокруг всё время строили дома, постоянно визжали пилы, и остро пахло деревом. Кругом только доски и щепки, ни одной кучки с песком. Если мальчишки находили себе какие-то игры, то девочкам было довольно скучно, негде пристроиться с куклами. Однажды я уговорила несколько девочек, и мы предприняли большое путешествие в город – так на Жилстрое именовали центр города. Разинув рты, мы ходили около высоченных домов, заходили в магазины, с завистью смотрели на лотки с мороженым и красными прозрачными петухами. Около одного из них нас и поймал милиционер. В милиции долго не могли добиться нашего адреса, потому что никто из нас его не знал. По нашим туманным описаниям поняли, что речь идет о Жилстрое, повели нас туда, а там уже, в районном отделении милиции, были наши встревоженные родители. Всыпали ремнем всем, а мне, как предводителю, досталось особо. Суд вершила моя мать, потому что отец нас за всю жизнь пальцем не тронул. А мать изредка всыпала, обычно за то, что мы иногда дрались с братом. Помню, однажды я дала ей сдачи, била ее по рукам и кричала, что я не люблю её, а люблю маму Натаню.

Отец всегда приносил что-нибудь с получки: конфеты, шоколад, печенье. А перед матерью он каждый раз разыгрывал целое представление. Зайдет, глаза веселые: «Ну, угадывайте, что я принес?» Мама смущенно улыбается, а мы отгадываем. Наконец, он широким жестом достает из-за пазухи то ослепительный отрез крепдешина, то шуршащий крепдешиновый макинтош, то какие-нибудь неправдоподобно красивые туфли. А однажды, когда мы особенно долго отгадывали, он достал одну за другой две матроски – тогдашнюю мечту всех мальчишек и девчонок.

Тогда же у всех нас была еще одна мечта: испанки. Их шили из подходящих кусков материи, а красные кисточки снимали с коробок пудры. Главное было – уговорить маму купить эту пудру, потому что она была довольно дорогая.

От тех лет осталось двойственное ощущение. С одной стороны, это впечатление легкости, с которой люди в то время жили. У родителей было много земляков, и они постоянно ходили друг к другу в гости. Чаще всего встречались у папиного двоюродного брата Иванова Ивана Алексеевича, потому что у них было просторнее всего. Оба они с отцом были щёголи, но отцу до Ивана Алексеевича было далеко. Про него говорили, что он два раза в день меняет рубашки, а жена его, тетя Даша, не расстается с корытом и утюгом. Чуяло ли его сердце, что ему недолго оставалось веселиться? Его вскоре арестовали за то, что в годы гражданской войны он был в антоновской банде. Вообще тогда часто говорили об арестах, о тюрьмах, о черных «воронках». И это была другая сторона тогдашней жизни. Взрослые постоянно шептались, все время носили кому-то передачи в тюрьмы, часто упоминали в разговорах какой-то первый отдел.

Вскоре после ареста Ивана Алексеевича отца перевели в судоремонтную мастерскую в поселке Дровяное, который был на другом берегу Кольского залива, наискосок от Мурманска. Там нам дали однокомнатную квартиру в одном из двух самых лучших домов Дровяного. В каменно доме жили морские офицеры и начальство покрупнее, а в деревянном двухэтажном доме – начальство помельче, в том числе и отец. Мама говорила, что не может нарадоваться на квартиру. Хотя отапливались тоже дровами, но в доме был водопровод, а также отдельная кухня и уборная.

Против нас жила учительская пара. Взрослые шептались про них, что это ссыльные из Ленинграда. Что это такое, мы не понимали. Но мы, дети, знали то, чему в нашем языке еще долгие годы не было определения: что это были высокоинтеллигентные и добрые люди. В школе вокруг них табунились не только учащиеся, но и мы, дошкольники. Они завели живой уголок со всякими зверюшками, и не было отбоя от добровольных помощников. Они организовали при школе театр, и в этом театре состоялся мой дебют. Я должна была, как самая маленькая, играть мышку. Хлопот было много. Мы помогали Софье Ивановне шить костюмы, строить декорации. Школьный зал не мог вместить всех желающих, публика стояла у стенок и сидела на полу. Все шло хорошо, но в последней сцене мышиная маска на моем лице сползла с места, и я перестала что-либо видеть. Так как я была на четвереньках, то я, естественно, не могла себе позволить поправить маску. Я должна была удирать от кошки, но вслепую вместо того, чтобы убегать от нее, пошла ей навстречу и стукнулась с ней лбом. Публика взревела от неожиданного удовольствия. Я сообразила, что под хохот можно поправить маску, отвернулась и благополучно удрала от кошки. А после спектакля долго ревела, и Софья Ивановна утешала меня и говорила, что в следующий раз мы будем играть так, чтобы мы столкнулись с кошкой лбами, потому что публике это понравилось.

