– Вы что, думаете, все вокруг слепые? Полагали, никто ничего не заметит? Представляю, как вы исполняли свои обязанности, при таком-то образе мыслей и таких, с позволения сказать, моральных устоях. И подобной особе я доверила воспитание моих детей, моих девочек, до которых вам и дела не было…
Барышня, кажется, пытается возразить. Она что-то лепечет, но слишком тихо, девочкам ее не слышно.
– Отговорки, пустые отговорки! Как у всякой вертихвостки. Которая первому встречному отдается, не думая о последствиях. Как-нибудь с божьей помощью обойдется! И подобная девица еще воспитательницей хочет быть, девочек чему-то учить! Неслыханная наглость! Надеюсь, вы не рассчитываете, что я вас в таком положении у себя в доме оставлю?
Ни живы ни мертвы, девочки слушают под дверью. У них мурашки бегут по спине. Не все из сказанного им понятно, но им страшно слышать в голосе матери столько грубости, столько гнева, а еще страшней – слышать вместо ответа на ее слова эти громкие всхлипы, эти сдавленные рыдания барышни. Невозможно слышать все это без слез, однако их мать рыдания барышни, похоже, только еще больше раздражают.
– Это единственное, что вы умеете, – реветь в три ручья, когда уже поздно. Но меня ваши слезы не трогают. Никакого сострадания к подобным особам я не испытываю. И что с вами теперь будет, меня совершенно не волнует. Уж как-нибудь сами сообразите, к кому обратиться, я вас даже спрашивать об этом не намерена. Мне одно ясно: того, кто, вопиюще пренебрегая своими обязанностями, способен пасть столь низко, я ни дня у себя в доме не потерплю.
В ответ только всхлипы, только эти отчаянные, неистовые, сдавленные рыдания, от которых девочек за дверью кидает в дрожь. Никогда они не слышали, чтобы кто-то вот так плакал. И в глубине души смутно чувствуют: кто так плачет – на том нет и не может быть вины. Их мать там, за дверью, теперь молча выжидает. Потом, с неожиданной сухостью, произносит:
– Это все, что я имела вам сказать. Сегодня же вы соберете свои вещи и завтра рано утром придете получить расчет. Уходите, сделайте одолжение!
Едва успев отскочить от двери, девочки удирают в свою комнату. Что все это значит? Такое чувство, будто прямо им под ноги молния ударила. Все еще бледные, они молча смотрят друг на друга. И впервые осмеливаются осознать, что, кажется, готовы взбунтоваться против родителей.
– Со стороны мамы это подлость – так с ней разговаривать, – изрекает наконец старшая, решительно сомкнув губы.
От столь дерзких слов младшая даже испуганно вздрагивает.
– Но мы ведь даже не знаем, что она натворила, – жалобно пробует возразить она.
– Наверняка ничего дурного. Наша барышня на такое не способна. Мама ее совсем не знает.
– А плакала она как… Мне страшно стало.
– Да, это было ужасно. А как мама на нее орала. Это подлость, говорю тебе, это подлость и больше ничего.
Она даже ногой притопывает от негодования. В глазах у нее слезы бессилия. В этот миг в детскую входит барышня. Вид у нее очень усталый.
– Девочки, после обеда у меня сегодня много дел. Вы побудете одни, я ведь могу на вас положиться, верно? А вечером я к вам снова зайду.
Она уходит, даже не заметив, насколько девочки взволнованы.
– Ты видела, какие у нее глаза? Совсем заплаканные. Не понимаю, как мама могла так с ней обойтись.
– Бедная барышня.
Снова эти слова, с жалостью, почти сквозь слезы. Девочки стоят как убитые. Но тут в детскую входит мама и спрашивает, не хотят ли они поехать с ней на прогулку. Девочки отнекиваются, прячут глаза. Они теперь боятся матери. А кроме того – они возмущены, что та ни словом не обмолвилась об уходе барышни. Нет, лучше они побудут одни. Зато после ухода матери они, как две ласточки в тесной клетке, мечутся по комнате и, кажется, вот-вот задохнутся от удушья умолчаний и лжи. Они подумывают даже, не пойти ли сейчас к барышне, расспросить ее, все у нее выяснить, уговорить остаться, сказать, что их мама не права. Но им боязно ее обидеть. А кроме того, им еще и стыдно: ведь все, что им известно, они вызнали украдкой, подслушиванием и подглядыванием. Значит, придется делать вид, будто они ничего не понимают, прикидываться дурочками, наивными дурочками, какими они были две-три недели тому назад. В итоге они так и остаются одни, и день ползет до вечера бесконечно, в тягостных раздумьях, в детских слезах, а еще с этим жестоким голосом в ушах, с этой злобной, бессердечной отповедью их матери и неистовыми, безутешными всхлипами барышни.
