Заболевание известное также, как клиническая депрессия или униполярное депрессивное расстройство, — это тяжёлое психическое заболевание, характеризующееся стойким снижением настроения, потерей интереса к жизни, нарушениями сна, аппетита, концентрации и энергичности. Оно существенно влияет на все аспекты жизни человека — поведение, мышление, физическое состояние и социальные связи.
Я не знаю, когда именно свет перестал быть светом. Он всё ещё входит в окно — технически, физически, как-то там, — но пока долетает до пола, до моих ног, до стены напротив, он становится чем-то другим. Его нельзя назвать тьмой.
Нет.
Ведь он не гаснет. Он тяжелеет.
Он ложится на подоконник серой кашей. Стекает на пол густыми каплями, и каждая капля весит больше, чем весь вчерашний день. Я смотрю, как он ползёт, и чувствую его вес на веках.
Веки — они теперь из того же материала. Чтобы моргнуть, нужно поднять тонну.
Я не моргаю.
Комната вокруг меня выцвела не сразу — она уходила по частям. Сначала ушёл красный. Потом синий. Жёлтый держался дольше всех, он прятался в корешке старой книги, но и его высосали.
Осталось только это — серое на сером, и даже тени здесь не чёрные, а просто более плотный оттенок того же ничто.
Предметы утратили не только цвет — они утратили желание быть предметами. Стол всё ещё стол, но он уже не хочет. Стул сомневается в своёй принодлежности. Зеркало на стене больше ничего не отражает — не потому что разбилось, а потому что устало. Оно висит, отвернувшись внутрь.
Звуки.
Раньше я слышал улицу — птицы, машины, чей-то смех, чья-то ссора. Теперь звуки приходят обернутыми в вату. Они пробиваются сквозь толщу, сквозь километры серого вещества, и когда достигают меня, то уже ничего не значат. Это просто колебания. Просто воздух, который зачем-то шевелится.
Я слышу, как тишина густеет в углах, нарастает сталактитами, и этот беззвучный процесс громче любого крика — он идёт внутри, в улитке уха, в костях черепа, в тех полостях, которые должны резонировать с миром, но теперь резонируют только с пустотой.
Тишина здесь не отсутствие звука. Это присутствие чего-то, что заняло место звука. Оно плотное, как мокрый песок. Оно забивается в уши, в рот, в лёгкие.
Я дышу им.
Каждый вдох — это усилие, сравнимое с подъёмом штанги.
Диафрагма — слабая мышца, она не справляется.
Воздух, который входит, он тоже изменился: молекулы кислорода заменили на молекулы равнодушия. Они поступают в кровь и разносят по телу не жизнь, а просто информацию о том, что жизнь где-то есть.
Где-то, но не здесь.
Тело.
Оно стало отдельным. Я ношу его, как мешок с песком, перекинутый через плечо.
Мои ноги — это не мои ноги, это две бетонные сваи, вбитые в пол.
Руки лежат на коленях, но я не помню, как их туда положил.
Пальцы чужие — бледные черви, забывшие, как шевелиться.
Шея держит голову из последних сил, и голова эта наполнена не мыслями — мыслей давно нет, — а той самой серой кашей, в которую превратился свет. Она перетекает от виска к виску, когда я пытаюсь повернуться.
Я не поворачиваюсь.
Где-то там, снаружи, существует понятие «завтра». Я помню его — смутно, как помнят вкус фрукта, который ел в детстве и которого больше нет в природе.
Завтра — это было что-то лёгкое. Что-то, что наступало и приносило другие звуки, другие оттенки серого. Теперь завтра не наступает. Оно стоит за дверью и не входит.
Или я не открываю.
Или двери больше нет — есть только стена, гладкая, холодная, и за ней ничего, кроме толщи бетона, уходящей в бесконечность.
Будущее отменили.
Прошлое тоже.
Есть только этот момент — прямо сейчас, — и он длится уже несколько лет.
Время.
Вот что с ним стало: оно не остановилось. Остановка была бы милосердием. Оно продолжает идти, но теперь оно идёт сквозь меня.
Я — сито, я — песочные часы, и каждая секунда падает не вниз, а прямиком в грудную клетку, где скапливается холодной лужицей.
Тик-так превратился в глухой стук — это не часы, это моё сердце, но оно теперь работает как метроном, отмеряющий не музыку, а расстояние до конца.
До какого конца?
Я не знаю.
Смерть предполагает изменение, а здесь ничего не меняется. Просто однажды сердце тоже устанет и перестанет поднимать эту невыносимую, свинцовую кровь.
Мысли.
Они больше не движутся вперёд.
Они зациклены — как пластинка с царапиной. Одна и та же фраза крутится часами.
«Встань».
«Нет».
«Встань».
«Нет».
«Встань».
«Нет».
Это даже не диалог — это просто эхо бывшей воли, которая когда-то умела хотеть.
Хотеть.
Какое странное слово.
Хотеть — это значит тянуться к чему-то, а здесь всё настолько тяжёлое, что любое движение воли ломается под собственным весом.
Я хочу перестать хотеть.
И это единственное желание, которое исполняется.
Вещи в комнате стали прозрачными от безразличия. Я смотрю на чашку — она есть, но её нет. Контур, за которым пустота. Наполнение ушло, осталась идея чашки, и та — на последнем издыхании. Если я закрою глаза, чашка исчезнет навсегда. Возможно, она этого ждёт. Возможно, она держится только моим взглядом, и когда я отвернусь — она с облегчением провалится в небытие.
