Читать книгу «Приговоренный дар. Избранное» онлайн полностью📖 — Сергей Сибирцев — MyBook.
image

Тетрадь I

Я убиваю себя, чтобы показать непокорность и новую страшную свободу мою.

«Б е с ы», Федор Достоевский


Из всего, что свойственно богам, наибольшее сожаление вызывает то, что они не могут совершить самоубийства.

«Б о г и», Рюноскэ Акутагава

Запись первая

Я не убиваю без особой на то надобности.

В сущности, от вида моего интеллигентного случайным прохожим не приходит в голову дичайшая паническая дума: спасаться бегством куда-нибудь поближе к живым человеческим существам. Приятели (друзьями меня Бог миловал) вполне искренне утверждают: внешность у этого господина более чем благопристойная. Располагающая к доверительному светскому общению в каком-либо закрытом малом пространстве: лифт, салон машины, каюта, купе.

Мои сосуществователи, сожители и собеседники вряд ли морочат себе голову, что в каком-то метре от их расслабленных, трепетных, потеющих, или, напротив, мерзнущих тушек расположился человек, который держится за эту смутную предадовую земную жизнь лишь по одной прозаической причине: любви к своим ближним, к этому вот субъекту, сидящему визави за ресторанным столиком и со смачной духовитостью потеющему по причине подбирающейся тучности, горячего казенного обеда и заурядной выпивки.

Мы составили друг другу компанию в вагоне-ресторане фирменного поезда «Москва – Н» и за непременной рюмкой ресторанного импортного суррогатного «наполеона» вели обыкновенные послеобеденные пассажирские побеседицы.

Мой неслучайный шестидесятилетний сосед с неделанным удовольствием, со смаком дешевого знатока вливает коньячную дрянь в свой несвежий рот, идиотски полощет, перекатывает ее между небом и толстым языком самодеятельного гурмана, и только затем с томным женственным взором ценителя пропускает растепленную пряноватую коричневую гадость дальше в объемистую утробу.

Бог с тобой, наслаждайся, причмокивай, – потому как никому доподлинно не известно: доведется ли тебе, приятель, на том свете, испробовать что-либо подобное. Этот весьма довольный собой вельможный мерзавец ни в коем случае не собирался тужить свои чрезвычайно поворотливые коммерческие мозги обывательским озарением: что вот же, перед ним, перед его самодовольной рожей сидит его судьба, его справедливый рок…

Перед ним через пятнистую угластую ресторанную скатерку сидит человек, он с флегматичной вежливой миной кивает своей элегантно седеющей головою, как бы соглашаясь с пошлой запанибратской манерой завсегдатая подвернувшейся трибуны. Этому доморощенному трибуну не мерещится даже, что ему внимает его возможный убийца…

Впрочем, я давно обратил внимание, что существа, приговоренные мною к справедливой смерти, никогда не подавали вида, что они как бы смущены моим нечаянным присутствием, потому как исподволь догадываются о моей трагикомической роли, которую вскорости предстоит сыграть мне в их дурно сочиненной биографии.

И если бы я вымучивал из себя даровитого лицедея, – боже упаси, совсем наоборот, я позволял себе хамить, обижать, угрожать или, напротив, ощериваться, счастливо прискакивать от отменно исполненного затасканного анекдота моей намеченной жертвой. То есть я во все время справедливой предэкзекуции оставался самим собою; и сволочью нетерпимой и душкой вольнослушателем, – в зависимости от своего настроения.

Однако в моем случае существовала огромная разница между моими, возможно, иногда и наигранными, сиюсекундными истеричными угрозами (в сущности, всегда настоящими впоследствии) и теми выпадами, которые всегда же случаются между малознакомыми спутниками, попутчиками, соседями и прочими совместно-жителями на неопределенно короткое время.

Разумеется, случайные собеседники порою калечат, ранят и даже убивают друг друга, – под воздействием своего психопатического темперамента, алкоголя, аффекта и прочего. Иные потом клянут себя за нездержанность, иные, случается, гордятся содеянным смертоубийством, иные – то и другое, и еще попадают в закрытые охраняемые зоны, становясь в официальной статистике уголовными преступниками по особой «мокрой» статье УК.

В моем же случае все не так. Я привожу в действительность свои угрозы не в аффектации, не под влиянием мгновенной животной ненависти и прочего психического вздора. Я убиваю, будучи в совершенном хладнокровии и здравомыслии. Я не наемный убийца, не киллер. То есть никакие меркантильные соображения не бередят мою душу. Денежный личный вопрос я решаю совершенно противоположным, скорее нечистоплотным способом.

Для меня устранение из этой жизни существа, которое подразумевает себя человеком – это своего рода последнее прибежище, единственная страсть, удерживающая меня в этой жизни, питающая мой дух, что ли. Причем эта несколько странноватая страсть не есть самозабвение, которая поглощает и поглотила все мое существо, мою тоскующую душу.

Эта любопытная неутолимая страсть превратилась как бы во вторую мою натуру, влезла, пропитала все поры моей рефлексирующей интеллигентской души, – стала обыденной рутинной привычкой. Привычкой болезненной и уже давно не приносящей более-менее длительного душевного спокойствия, равновесия, созерцательности.

И все равно я льщу себя надеждой, что все мои справедливые жутковатые деяния – это истинное мое творчество.

Жить талантливым убийцей – совсем не просто…

Но в последние годы радость от блестяще проделанной работы странным образом перестала посещать меня. Вернее, застревать во мне, будоража однообразие жизни миражными, мифическими праздничными блестками и серпантинами. Более того, в моей натуре стала преобладать угрюмость, неприятие и раздражительность, какой-то стариковский мудрый пессимизм, – мол, какая кому разница. Пять или восемь трупов будет в моем личном годовом послужном списке? Не станет от моей работы чище, здоровее, счастливее в этой солнечной действительности. И, следовательно, нужно уйти. Уйти добровольно из нее. Более-менее с порядочной биографией, написавши которую в назидание несмышленышам-потомкам, завещать ее близкому другу.