Вечером барышня ненадолго заглядывает к ним – только чтобы пожелать спокойной ночи. Девочки с трепетом провожают ее глазами, хотят остановить, сказать что-нибудь. И тут вдруг, уже в дверях, барышня, словно одернутая этим беззвучным окликом, снова останавливается и оборачивается. И что-то светится в ее долгом, грустном, влажно поблескивающем взгляде. Она порывисто обнимает обеих девочек, которые тут же начинают реветь, еще раз целует их и быстрым шагом выходит.
Девочки заливаются слезами. Они чувствуют: это было прощание.
– Мы больше не увидим ее, – всхлипывает одна. – Вот увидишь, завтра из школы вернемся, а ее уже не будет.
– Может, нам позволят потом ее навестить. И она, конечно, покажет нам своего ребенка.
– Конечно. Она такая добрая.
– Бедная барышня! – И снова этот вздох, ставший спутником их собственной судьбы.
– Ты хоть представляешь, как теперь все будет, без нее?
– Я другую барышню никогда полюбить не смогу. Я уже сейчас, заранее ее не выношу.
– Я тоже.
– Такой доброй у нас никогда не будет. А потом…
Она не решается произнести это вслух. Но с тех пор, как они узнали, что у их барышни есть ребенок, неосознанная, едва пробудившаяся женственность наполняет их души смутным благоговением. Они обе думают об этом непрестанно, и теперь уже не с наивным детским любопытством, а проникновенно, с глубоким сочувствием.
– Послушай, – говорит одна. – Я вот что думаю…
– Что?
– Знаешь, прежде чем она уйдет, мне хочется сделать нашей барышне что-нибудь приятное. Пусть знает, что мы ее любим и что мы не такие, как мама. А ты хотела бы?
– Ты еще спрашиваешь?
– Я вот подумала, она так любит белые розы… А что, если мы завтра с утра пораньше, еще до школы, купим ей несколько роз, а потом отнесем ей в комнату.
– Но когда?
– После школы.
– Ее тогда уже здесь не будет. Знаешь, лучше я совсем рано встану, чтобы никто не видел, и сбегаю в цветочный. А перед школой мы ей их преподнесем.
– Да, только мы вместе пораньше встанем.
Они достают свои копилки и высыпают на стол все до последней монетки. Теперь, когда они знают, что смогут напоследок выразить барышне свою пусть безмолвную, но беззаветную любовь, им легче на душе.
Они встают ни свет ни заря. Но когда, с тяжелыми, пышными розами в чуть дрожащих руках, решаются постучать в дверь барышни, им никто не отвечает. Решив, что та еще спит, они на цыпочках входят. Но комната пуста, постель не смята. В беспорядке разбросаны какие-то вещи, и только на темной скатерти стола белеют несколько писем.
Девочки напуганы. Что стряслось?
– Я иду к маме, – решительно объявляет старшая. И, насупленная, с потемневшими от гнева глазами, презрев страх, она врывается в комнату матери и с порога выпаливает:
– Наша барышня, где она?
– У себя в комнате, должно быть, – удивленно отвечает мать.
– В комнате никого, и постель не тронута. Наверно, она еще вчера вечером ушла. Почему нам ничего не сказали?
Мать даже не успевает заметить дерзкий, вызывающий тон дочери. Странно побледнев, она спешит к отцу, который, в свою очередь, немедленно отправляется в комнату барышни.
Он долго там остается. Все тем же неотрывным, гневным взглядом девочка буравит мать, которая, похоже, не на шутку взволнована и избегает встретиться с ней глазами.
Но вот появляется отец. Белея мертвенным лицом, держит письмо в руках. Зовет мать и вместе с ней снова скрывается в комнате барышни, где родители едва слышно что-то обсуждают. Девочки стоят в коридоре и даже подслушивать не осмеливаются. Им страшно навлечь на себя отцовский гнев – таким они отца никогда еще не видели.
Когда мать выходит из комнаты, вид у нее растерянный, глаза заплаканные. В неосознанном порыве девочки кидаются к ней, хотят расспросить, узнать. Но отшатываются, остановленные ее резким голосом:
– А вы отправляйтесь в школу, опаздываете уже.
И девочки покорно идут в школу. Как во сне, отсиживают там свои четыре-пять часов, никого и ничего вокруг не замечая, не воспринимая ни единого слова. А потом опрометью мчатся домой.
Внешне там вроде все как всегда, только некая жуткая мысль, похоже, повергла в оторопь всех домочадцев. Они как воды в рот набрали, и у всех, даже у прислуги, какие-то странные глаза. Мать выходит девочкам навстречу. Кажется, она приготовилась что-то им сказать.
