Читать книгу «Приговоренный дар. Избранное» онлайн полностью📖 — Сергей Сибирцев — MyBook.
image

Запись шестая

Плотно затворив глаза веками, я сверху для пущей непроницаемости наложил бесстрашные собственные ладони, и волнующая тьма обступила меня, окутала в свое черное лебяжье одеяло.

Я с нетерпением ждал чудесного ужасного преображения, которого взрослые так страшатся и называют – смерть…

Но чудесной страшной смерти все нет и нет, она почему-то медлит. Она, наверное, хитрая, прячется и подглядывает за моими детскими бесстрашными ужимками. Я знаю, она специально так долго прячется! Она думает, что я испугаюсь долгой темноты, в которой все равно мелькают какие-то разноцветные непонятные игрушки, кляксы, что я устану держать ладони на глазах, потому что еще маленький.

А я вовсе и не маленький! Вот увижу эту страшную бабку- смерть и скажу ей, чтоб она не пугала моих маму и папу, а еще дедушку совсем старенького, который сказал мне, что смерть на миру не страшна, когда он на войне воевал, а теперь, однако, смертушка за углом караулит…

Я сразу скажу этой страшной хитренькой бабке, что она совсем не страшная, а только притворяется.

Страшная бабка так и не решилась тогда, много-много лет назад, высунуть свой провалившийся нос из-за могильного своего укрытия, – время еще не приспело, парнишка, неслышно прогундосила она мне, бесстрашному испытателю, – мне еще, малец, интересно с тобой в жмурки поиграться.

Будучи совсем взрослым, я не решаюсь так запросто, фамильярно позвать эту древнюю безносую поиграть в прятки-жмурки. Потому что хитрая старушенция давно сама, без моего личного уведомления, играет со мною в известную детскую игру в пятнашки. Голить все-таки приходится ей, бедной и немощной, – ежели с ее стороны это не поддавки…

Но одно чрезвычайно любопытное мне приоткрылось. Порою увертываясь от неминуемой хладно-могильной длани старушенции, я оборачивался, надеясь лицом к лицу встретиться с преследовательницей, но вместо щедрой улыбки адамовой головы натыкался на совершенно противоположное: воздушное, розовое, с легкомысленным венчиком из полевых свежих ромашек, дурманящих сладостной истомой… Грациозная особа, с толстой спелой косою, благоухающая живой летней сочной и солнечно росной лесной опушкой. Хладная старуха выталкивала впереди себя совершенно органичную природную жизнь в образе деревенской девы, выказывая вместо своей ржавой (от тысячелетней людской крови) долгоносой косы, пшеничную пахучую животворную, как сама жизнь…

Бабушка-смерть шастает по белу свету на пару с несказанной живою красотою, на которую только-только полюбовался, только-только уразумел, что влюбился в нее без памяти, что жизнь без нее не жизнь, как старая спутница, выпростав свою могильную усмешку, заступает вперед и сдергивает со своей истлелой, хоронящейся под саваном, хрупкой ключицы свое древнее нетупящееся косое орудие, которым она с женским хладнокровием запятнала не одно поколение играющих человечков…

Бабушка-смерть запятнала и деда-фронтовика, которому я, малолетний любознательный храбрец, так и не сумел похвастаться, – что, дедушка, ты не бойся! Смерть совсем не страшная, а просто там одна темнота с разноцветными кляксами. Вскорости старая костлявая догнала и родителей, запятнала обоих сразу же, – отравились угарным газом на даче старинных приятелей…

Меня же опять раздумала, – я валялся в детской лечебнице, излечивая пребольными уколами дизентерию. Из больницы меня уже забрали папины дальние родственники, какие-то троюродные тетки и дядьки. Они, невзлюбив меня с первых же дней, еле дождавшись моего призывного школьного возраста, передоверили государственным воспитателям, определивши в круглогодичную школу-интернат с обязательным десятилетним образованием, получивши которое, имея в кармане скромные родственные «подъемные», я отправился покорять московские вузы.

И, на несказанное удивление троюродных престарелых родственников, оказался абитуриентом одного из рядовых технократических институтов. По окончании вуза, по протекции одной милой влиятельной дамы, а точнее, мамы моей исправившейся ученицы и учительницы, застрял в одном из многочисленных столичных отраслевых НИИ. Из которого через время меня попросили уволиться по собственному желанию моего приятеля, в котором я фигурировал в качестве вора общественных денежных средств из сейфа кассы взаимопомощи.

Служебную однокомнатную секционную хрущевку не отобрали по причине…

По элементарной пошлой причине – по причине долговременной интимной связи с влиятельной дамой, мамой бывшей моей ученицы и первой любовницы.

О нелегальной, уголовно наказуемой связи студента-репетитора с малолетней двоешницей ее милая, предупредительно вежливая, величаво спокойная мама, оказывается, была в курсе с первого же греховно беспамятного вечера, когда нахальная ее дочка с опытным бесстыдством распутницы взгромоздилась на мои колени.