Я завидую чашке.
Кровать.
Она больше не место для сна. Сон — это другое состояние, а здесь все состояния одинаковы. Лёжа, сидя, стоя — разницы нет. Тело принимает форму поверхности, как вода, которая забыла форму своего сосуда.
Я растекаюсь по простыням, просачиваюсь сквозь матрас, сквозь доски каркаса, сквозь пол. Я заполняю трещины в паркете. Я становлюсь частью дома.
Дом дышит мной — медленно, тяжко, с хрипом.
Голос.
Мой собственный голос теперь доносится из другой комнаты. Когда я говорю (я почти не говорю), звук приходит с задержкой — как будто ему нужно преодолеть расстояние, которое нельзя измерить шагами.
Слова теряют смысл по дороге.
Они приходят выпотрошенными — пустые оболочки, мешочки из фонетики, в которых ничего нет.
Я перестал говорить.
Сначала перестал вслух, потом про себя.
Теперь внутри тоже тихо.
Я помню — очень смутно, как сквозь толщу воды, — что когда-то были цвета. Что воздух пах чем-то, кроме пыли. Что тело весило ровно столько, сколько нужно, чтобы не быть обузой. Что утро отличалось от вечера не только положением стрелок. Что завтра наступало — и не было вечным неуловимым. Что смех был физическим действием, а не абстрактным понятием. Что слова доходили до адресата. Что сон был убежищем, а не просто ещё одной формой бодрствования. Что зеркало показывало лицо и лицо это, что-то выражало.
Теперь все напоминает реку, в которой вместо воды — ртуть, густая, неподвижная, и ядовитая. Она отравила и затянулась в себя всю радость и даже весь смысл всего.
Ждать.
Это единственное занятие.
Ждать не событий — они не приходят.
Ждать не изменений — их не будет.
Ждать самого ожидания.
Ждать, когда тяжесть станет настолько полной, что превратится в свою противоположность. Может быть, за пределом свинца есть невесомость.
Может быть, когда тебя придавит окончательно, ты наконец взлетишь.
Но это — теорема, которую я не могу доказать, потому что каждое уравнение сводится к нулю, а ноль — это тоже вес, просто некому его взвесить.
За окном что-то происходит.
Какие-то тени проходят. Какие-то огни загораются и гаснут. Мир продолжается — я знаю это умозрительно, как знаю о существовании Австралии. Я там никогда не был.
Я здесь никогда не был.
Я здесь слишком долго был — настолько, что это место исчерпало меня до дна, а дно тоже оказалось свинцовым. Под ним — ещё одно дно.
И ещё.
Бесконечный спуск без движения.
Дверь.
В конце коридора — я знаю, она там есть, хотя не вижу её сейчас, — стоит дверь. Она жёлтая. Цвет — последний цвет во вселенной — держится только на ней.
Она не выцвела окончательно.
Она сопротивляется. Я думаю о ней иногда.
Я думаю: если встать, пройти коридор, толкнуть её, то, возможно, за ней окажется что-то лёгкое. Что-то, что не весит ничего. Что-то, что можно поднять без усилий. Что-то, что называется простым и забытым словом — кажется, оно звучало как «жить».
Но дверь далеко.
Коридор длинный.
Ноги — свинец.
И даже если бы я дошёл, дверь, скорее всего, заперта. А если не заперта — то ведёт в другую комнату, точно такую же, с таким же окном, таким же зеркалом, таким же свинцовым светом. Потому что двери не выводят. Они только вводят. И каждая новая комната — это та же комната, только глубже.
Ближе к центру тяжести.
Так я лежу. Лежу и слушаю, как оседает пыль на поверхности вещей. Это единственный звук, который ещё имеет значение, — звук оседания.
Всё оседает.
Всё стремится вниз.
Свет, воздух, мысли, я сам — всё течёт гравитацией в одну точку, в центр земли, в центр меня, который теперь одно и то же.
Когда всё осядет окончательно, наступит покой.
Не мир.
Не счастье.
Не облегчение.
Просто — прекращение давления. Абсолютный ноль усилия. Свинец, который стал настолько тяжёлым, что прорвал саму ткань бытия и упал туда, где нет ни бытия, ни небытия, ни меня, ни комнаты, ни жёлтой двери.
Я закрываю глаза.
Веки весят, как крышка гроба, но всё же опускаются. Под ними — серая тьма. Она ничем не отличается от серого света. Но хотя бы не нужно держать их открытыми. Хотя бы можно не смотреть.
Не видеть.
Не быть — хотя бы в этом микроскопическом жесте отказа.
Я закрываю глаза и позволяю свинцу делать свою работу.
Он делает. Он всегда делает.
Засыпаю ли я?
Не знаю.
Сон и явь смешались в тот же серый раствор. Но иногда, на границе, где мысли перестают быть мыслями, а тело — телом, мне кажется: я слышу, как открывается жёлтая дверь.
Не здесь.
Не сейчас.
Где-то в будущем, которого нет. И оттуда — ещё не вошедший, ещё даже не родившийся — тянет сквозняком.
Сквозняк пахнет чем-то, чего я не помню.
Может быть, завтра я вспомню.
Может быть, завтра я встану.
Может быть, завтра я пройду по коридору.
Может быть.
Но это — завтра.
И это почти утешение.
Почти.
О проекте
О подписке
Другие проекты