После этого театр надолго поселился в наших играх. Режиссировала наши комнатные и уличные спектакли обычно я, и мне особенно запомнились похороны кошки Мурки. Мурка жила в соседнем доме и была знаменита на весь поселок. Наверно, было в ней что-то особенное, потому что к ней сбегались коты со всего Дровяного. Сражения за обладание прекрасной дамой они устраивали не только по ночам, но и днем. А Мурка сидела чуть в стороне и делала вид, что к ней эти страстные вопли и баталии не имеют ни малейшего отношения. А спустя некоторое время в комнате у Иры, хозяйки Мурки, появлялись разномастные веселые котята, и мы выкармливали их общими усилиями. Но вот в один летний день Мурка, неизвестно от чего, сдохла. Мы все плакали, и я предложила похоронить Мурку на сопке, втайне от мальчишек. Я распределила, кому что принести: коробку, тюль, кукольную подушку. Нам действительно удалось все сделать так, что мальчишки ничего не заметили. Мы собрались на сопке, вырыли могилу, накрыли Мурку тюлем, насыпали ей в гроб леденцов. А потом я запричитала, как это делали в нашей деревне:

– Ой, да хорошая ты наша да расхорошая… Ой, да на кого ж ты нас покинула… Ой, да что ж теперь твои коты да будут делать-то…

* * *

Как-то мы шли табунком мимо штаба, спускались по деревянной лестнице, и вдруг я увидела в траве деньги, которые катил ветер. Я спрыгнула с лестницы, догнала деньги. Их оказалось двенадцать рублей, сумма, по нашим понятиям, огромная. Посовещавшись, мы тут же направились в магазин и накупили конфет и халвы. Мы устроились за сараем, подальше от родительских глаз, и стали пировать. А потом играли, и вдруг раздались одновременно два родительских голоса:

– Наташа! Ира! Домой!

В голосах было что-то недоброе, и мы быстро сговорились, что вскоре опять соберемся на этом же месте.

Оказалось, что сработало «сарафанное радио»: все родители были оповещены продавщицей, что мы покупали конфеты. Мама начала допрос:

– Откуда у вас взялись деньги?

– Я нашла.

– Где нашла?

– У штаба.

– Где это у штаба?

– Под лестницей.

– Почему ты нашла, а другие не нашли?

– Потому что я первая увидела.

– А ты не врешь?

– Нет, не вру.

– Пошли туда, где нашла.

Собрались трое родителей, и мы пошли на место «преступления». При перекрестном допросе выяснились разночтения. Один показал, что деньги были в этом месте, другие – в другом. Нам не поверили, решили, что кто-то из нас украл деньги у родителей, и повели на расправу. Мать поставила меня в угол на кухне. Обычно я довольно скоро просила прощения, но тут решила: «Ни за что!»

Стояла очень долго, пока не пришел с работы отец. Он уже знал, в чем дело, во дворе рассказали. Он расспросил меня, я, глотая слезы, повторила всю историю. Он позвал мать в комнату, сначала они разговаривали тихо, а потом громко. Отец говорил:

– Ты зверь, зверь! И за это ты ребенка мучаешь? Она виновата, что деньги нашла? Подумаешь, что разные места показали!

Родители пришли на кухню. Отец сказал:

– Выходи из угла. Я тебя прощаю.

– А я не прошу прощения. Я не виновата.

– Ну, все равно выходи.

Несколько дней мы с матерью не смотрели друг на друга. Потом она сделала вид, что ничего не было.

В это же время произошло событие, которое повлияло на всю мою жизнь, во всяком случае, сыграло решающую роль в выборе будущей профессии. У одного из родителей в нашем доме появился фотоаппарат. Однажды, прекрасным весенним днем этот родитель собрал всех ребятишек нашего двора и сфотографировал нас у сарая. Когда фотография была готова, меня на ней не оказалось.

– А где же я?

– Да вот же ты, с веточками.

– Это не я.

– Нет, ты. Спорим, что ты? Стасик, где на фотографии Наташка?

– Вот она. В матроске. А вот я.