– Дети, – начинает она, – ваша барышня больше не вернется, она…
Но договорить не решается. Столь грозными, пылающими угольками впиваются в нее, прожигают ее насквозь глаза родных дочерей, что досказать свою ложь до конца она не осмеливается. Осекшись, она отворачивается и уходит – спасается бегством в свою комнату.
После обеда неожиданно объявляется еще и Отто. Его сюда вызвали, для него ведь тоже оставлено письмо. И он тоже бледен. Стоит, как потерянный, не зная, куда себя девать. С ним никто не разговаривает. Все обходят его стороной. Завидев обеих девочек, что сиротливо жмутся в уголке, он было направляется к ним, решив поздороваться.
– Не подходи ко мне! Не прикасайся! – шипит одна, содрогаясь от отвращения. А вторая просто плюет ему под ноги. Смешавшись, он отходит, какое-то время еще слоняется по дому. Потом исчезает.
С девочками никто говорить не решается. Да и они слова не проронят. Белые, как полотно, угрюмые, не зная устали, они беспокойными зверьками бродят по комнате взад-вперед, то и дело сталкиваясь, уклоняясь, глядя друг на друга заплаканными глазами и ни слова не говоря. Они теперь знают все. Знают, что им лгали, знают, что все люди способны на подлость и низость. Они больше не любят родителей, не верят им, не верят в них. Они знают, теперь никому нельзя будет довериться, и отныне вся тяжесть этой ужасной жизни взгромоздится только на их неокрепшие плечи. Из радостной безмятежности уютного детства они разом будто рухнули в пропасть. И пусть пока они не до конца осознают то страшное, что случилось совсем рядом, но их мысли неотступно бьются над этой жуткой тайной, не давая дышать, грозя задушить. Они будто в жару – щеки раскраснелись, в глазах нехороший блеск. Озноб одиночества сотрясает их души, не давая покоя, – они места себе не находят. Никто, даже родители, не решаются с ними заговорить, до того страшным, неистовым взглядом встречают они всякого взрослого, и даже безостановочное кружение по комнате не дает выхода этой ярости, бушующей в детских душах. Они и друг с дружкой не говорят – но тем сильнее ощущается во всей повадке, в каждом движении их безмолвное, жутковатое сообщничество. Молчание, непроницаемое и неколебимое молчание, угрюмо и коварно запрятанная в себе боль, что не выдаст себя ни стоном, ни слезинкой, отделяет их от всех прочих крепостной стеной чуждости, неодолимой и опасной. Никто не смеет к ним подступиться, путь к их душам отрезан – теперь, быть может, на долгие годы. Это враги, вот что отныне сразу чувствует в них каждый, причем враги непримиримые, не ведающие пощады. Ибо со вчерашнего дня они уже не дети.
За один этот день они повзрослели на годы. Но вечером, в сумраке комнаты, оставшись наедине, они чувствуют, как возвращаются к ним прежние детские страхи, страх одиночества, страх перед видениями смерти и неизъяснимые страхи перед множеством других неизведанных вещей. Во всеобщей суматохе их комнату протопить забыли. Дрожа от холода, девочки забираются в одну кровать, обнимаются покрепче детскими ручонками, изо всех сил прижимаясь друг к дружке своими худенькими, еще не оформившимися телами, каждая надеясь в сестринском объятии обрести спасение и защиту. Они все еще не решаются заговорить друг с дружкой. Но вот, наконец, младшая заливается слезами, и старшая, всхлипнув, тоже дает волю рыданиям. Обнимаясь все сильнее, девочки плачут, омывая свои лица поначалу робкими, но затем все более щедрыми ручейками теплой, солоноватой, почему-то дарующей облегчение влаги, чувствуя, как в унисон, невольно подлаживаясь друг к другу, содрогаются от всхлипов их худенькие детские тела. И вот они уже одна боль, одно горе, одно существо, горько рыдающее в темноте. И уже не барышню они оплакивают, и не родителей, что утрачены для них навсегда, – в этих слезах неизъяснимый ужас всего сущего, страх перед тем, что грядет им навстречу из этого непонятого, неизведанного мира, в который они сегодня бросили первый испуганный взгляд. То страх перед жизнью, в которую им теперь придется врастать, жизнью, что воздвиглась вдруг перед ними темно и грозно, словно лесные дебри, через которые надо пройти. И он все сумрачней – этот смутный, неизъяснимый страх, – сумрачней и туманней, почти как сон, и тише, все тише слышны их всхлипы. А вот уже и вздохи их сливаются все ровнее, как совсем недавно сливались слезы. И только теперь, наконец, они засыпают.
О проекте
О подписке