Читать книгу «Моя профессия» онлайн полностью📖 — Сергея Образцова — MyBook.
agreementBannerIcon
MyBook использует cookie файлы
Благодаря этому мы рекомендуем книги и улучшаем сервис. Оставаясь на сайте, вы соглашаетесь с политикой обработки персональных данных.

Глава вторая. Карандаши и кисти

Мечта моего детства почти сбылась. Окончив реальное училище, я поступил в Школу живописи, ваяния и зодчества, которая после революции была переименована в Высшие художественно-технические мастерские.

Учился я сперва на живописном факультете, в мастерской Архипова, а потом перешел на графический и занимался гравюрой под руководством Фаворского. Только поступление в театр помешало мне защитить дипломную работу и получить аттестат.

С тех пор прошло много лет. Я давно уже не считаю себя художником, но годы, которые ушли на живопись и графику, мне вовсе не кажутся потерянными.

Перед тем как писать эту главу, я вытащил из ящиков и шкафов пыльные альбомы, рулоны ватмана и свернутые холсты.

Вот они сейчас лежат передо мной: рисунки карандашом и углем, этюды акварелью и маслом, портреты, пейзажи и натюрморты. Затвердевшие трубки холстов было очень трудно раскручивать. Толстые слои краски растрескались. В трещины забилась пыль. Пришлось вымыть водой и мылом.

Я рассортировал все работы по годам, начиная с восьмилетнего возраста. Получилось что-то похожее на домашнюю выставку. Только выставка эта не развешана по стенам, а лежит на полу, на рояле, на диване и стульях. Каждый набросок и каждый этюд вызывает почти мускульные воспоминания. Оказывается, я помню, как долго не выходило соотношение желтого платка и розовой коленки натурщицы. Помню, как не хотела отделиться коричневая стена фона от таких же коричневых волос затылка, как не хватило зеленых красок для солнечных зайчиков на траве, как трудно было соединить горизонталь мелкой ряби на реке с вертикальными линиями отражений.

Помню упругость широкой кисти и ощущение радости от положенного на холст мазка. Не вообще мазка, а именно вот от этого, лежащего в ямочке между ключицами.

Помню рождение этого мазка на палитре: охра телесная, кобальт светлый, белила и чуть-чуть крапп лака фиолетового, похожего на прозрачное фруктовое желе.

Ожившие годы

Вместе с воспоминаниями о самом процессе работы по какому-то условному рефлексу возникли и пространство, и время, и люди, и даже запахи.

Вот на маленьком холсте неумело и жидко изображены лодка, песок, море и сосна. Сзади рукой моей матери написано: «1910».

Значит, мне было девять лет. Почти семь десятков лет отделяет меня от этого дня, а я хорошо помню, как дул ветер, пахло черникой и мелкий дождь прогнал меня с балкона белого домика, стоявшего на Рижском взморье.

А вот другая дата – 1914. На таком же маленьком холсте, но уже густыми красками, написана дорожка в лесу.

И этот день помню. Было очень жарко. Я сидел на вылезшем из земли толстом горбатом корне и писал сосновый лес Таган около имения князей Волконских под Москвой, там, где теперь Дом отдыха архитекторов. Этюдник все время сползал с колен. Медная баночка с льняным маслом опрокинулась в рыжую сухую хвою и облила муравья. Я его долго спасал, вытаскивая палочкой. Помню, как подошел монах из соседнего монастыря Екатерининской пустыни и целый час стоял в своей пыльной черной рясе и смотрел, как я рисую. Это было приятно, потому что картинка мне нравилась. Я считал, что она получилась ничуть не хуже, чем «Последний луч» в книжке о Левитане, которую мне незадолго до этого подарила мама.

Альбом 1916/1917 года. На первой странице первый набросок с обнаженной натуры. Хорошо помню, что было это в субботу. В студии Хотулева у Красных ворот, куда я поступил, будучи еще учеником реального училища, по субботам был час набросков. Приходила натурщица.

Я очень боялся этой первой субботы. Мне казалось, что этот день будет целым событием. Первый раз в жизни я близко увижу совсем голую женщину, то есть что-то очень тайное, неприличное и стыдное.

