Вроде бы большое горе стоптали – Горбачевская перестройка ушла в историю, тут ельцинская бедность и призрачная свобода пробудила в людях инстинкты прирученного волка, впервые увидевшего лес – волк, озираясь, забился в чащу, в его одуревшей голове уже ничего не укладывалось от хлынувших реформ-платформ; ярость потерявшей отечество и веру в завтрашний день толпы была яростнее всякой бури, она билась о вышедший из мрака путинский корабль, то подбрасывая его вверх, то низвергая чуть не до дна ада. В который раз дунули наспех сварганенными законами новоявленные демократы из главных калибров по русской деревне, и вздрогнули до закладных камней домишки, крытые брежневским шифером. В который раз рванулась из оглобель горечь, погорланила; выхаркнули колхозники мат, отчаяние слилось в сплошной вопль, от которого, казалось, расколется земля-кормилица, и… как много раз бывало и будет, – русская деревня – испытательный полигон, запахнула толпа свою душу на голый убыток.
«Ты молчишь, а я… молчу? Или я молюсь о душах предков и умираю, а моя душа содрогается при мысли, что завтра буду мертвым…» – нестерпимое отвращение к смерти и ужас охватил колхозника.
В свою вотчину (бывший колхоз в последнее время стал походить на женщину, не имеющую средств к существованию, и задача мужчины на последние гроши поддерживать её, даже если женщина в конец выпотрошит его кошелёк) Бегункин сегодня заявился с большим апломбом. Он не был радетелем, не был мужиком, не был пахарем и собирателем, был обыкновенным прохиндеем, выплеснутым волной наглым революционером, цель которого хапнуть и убежать. Семьдесят лет, меняя место прописки, гордостью народа была обыкновенная жестяная табличка «колхоз Победа», с приходом к власти Бегункина на стене красуется мощный указатель «Офис г. Бегункина». Его офис посещают одни «вымогатели», так он величает своих работников. Не здороваясь с бухгалтершей, хлопнулся во всю мочь в глубокое кожаное кресло (по рассказам аборигенов кресло принадлежало одному раскулаченному крестьянину), вытянул ноги в желтых полуботинках, отодвинул на самый край письменного стола деревянные, скрепленные по краям гвоздиками счёты. Посидел – ему нравиться красоваться самим собой, вопросительно посмотрел на стену и сказал:
– Свистать всех наверх.
Солидная седовласая бухгалтерша, бабушка трёх внуков (старший уже в армии), пережившая на своём веку четырнадцать председателей, скорее всего не служила юнгой во флоте.
– Отрывай ладанку!
Стол бухгалтерши весь завален папками. Она похожа на медлительную улитку, но перо и костяшки счётов под её руками бегают ещё со знанием дела. Бегункин высоко вскидывает брови: чего писать, чего считать, чего бумагу изводить, тля ты безмозглая, когда всё ясно как божий день?
Бухгалтерша перестала писать, сняла очки, окинула Бегункина с некоторым удивлением, хмыкнула, по губам её пробежало что-то вроде усмешки. В её взгляде неприкрашенное человеческое презрение.
– Благородие, – не сказала, фыркнула, и со стула не встала.
– Слушай ты, кукла Барби… Да, господин Бегункин Тимофей Михайлович. Проглотила?.. Сделай вдох-выдох, и живо найди зоотехника, ветеринара, инженера и остальных моих единомышленников из эпохи гнилого застоя.
Бухгалтерша едва сдержалась, не обрушила на Бегункина всё, что она о нём думает, особо по букве «Г». Вышла из конторы, прислонилась к косяку. Сердце билось до боли, замирало, душило её: до какого позора дожила, в её-то годы!..
Был Бегункин полноват, присадист, с выдвинутыми вперёд рачьими глазами, брился только после бани и вообще в лице своём являл более дерзкое выражение, чем умное. Недостачу роста компенсировал голос. Баритон, смещенный в сторону баса.
Настали времена, когда даже колхоз стал иметь своего хозяина. Нет-нет, не в лице правления колхоза, парткома, профкома или кучки передовиков производства, орденоносцев, специалистов, колхоз заимел персонального хозяина, посланного верхами на «реорганизацию сельского хозяйства». Изменения структуры и всякие преобразования были и раньше, но чтобы выдирали с корнем все дарованные партией коммунистов права на землю, леса, общественное мнение – первый раз. Долго кроили – было из чего кроить! Богато жили. Рубахи на собраниях рвали. Из колхоза слепили кооператив, из кооператива сварили ООО, – главное, народ голосовал! Понимал народ, или не понимал, за что голосует, голосовал и всё тут. Добровольно отказались колхозники от имущественных и земельных паёв, от тракторов, от сушилок, от совместно нажитых миллионов рублей – а их, миллионов, оказывается, уже и не было, и каждый бывший колхозник должен Родине тысяч пятьдесят ельцинских рублей, и двенадцать специалистов с высшим образованием – балласт, «горе от ума»… Поздно стали чесать мужики «репу»: как это нас на вороной обошли? Потому бывший колхоз «Победа» стал именным. Следует добавить, что много современных «реорганизаторов» академии кончали на нарах. И погоревший на создании фирмы по производству детского питания Тимоха Бегунок (человек народа) три года дебатировал с сокамерниками о курсе на возрождение капитализма в стране, прислушивался к своему пищеварению.