И малоимущему, вечно с голодной слюною, репетитору ничего другого не оставалось, как злостно нарушить одну из самых позорных и устрашимых статей Уголовного кодекса. И, нарушивши, стать тайным прелюбодеем и психопатом, диагноз недуга которого до сих пор вводит меня в заблуждение, – во страдание он мне дан или же в нерутинное, нерядовое, отличное ото всех прочих наслаждение и упоение плоти, когда ждешь, что вот-вот скрипнет давно не смазанная петля двери детской… Или же я когда-нибудь тронусь умом, не дождавшись уличающего мучительного скрипа двери!

И мама моей нахальной пиявистой ученицы однажды нарушила мое психопатическое вожделенное ожидание. Предварительно, видимо, перед моим приходом, она самолично обработала дверные петли подсолнечным маслом, от пролетарского запаха которого я некоторое время млел, недоумевая и сглатывая набегающую студенческую слюну. Но вскоре слюнные железы попритихли, переключившись на иные, более острые обонятельные – девчоночный пот, чрезвычайно душистый, почти мускусный, мерзки притягательный, – и телесные плотские ощущения.

Мы осваивали очередное греховодное, восточно-прельстительное упражнение – «горячая табуретка»: я ерзал на мягком стуле, легко удерживая в напряжении собственное учебное пособие, которое на добрых полтора дециметра вырисовывалось из расстегнутой джинсовой ширинки.

Малолетняя учительница в плиссированной черной короткой юбке, с прямыми, точно в черничном плиссе, прядями на плечах, поворотившись ко мне спиной, методом тыка, точнее, ощупью отыскивала своей девчоночной, редко щетинистой, неважно смоченной щелью мой колеблемый стойкий учебный агрегат. И с томительной вредной медлительностью пpoceдaла, обволакивая его своею нагоряченной плотной плотью, совершенно по-щенячьи попискивая, захлебываясь в коротких жалобливых: «Ой-е! Ой-е! Ой-е!»

И в один из моментов, когда двоешница, испустив наиболее щенячью жалобу, натурально угнездилась всей своей учительской гузкой на разбухшем моем инструменте, буквально на расстоянии вытянутых рук, которыми я удерживал галопно дышащую и пищащую наставницу, – буквально из неволшебного домашнего воздуха, подсвеченного настольной канцелярской лампой, претворилась о н а…

Доселе недоступная, величавая, волоокая, доселе всегда задрапированная в чужеземные халатные шелка, сейчас же совсем без ничего, в одном лишь атласном черном поясе, подтяжки которого удерживая телесного капрона чулки, настойчиво подчеркивали развитую пьянящую линию контрастно белоснежных бедер, выпуклый призывный абрис такого же колера освобожденной попы, – настоящей женской, женственной задницы, полукружья которой как бы переминались, являя странную невозмутимость ее статной, на лакированных шпильках, хозяйки, замедленно двигающейся перед моими обомлелыми, пристылыми и пристыженными глазами преступника, которому доверяли и доверили неуспевающую девочку, дочку, доверили сокровище!

Впрочем, никаких таких восклицательных порицательных эмоций не наблюдалось со стороны обнаженной, фланирующей хозяйки этого распутного чада, которое, разомкнувши ослабелый замок моих рук, сдернулась с насеста и подбитой замученной курочкой улеглась на столешню письменного стола, придавивши едва намечаемой грудкой разложенные учебники, раскрытые тетради; упрятала свое провокаторское личико в ладошки и закошочила сквозь них:

– Мам, он дура-ак, специально так сдела-ал! Он са-ам, да-а.

Выпевая эту двусмысленную глупейшую тираду, девчонка отчего-то не проявляла законного удивления по поводу странного неглиже значительно молчащей мамы, которая наконец соизволила оборотиться в полный анфас, демонстрируя слегка отвисшие достойные любострастного восхищения груди с впечатанными коричневыми медалями сосков, вострота которых ничего не говорила разуму малоопытного соблазненного репетитора, который через мгновение оконфузился до обморочного смертоносного коллапса, – впихивая в ширинку свой позорно несгибаемый аппарат преступного разврата, я ощутил накатывающий всесметающий вал оргазма, удержать который я, разумеется, не сумел, и…

Я впал в спасительную каталепсическую беспамятную обездвиженность, выйдя из которой, я обнаружил себя лежащим на тахте своей ученицы, с аккуратно застегнутой джинсовой прорезью, но без свитера и рубашки. А совсем рядом, вплотную сидящую маму ее, и отнюдь не в роскошном унопомрачительном наряде глянцево-журнальной кокотки, а все в тех же обычных домашних чужеземных шелках с набивным японским орнаментом.

– Ну что, Игорь Аркадьевич? Что с вами случилось? В голодные обмороки вздумали падать. Как ваша голова, – не кружится больше? Сейчас полежите, и я вас покормлю. Кагором угощу. Вы, вероятно, предпочитаете, как настоящий студент, какую-нибудь винную дрянь, которую пьяницы окрестили «бормотухой», ведь так? А водку вам, Игорек Аркадьевич, еще рано. Вы еще молоденький! И в обморок хлопнулись, как тургеневская барышня! Я не смеюсь. Я вас, Игорь Аркадьевич, жалею. Я ведь мама. Мне положено жалеть слабеньких.