Не однажды прокрутив в собственных мозгах подобную стариковскую ересь, я не претворял ее в действительность по двум элементарным причинам.

Во-первых, друга, которому я смог бы доверить описание своей истинной творческой биографии, у меня нет, и, видимо, никогда не будет. Всех более-менее близких моей душе существ я собственной волей перевел в иной мир. Загробный, из которого некоторые особенно притягательные, дорогие для моего сердца навещают меня. Навещают со словами благодарности и нежности.

Ну, а во-вторых, я все никак не удосужусь усадить себя за написание мемуарных тетрадей, которых наверняка бы случилось не менее чертовой дюжины.

И потому несколько потосковав, наедине… наедине с единственной своей многолетней подружкой-утешительницей – кристалловской «Столичной», – я вновь со скрываемой, негромкой дрожью сердечной ощущал в себе, в своем бестелесном существе, которое и называется душою – зудение беспрерывное, ежедневное, сводящее с ума и повергающее в жесточайшую депрессию: сердечную черную скуку, если мне, по каким-то не зависящим от меня обстоятельствам, не удается совершить свой творческий акт – акт очередного убийства, – и только совершивши, отправивши намеченную жертву в бесконечный путь, который зовется одним ласковым словом – смерть – я вновь на какое-то короткое удивительное время чувствовал себя приобщенным к этой земле, к этой местности, к этой стране, в которой довелось мне появиться на свет божий, в этом моем теперешнем обличии, с этим скучающим сердцем, тоскующей душою, с мозгами, переполненными черт знает чем…

Чего скрывать от себя-то: с недавних пор я пребывал в состоянии графоманствующего графа Толстого, который не испачкавши, не измаравши очередную партию девственно чистых порубленных рулонов бумаги, не чувствовал себя нужным на этой земле, среди этого множества родных и пришлых физиономий, лиц и ликов.

Я когда-то не верил этому состоянию, считал его кривлянием, показухой художника, который не изживши из себя накопившееся художество, готов изойти к самому себе неразрешимой ненавистью и готов оттого добровольно уйти в иные запредельные миры. И если бы только гениальное вымарывалось на листы, – ведь сермяжная ремеслуха перла, напирала, вываливаясь через край добровольного каторжника.

Возможно, у художников, у сочинителей ремесленная размазня неизбежна. Мое же ремесло не предполагает лишь одной мастеровитости и натасканности. При этом, как и профессиональный поднаторелый беллетрист, я не нуждаюсь в каких-то специальных сверхсложных приспособлениях.

Руки, голова – вот, собственно, и все приспособления.

Все остальные тонкости всегда при мне, точнее, во мне, в моей сущности человеческой. Мои нервы, моя интуиция, а впрочем, и потовые железы всегда в моем распоряжении.

Это в старом милом кино персонажи обильно смочены глицериновым потом в сценарные мгновения, когда они вынуждены изображать переживания убийцы… Возможно и даже наверняка настоящие человеческие персонажи в момент акта смертоубийства и источают потовые благовония, – нервная система чрезвычайно индивидуальна у каждого. Кто-то насквозь промокает во время сношения с половым партнером. А кто-то – и в рядовой очереди за хлебом насущным.

По моему мнению, потеющие персонажи – это есть первейший признак вырождения. Потому что существо, мнящее себя человеком, обязано в образцовом порядке содержать свою нервную систему.

Субъект, смакующий вагоно-ресторанный напиток, именно и относится к вырождающейся расе. Он не замечает, что обширные залысины его глянцевы и оттого еще более отвратительны. Бесформенный нос так же в победительном сверкании, а крылья точно надраены вазелиновым маслом. Редковолосистые усики являют собой форменное неприличие, оттого что щетинисты и по-монгольски разрежены, точно с ними специально возились, выщипывали. На этом мерзки полированном самодовольном лице разве что только мочки надавленные помидорностью не в потовых испарениях, но зато в левой женственные причиндалы: черный камушек и золотое миниатюрное распятьице.

Я еще в творческом раздумье: где же и в котором часу сотворить творческий акт с этим потеющим господином…

Но самое скверное, что мне уже скучно. Мне кисло на душе, словно я наглотался без меры какой-то минеральной водицы, отчего в горле объявился гастритный непроталкиваемый комок. Он в сущности мифический, но от осознания этого неопровержимого факта нисколько не легче.

Художник с кислым катарным мироощущением, – что может быть незанятнее и подлее.

Я предчувствую, что и устранение этого самодеятельного гурмана будет никак незанимательным, и вечерние прессхроники поведают о сем рядовом событии скупо, с тусклым выражением засыпающего на ходу вечернего уголовного репортера, которому многочисленные умерщвленные трупы приелись до утренней похмельной тошноты.

Я уже сочувствовал будущему снурому хроникеру, выдавливающему из своего обширного хроникерского опыта какие-то занимательные краски-подробности.

Мне было жаль и публику, обожающую эту специфическую жизненную рубрику, когда после трудовых рутинных будней она уютно устраивается в домашнем продавленном кресле и любовно, и жадно устремляется к ней, ища там жутко растерзанные человеческие останки, с описанием инструментов и орудий насилия…

Репортер еще в похмельном профессиональном ожидании, трудящаяся публика в предвкушении, – а мне уже ведомо, что этот разговорчивый малый убудет в мир иной по элементарной прозаической причине: в связи с сердечной недостаточностью…

– Прошу прощения! Вы на сердце никогда не жаловались?