Натурщица вышла из-за ширмы, завернувшись в большой платок. Прошла босая по полу, вскочила на невысокий станок. Сбросила платок на табуретку.

И никакого события не произошло. В обнаженной женщине не оказалось ничего неприличного. Да это и понятно. Обнаженность может быть неприличной только в какой-то ситуации, а тут ситуация простая – надо учиться рисовать.

Рядом с альбомом набросков лежат содранные с подрамников огромные холсты. Это мои студенческие работы.

Большой портрет девушки в русском костюме. Охристое лицо, рука с голубыми отсветами, красная лента, коричневая юбка. Помню, что Архипов похвалил меня за эту работу, а я очень обрадовался и удивился.

Вертикальный холст. Обнаженная женская фигура. Очень белое, жемчужное тело и ярко-рыжие волосы. Это одна из наших постоянных натурщиц. Из-за нее всегда происходили споры между мастерскими. И Машков, и Осмеркин, и Кончаловский, и Малютин – все хотели заполучить ее в свою мастерскую.

А вот на табурете сидит другая женщина. Некрасивая, с оплывшим телом, неряшливой прической на прямой пробор, маленькими глазками и шепелявым детским ртом. Знаменитая натурщица: ее раскосые глаза и мягкий торс вы узнаете во многих деревянных скульптурах одного из лучших русских скульпторов – Коненкова.

Мне кажется, что до сих пор эти большие холсты пахнут горьким запахом дыма от железных печурок, которыми в то время отапливалась наша мастерская.

Удивительное и неповторимое время! Восемнадцатый, девятнадцатый, двадцатый год… Трудные и сложные годы рождения новой страны.

Армии врагов появлялись то в Сибири, то на Кавказе, то в Архангельске, то на Украине. Огромные железнодорожные магистрали превращались в короткие тупики, и каждый упирался во фронт.

Не хватало угля, дров, хлеба. Погасли уличные фонари. Остановились трамваи. В квартиры и учреждения залез мороз. В темных комнатах горели коптилки: тоненькие фитили из ниток, втиснутые в пузырьки с керосином или маслом.

И, несмотря на все, это были прекрасные, счастливые годы.

Вечером, сходясь к ужину, состоявшему из мороженой картошки и коричневой чечевицы, политой зеленым конопляным маслом, мы рассказывали друг другу о прожитом дне.

День этот всегда был замечательным. Почему-то и усталости не было, несмотря на то, что каждый из нас проделывал за день пешком десятки километров.

Отец читал лекции во многих учебных заведениях Москвы. Он был одним из инициаторов и создателей рабочих факультетов, военно-технических курсов, проектировал подъездные пути и большие узловые станции, участвовал в различных комиссиях, в которых создавались грандиозные планы нового государства, и поэтому ему было о чем рассказать вечером.

А я рассказывал о лекциях Луначарского, о диспутах в Политехническом музее, о приезде Ленина в общежитие наших студентов, о занятиях философией в университете, куда я ходил после работы в мастерской, о моих усатых и бородатых учениках военных курсов, которым я преподавал перспективу, и о маленьких ребятах детского дома, которых я учил рисовать.

Ежевечерние встречи и рассказы за столом были всегда так интересны, что мы засиживались долго, хотя наутро, перед уходом в далекий город, надо было напилить и мелко наколоть чурки для печки, натаскать из дворового колодца воды, подшить дратвой валенки, чтобы отправиться в долгий и очень интересный день, состоящий из любимой работы и мечты о новом.

Кривая оценок

Вероятно, именно потому, что я давно уже не художник, сейчас, когда все, что сохранилось от моей несостоявшейся профессии, разложено по комнате, мне было легко взглянуть на свои работы посторонними глазами оценщика: «Это хорошо, это так себе, а это совсем плохо».

И вот тут-то обнаружилась удивительная «кривая оценок», приведшая меня к неожиданным, хоть и неизбежным выводам.