Я же, точно тайно нашаливший ребенок, уводил, прятал глаза, смаргивал несуществующую соринку, всерьез страшась попасть в перекрестье по-домашнему спокойных, мягко усмешливых, участливых и совершенно же неженских, не кокетливых серовато-синеватых зрачков хозяйки. Этой по-бальзаковски очаровательной и все такой же неузнанной, недоступной, удивительно тактично держащей дистанцию (даже сейчас, после необъяснимого ее видения в образе…) номенклатурной вышколенной дамы советского полусвета, принужденно закинувшей нога на ногу и не думающей замечать разъехавшейся тяжелой скользкой ткани, открывающей (так, между прочим) ее золотисто-капроновое мощное, истинно женское бедро до элегантного тонко-никелированного защипа черной подтяжки, чуть выше которой белел, выделяясь, кусок чистой женской недоступной плоти.

Я пробовал домыслить происходящее со мною, – ведь не в болезненном бреду привиделась мне это волнующая, таинственная, обнаженная задница взрослой красивой женщины, в которой очарование присутствовало чисто зрительное, художественное, холодноватое и почти неуютное, а возможно, и неприятное, но оттого более завлекающее, непонятное в своем призыве прикоснуться, дотронуться, чтобы окончательно убедиться в ее истинной мраморной ровной хладности… Я надеялся, что обнаружу под пальцами прохладу чудесно ожившего изваяния, с которым поделюсь накопившемся, нерастраченным, вечно притушаемым, тайным жаром сердечным…

Я почти уверовал, что именно этой синеглазой, стриженно-черно-бурой женщине я доверюсь весь без остатка, и чем скорее, тем жарче будет мое горение, вся моя дурная нежность, которую удерживать в себе, в своем сердце уже нет никаких человеческих сил и терпения. Все, что прежде изливалось из меня на развращенную капризную малолетку, научившую, натаскавшую меня всем этим похотливым игрищам, оказалось лишь остро-пряным суррогатом всего того, что ждал я встретить в женском существе.

А существо подвернулось малолетнее и, само того не желая, заразило меня психопатией, эротоманией, которую я страстно надеялся излечить, избавиться, прикоснувшись, доверившись ее холодной, величаво предупредительной маме. Маме, сидящей сейчас вблизи меня, потерянного, опозоренного и не представляющего, как же подступиться к ней, к ее шелковому мраморному белому телу, от которого исходили странные, как бы не живые, но чрезвычайно чувственные тяжелые волны пьянящей, вседозволяющей бесстыдности. Но именно эту липучую, клейкую, чувствительную, истомляющую музыку я глушил в себе, понимая, что если безвольно отдаться ее роковому течению-стилю, то пропаду без сомнения, превратившись в сырой, вечно напряженный кусок мужского мяса, – всегда готовый к животной, бессмысленной и бесконечной случке…

И я, бедный студент-репетитор, не ошибся в своем сердечном выборе, в своем сердечном тайном помысле, в котором я отвел себе роль второстепенную, подвластную, подчиненную, ведомую.

В этот фантасмагорический вечер я удержал себя, удержал свою дурную сырую энергию, которой до этого почти всю весну делился с девочкой распутной и бездарной в науках, бездарной и в качестве существа разумного человеческого, не отдающего обыкновенного маленького тепла и благодарности, зато всегда наглой и самонадеянной до степени знака бесконечности.

Меня, комплексующего психопатного студента-старшекурсника, все-таки допустили до таинственного зрелого бальзаковского бедра этой холодной дамы. Допустил законный ее супруг, занимающий к тому закатно-закисшему времени один из канцелярских кабинетов в Доме российского правительства.

Рост он имел соответственный, значительный, чрезвычайно распространенный среди правительственных чинов, – где-то метр шестьдесят. Любил носить иссиня-выбритый поджарый подбородок и неброские в горошек или рябистую полоску заграничные шелковые галстуки с аккуратными плоскими узлами, которыми весьма дорожил и, похоже, никогда не перевязывал. Каблуки на туфлях предпочитал низкие, устойчивые и твердые, и, разумеется, нейтрального службистского цвета, черные.

Если его сопровождала супруга, имеющая свой проправительственный чин и дюжину лодочек с модными ортопедическими каблуками, тогда рост его соответственно унижался на позволительный дециметр, или около того. Впрочем, моего временного работодателя этот несколько шутовской дисбаланс совершенно не трогал.

По моим ненавязчивым наблюдениям, диспропорция в росте ему даже импонировала, возвышала не только в собственных глазах, но прежде всего в глазах окружающих приятелей. Некоторые из них, помимо приличного чина и роста, таскали на своем супружеском локте жен, наделенных аляповатой гримированной внешностью, мизерным (каких-нибудь жалких метр шестьдесят!) ростом, зато мнящих себя атаками аристократическими гранд-дамами, а в сущности, с кругозором и апломбом советских продавщиц из дефицитных отделов.

Нет, супруга моего внешне сероватого работодателя была совершенно из иной супружеской категории.