Трудно передать словами моё состояние, когда я убедилась, что эта некрасивая девочка с сощуренными глазами и нелепым ртом гузкой была я. До сих пор я росла в убеждении, что я красавица. Об этом говорили взрослые, об этом говорило зеркало. И вдруг эта фотография! Где «русалка», где «ненаглядная красавица», где «зеленые глазищи»? Если в этом возрасте бывают микроинфаркты, то он у меня был, потому что несколько дней у меня болело сердце, и мама водила меня к врачу.

Запомнился ещё один эпизод из этого же времени, связанный с фотографиями. Отца премировали путёвкой в Ялту. Он привез оттуда пачку больших блестящих фотографий, снятых в основном в Никитском Ботаническом саду. Отец гордился тем, что побывал в этой сказочной стране. В его гордости было как бы предчувствие того, что больше уже никогда ему не придется съездить ни в Крым, ни на Кавказ. Необыкновенность этой поездки отец видел ещё и в том, что некоторые снимки были сделаны на фоне церкви, в которой снимали «Праздник святого Иоргена» как раз тогда, когда отец отдыхал там. Я заметила, что мама иногда подолгу рассматривала эти снимки и тяжело вздыхала. А однажды, играя с куклами, я услышала, как она говорила соседке, показывая ей фотографии:

– Мне думается, что вот эта. Видишь, она тут с ним рядом, и тут тоже.

– Да брось ты, Клава, расстраиваться. Они все кобели. Как ступят за порог дома, так и забудут про всё на свете.

Дальше соседка говорила шёпотом, а мама слушала её с каменным лицом, и по нему катились редкие слёзы. Сердце моё сжималось от жалости к ней. Теперь я понимала, почему мама ни за что не хочет надевать берет и воротник-пелерину, которые отец привёз ей из Крыма и которые были связаны из непряденной длинноволосой шерсти крымских овец. Эти воротники и береты были тогда очень модными.

* * *

В 1940 году отцу предложили лучшие условия в посёлке Роста, неподалеку от Мурманска, на той же стороне Кольского залива, и мы переехали туда. У нас было теперь две комнаты в двухэтажном доме барачного типа. Роста мне не понравилась. Она была какая-то унылая, серая, играть на улице было негде, лес был гораздо дальше, чем в Дровяном, и родители редко отпускали нас туда одних: почти всегда с нами ходил кто-нибудь из взрослых. Но зато мне вскоре привалило неожиданное счастье. Из деревни приехала не то знакомая, не то родственница – в деревне почти все оказывались родственниками, стоило только хорошо покопаться в родословных. Ее звали Вера Сигачева. Она была красавица. До сих пор я не видела в жизни таких красивых девушек. У неё были необыкновенная кожа, зеленоватые глаза, похожие на кошачьи, и ослепительные белые зубы. Она жила какое-то время у нас, пока не устроилась на работу. А приняли её билетершей в Дом Офицеров. И счастье заключалось в том, что я могла теперь ходить в кино бесплатно. Фильмов тогда выпускали мало, и я смотрела одни и те же фильмы по несколько раз. Иногда, если у мамы было хорошее настроение, я просиживала в зале по два сеанса подряд. О Любови Орловой сказано столько прекрасных слов, что вряд ли я бы сказала что-то новое, если бы попыталась выразить своё восхищение ею. Я уже за то благодарна жизни, что однажды, много-много лет спустя, судьба свела нас за одним обеденным столом в ресторане «Европейской», и я, немного волнуясь, попыталась сказать ей, как я её любила и желала ей добра, как благодарно должно быть ей наше поколение, жизнь которого она озарила своей замечательной улыбкой.

А тогда, в Росте, я наворачивала на себя тюлевые занавески, подкладывала в носки пустые катушки из-под ниток, забиралась на табуретку и пела:

 
Зиги-зиги ду,
Зиги-зиги ду,
Я из пушки в небо уйду,
В небо уйду.
 

Катушки срывались и больно впивались в пятки, но какое же искусство не требует жертв… Зато подруги были довольны и говорили мне, что «вот здесь» и «вот здесь» я похожа на Орлову. Одно «вот здесь» означало скулы, другое – овал лица, но мы тогда таких слов не знали.

И первой моей любовью был, конечно же, Евгений Самойлов. Я не знаю, что бы накрутили на эту тему психоаналитики, но первый сексуальный толчок что-нибудь да значит. Иначе не было бы так, что всю жизнь я отмечала в толпе и всюду похожих на Самойлова, и позднее вышла замуж за человека со сходным типом лица.