Сравнительно удачные работы все время чередовались с прямо-таки никуда не годными. Причем плохими часто оказывались как раз те самые, которые в момент рисования мне нравились больше всего и которыми я сам перед собой гордился.

Начинается моя домашняя выставка с маленького холщового альбома девятьсот девятого года, то есть с восьмилетнего возраста.

Что же представляют собой рисунки этого альбома? В них нет еще борьбы за желаемое. На бумаге получалось не то, что хочется, а то, что «вышло». Кроме, пожалуй, одного случая, когда я попробовал изобразить скачущую лошадь на повороте дороги. Никак не удавался ракурс. Лошадь либо скакала поперек, упираясь прямо в гору, либо казалась упавшей. Бумага в этом месте почти насквозь протерта резинкой, а лошадь вместе с всадником так и лежит на боку в скачущей позе. В остальном же рисунки просто детские. Серые слоны идут по желтой пустыне. Война в горах, и сотни малюсеньких человечков с ружьями рассыпаны по скалам и пещерам.

Такие «зарисованные рассказы» всегда кажутся хорошими. Никакого труда для ребят они не составляют, а бездумная свобода, с которой ребята обращаются с цветом и формой, создает иллюзию качества, на которую часто ловятся экзальтированные или сентиментальные взрослые.

В девять-десять лет произошли первые встречи с какой-то определенной задачей, с необходимостью изобразить не «условный знак» вещи, превращающийся в вещь только внутри фантазии автора, а самую вещь. Первые встречи с натурой.

Эти работы внешне менее эффектны и более беспомощны, но тем не менее это честные работы. Наивная детскость пропала, но заменилась не дилетантством, а просто неумением.

Мой маленький холст с морем, сосной и лодкой на песке, о котором я говорил в начале этой главы, никто бы не принял на выставку детского рисунка, которые так любят устраивать педагоги и знатоки «детского творчества». Нет ничего эффектного в этой маленькой картинке с грязными красками. Я очень неумело и старательно их мешал, потому что передо мной море не было детски синим, а песок оказался вовсе не желтым, каким я когда-то рисовал его, изображая слонов в пустыне. Но сквозь неумелость и беспомощность все-таки видны и некоторые достижения желаемого. Видна форма лодки, не вообще всякой лодки, а именно той, которая была перед глазами. Видна серость дождливого неба, почти неотличимого по цвету от чуть зеленоватого моря. И как бы ни был плох этот маленький пейзаж, сейчас я вижу, что он был движением вперед.

А вот и другой этюд. Тот самый, который я писал в тринадцать лет, сидя в сосновом лесу. Конечно, в этой работе гораздо больше умения, чем в сером пейзаже Рижского взморья, но гордиться ни перед собой, ни перед монахом было нечем. «Умелость» жирного мазка и ярких красок обнаруживает только дилетантство. (Много позже, уже будучи актером, я узнал, что подобный путь создания роли Станиславский называет «играть результат». Этот путь самый легкий и самый гибельный.) Ощущение владения кистью перешло в прием, а прием в штамп. Пусть этот штамп еще наивный и детский, но все-таки он родил кокетство мазком, яркостью, контрастом. «Кривая» пошла вниз. К счастью, ненадолго.

В том же девятьсот четырнадцатом году я писал с преподавателем натюрморт. Выяснилось, что написать похоже просто синюю кастрюлю на белой скатерти вовсе не так легко. Эффектным приемом не возьмешь. Поиски точного, а не приблизительного цвета и формы первых натюрмортов так же, как и первые рисунки гипсов, дали определенные результаты. Вот эти рисунки сейчас лежат передо мной. На них можно смотреть без стыда. «Кривая» явно идет вверх.

Но рядом лежит летний альбом набросков следующего года, и в нем опять очень плохие рисунки. Особенно плох набросок сидящей фигуры. Занимает он всего четверть альбомного листа. Вокруг большое поле бумаги и размашистая подпись с числом и годом.

Что случилось? Откуда такая уверенность в ценности этого наброска, что его даже понадобилось подписать? Я хорошо помню откуда.