Был месяц май.
Сидел Бегункин один себе в просторной колхозной конторе, барабанил пальцами по столу, смотрел в окно. Вокруг конторы стояли березы, большие, облитые вскипевшим светом. Сели два грача на толстую ветвь напротив форточки, обругали один другого и улетели. Березы выметали лист – раньше говорили: лист полон и сеять полно. И вспомнил Бегункин сон, что явственно видел сегодня утром.
Бежит он в одной рубахе и босой через мороз и лунный свет, заполошно бежит, как бы на зов спешит по снежной целине. Дорогу тень торит, – неба клок лисьей шапкой прижимает, чуть замешкался – бодается месяц-то! На месяц оглянется, как в зеркале своё лицо видит: рачьи глаза пусты и потеряны, душу охватывает непереносимый трепет, тяжкая радость пеленает ноги. Небо во всю ширь разметалось, спокойное, алмазным бисером горит трава. Откуда траве быть зимой? Затылком чует: солнце скоро поднимется из-за лесной гривы, – вон как склоны голубеют в сизой дымке, а почему льдистый ветер хлещет в лицо, почему трава похожа на шелковую бороду покойного деда, и дед на палец её навивает. Тут слышит он шум отдалённый, шум крепнет, надвигается, и то место, куда он бежит, как бы становится непроходимей, мрачней. И грудь сжало, дышать тяжело. Упал на колени – перекреститься бы, а рука отнялась. Видит березу. Дикая, кособокая, одинокая в дальнем поле, и встаёт над березой самоцветная радуга и плывёт, качается, ухватившись за рожки месяца, кругом даль неведомая, кругом призраки бывших сокамерников с разметавшимися седыми волосами на него идут. И тут из ствола березы как в мультфильме вышло сморщенное лицо старухи. Страсть обрадовался старухе, заюлил перед ней, будто заблудившаяся собака встретила хозяина, взахлёб говорит и говорит, куда он в ночь кинулся. Взор окрылился сказкой. А старуху саму бы кто пожалел, вещает печальным плаксивым голосом: «Ветер меня ломит, слякоть сечёт, стужа жизнь отымает. Глянет на меня мужик – на полоз к саням не гожусь, на дрова – руки обломаешь, и зачем я муки такие терплю?» Хочет он улыбнуться старухе, да улыбка вышла жалкая, в отуманенной голове одно: бежать. Не защита старуха, обуза ему. Бежать, а ноги отнялись, отмёрзли… С тем и проснулся; как отрезвев, весёлость обуяла голову: жив! а на сердце камень.
Включил свет. Лежит рядом сожительница Лизка, отвернулась к стене. Щекастая эта Лизка, ты ей слово, она тебе в ответ десять, чуть что – в задир пошла. Глаза у Лизки всегда весёлые. Худенькая, востроносая, юбки носит пышные, чтоб задница выглядела предметом восхищения мужчин. Страсть хозяйственная, всё Куда-то торопится, то полы моет, то у плиты с кастрюлями топчется, и тело у Лизки пахнет березовыми вениками. Муж у неё в тюрьме прописался по полной, детей бог не дал. Из себя не жар-птица, да на безрыбье и рак рыба. Выключил свет, сел на кровать, удивляется сну. Верит и не верит, что сны бывают вещими. Обманчивый сумрак, остатки ночи, нищенствовал за окном. Вспомнился сокамерник из учёного сословья, сказывал как-то про Иоанна Богослова и его видения в «Апокалипсисе». Старуха в березе… смешно? Пали на ум строчки стихотворения Ивана Бунина:
Ночью в полях, под напевы метели,
Дремлют, качаясь, березки и ели…
Месяц меж тучек над полем сияет, —
Бледная тень пробегает и тает…
Сеется за окном полумрак, мотается на столбе пламя одинокого фонаря.
Вроде Лизка не обращает внимания на разваливающийся колхоз, ни о чём не тревожится, но нет-нет в задумчивости опустит руки, посидит или постоит, что-то размышляя, задрожит всем телом, вглядываясь в деревню.
– А ведь жили… и не худо жили. Праздники были, в армию ребят провожали – в клубе столько народику-у… дальше-то как? – спросит своего ночлежника.
– Три к носу, всё пройдёт, – говорит пригретый ночлежник. Дальше будет русский капитализм: кто кого сожрёт.
– Страшно-о… На том конце деревни старик бобыль Вася Голый живёт, соседствует с Евдокией Буренковой, и так они ненавидят один другого, что Вася Голый осенью листву опавшую жжёт тогда, когда ветер несёт дым на окна Евдокии. Евдокия той же монетой платит… С канала на канал по телевизору сплошная война, стреляют, убивают, калечат, но где война-то идёт? В каких-то заброшенных заводах, в каких-то безлюдных складах, обрушившихся домах, фабриках, деньги прут чемоданами… дерутся богатеи с богатеями, с жиру бесятся.