Весной я ходил на посмертную выставку Серова. Там среди большого количества работ были также и наброски иллюстраций к басням Крылова. Все под стеклом. Многие подписаны. Около некоторых висели таблички с надписью «продано», «приобретено Третьяковской галереей». Я впервые узнал, что набросок в несколько штрихов тоже произведение искусства. Раньше я думал, что произведением считается только картина.

И вот начинается увлечение небрежностью наброска. Средство стало целью: чем небрежнее, тем лучше. Важен не дом, который я рисую, не человек, сидящий на пне: важны быстрота и легкость линии. И на протяжении одного лета рука разучилась рисовать, а глаза разучились видеть. К счастью, это кончилось катастрофой.

На соседнюю дачу приехал художник. Узнал, что я рисую. Заинтересовался и сказал: «Ну, нарисуй меня!» Сел на пенек, повернувшись ко мне боком. Я раскрыл альбом, в пять минут сделал набросок, подписался и показал художнику. Он посмотрел и выругал меня. На рисунке нога от бедра до коленки оказалась вдвое длиннее, чем от коленки до пятки. Живота вовсе не было, и ноги росли прямо из грудной клетки. Все это было мне объяснено очень убедительно и с полным ко мне презрением. Я обиделся и ушел, но травма была большая. Я вдруг понял и свою неграмотность и свою самонадеянность.

Осенью с учителем я рисовал гипс и уже не гениальничал штрихом, а мучился над тем, как «посадить» глаза Ниобеи. Преподаватель поставил голову в очень трудный ракурс, и все-таки голова нарисована хорошо. Если бы сейчас я мог нарисовать ее так же, то был бы очень доволен. «Кривая» опять начала подниматься.

Эти колебания «кривой качества», пожалуй, наиболее интересны тогда, когда падение происходит медленно и можно точно проследить его причины. В мастерской Хотулева я нарисовал углем на серой бумаге женский портрет и мелом поставил блик на кончике носа. По-видимому, эффект блика мне очень понравился, потому что в следующих портретах меловые блики попадаются все чаще и чаще. И в результате появился портрет, состоящий из одних бликов. В зрачках, на носу, на ногтях. Вокруг шеи ожерелье из жемчуга. Оно плохо нарисовано. Не обнимает шеи, не лежит на ключицах, но зато каждая бусинка аккуратно отмечена белым бликом.

Таких вещей не прощал Архипов. Он ненавидел фальшивые эффекты, и поэтому среди работ, относящихся к мастерской Архипова, есть менее или более удачные, но все-таки в каждой следующей видно, как, не превращаясь в самоцель и хвастовство, накапливается фактическое умение. «Кривая качества» выровнялась в прямую и медленно пошла вверх.

* * *

Не знаю, получился ли бы из меня в конце концов настоящий художник или же, дойдя до определенного уровня профессиональной грамотности, я на нем бы и остановился. Но, во всяком случае, я не жалею ни о том, что увлекался живописью в детстве, ни о том, что учился ей в юности. Наоборот, профессиональная встреча с пластическим искусством, может быть, явилась для меня самой ценной учебой.

Меня учили видеть, а в моем теперешнем деле это очень важно. Меня учили переводить видимый и воспринимаемый мною мир в определенный материал – в карандаш, в уголь, в краску. Я изучал анатомию и понимал механику и пластику человеческого тела; я лепил из глины и учился понимать движение объема в пространстве. На графическом факультете я изучал офорт, гравюру на линолеуме, литографию, гравюру на дереве.

Я полюбил запах краски, дерева и клеевого грунта. Я полюбил изображаемое пространство и цвет. Я полюбил материальность. А режиссер театра кукол, где образ предельно материален, обязан думать в материале, в фактуре, в объеме, в метре.

Если бы никогда не учился живописи и графике, если бы я никогда профессионально не держал карандаша и кисти в руках, я, вероятно, не ощутил бы, как много общих законов творчества действует в различных искусствах, и если в этой главе, говоря о живописи, я невольно вспомнил Станиславского, то в дальнейшем, говоря о театре, конечно, буду вспоминать многих художников.

...
7