– Да монтаж, дурочка!
– Не-е, страна наша вроде печной трубы в нашей пекарне стала, всё куда-то выносит, ненависть к своему начальству, ко всем чиновникам… скоро страну ненавидеть станут. Думаешь, тебя люди любят? Вот добьёшь колхоз, а дальше-то как?
– Правильно мыслишь, не любят. А за что меня любить? Власть клепает имущий класс, а народ – что народ, толпа. Все никогда не были и не будут богатыми, чтоб один был сытым и довольным, надо кого-то обуть, а кого обуешь, если не товарища колхозника? Во, так и в Кремле мыслят. В Кремле давно всё разделили, и нефть, и газ, и земли. На днях министр… забыл, как его погоняло, спрашивает ехидно, задающего вопросы корреспондента: «Разве в вашей области ещё есть свободные земли?»
– Что и будет… страхи божьи.
Семья у Бегункина в областном городе, до города четыреста километров. Жена верит, что без её Тимофея Михайловича здешнему народу не жить. Нет инициативных людей, руководящее звено – трусливые, ленивые, кондовые специалисты. Каждый печется о своём благе. Жена знает, сколько в бывшем колхозе было людей с высшим образованием, сколько в доярках ходило с техникумами, сколько агрономов в кладовщиках. Одних инженеров и теперь трое: один на скотном дворе в кочегарах ходит, другой, по словам мужа, наружностью смахивает на осиновый кряж, при конторе кочегар, третий у мужа «шестёрка», т. е. на побегушках. И Лизка в гениальность Бегункина верит. Своих спецов, бухгалтерских работников, бригадиров, язвительно зовёт «захребетниками». На каждого досье выложит многотомное, только ей тему подкинь Тимофей Михайлович. Кстати, она Бегункина зовёт «Михалычем». Вот и сегодня, провожая в контору, напутствовала голосом негромким, но одобрительным:
– А ты им накрути хвосты, Михалыч.
Вот так-то!
Всходит солнце, из-за высокой темной шапки склона встаёт чудесный день. Солнце пригревает, золотые лучи его целуют всю деревню. То тут, то там распахивались ворота, из них выходили люди, спешившие к своим повседневным делам. С утра жизнь наполняется шумом людских шагов, голосов, людьми овладевает смешанное чувство любопытства и воинственного духа; пройдёт день, и ночь одних повалит в кровать глупого довольствия, другим отвесит порцию вопросов и все они останутся без ответа.
Людской пласт в его владениях не шевелится, омертвел, надо этот пласт поставить на дыбы. Правда, мощь пласта подъедена непонятными реформами, районные чиновники будто выползли из угарной бани и сами ничего не понимают, техника пущена с молотка, пьянство, и денег нет, и всё прочее…
Лизка работает в сельповской пекарне. Лизке проще: в какую сторону власть руль ворочает, кто в голованах у этой власти состоит, почему своим колхозникам бывшую колхозную сеялку продать нельзя, а на сторону – по цене облезлого щенка – да потащи! ей, Лизке, вроде безразлично. Хлеб и сегодня надо, и завтра живые есть захотят.
Пока бухгалтерша искала специалистов, Бегункин вскипятил чайник, проверил у бухгалтерши стол на предмет наличия там заварки, сахара, пряников. Удивился, обнаружив полбутылки коньяка. Естественно, обнаруженное спиртное он частично реквизировал.
Первым на зов откликнулся инженер. У инженера брюхо толстое, лицо отекшее, нос красный, дышит с присвистом. Руку, рыжим волосом вскормленную, хозяину раболепно подаёт, в глаза смотрит преданно. Потом явилась агрономша, виноватая, садиться или у стены стоять выбирает. По слухам у неё на прошлой неделе получился выкидыш.
– Сеем? – срыву спрашивает её Бегункин.
Всколебался пол под женщиной, подавилась речью:
– Ить… пашем.
– Где пашешь-то, родная? – съязвил Бегункин и лукаво подмигивает инженеру.
– Над Горелым.
– И долго ты пахать собираешь, горе моё?
– Вон… – кивнула на инженера, – трактора стоят, лемехов нет, топлива нет.
– Стоп, стоп, – повелительно сказал Бегункин и руку поднял. Тебя послушать – лучше не жить. Всем подавай деньги, деньги и деньги, привыкли в колхозе дуру гнать! Рыба над Горелым хорошо клюёт?.. А? Или ты не в курсах, что мои вымогатели на берегу у костра лежат и ждут, когда я достану им бабло?
– Надо бы мужикам дать, четвертый месяц в холостую, – осторожно сказал инженер.
– Во! Вот это в точку! В холостую! Вы все работаете через пень – колоду!
Стук в дверь.
– Смелее! – крикнул Бегункин.
Первой вошла в контору полная станом зоотехник, за ней бухгалтерша. Зоотехника зовут Лидией Платоновной, ей до пенсии осталось дотянуть три месяца. Обоим женщинам Бегункин молча указал рукой на стулья.
О проекте
О подписке
Другие проекты
