Читать книгу «Далёкие милые были» онлайн полностью📖 — Сергея Никоненко — MyBook.
cover
 







 











– Собирайся, Нин. Завтра передаю тебя в другой отряд, с ними дойдёшь до линии фронта, фронт перейдёшь, будешь на своей земле. С ихнего края мясорубка поменьше.

Утром перед уходом снова подошёл, снабдил на дорогу.

– Возьми хлеб, сало, мыло трофейное, спички, нож-складничок. И справку вот эту возьми, береги её: на Большой земле она тебе будет нужна. Справка с печатью райкомовской – подтверждает, что ты была в партизанском отряде, с ребёнком. Вернётся Пётр, передай ему мой лесной, партизанский, охотничий привет, – улыбнулся. Первый раз улыбнулся, помягчел и сказал: – Держись.

Села в сани, Ваня повёз меня. Передали меня с Серёнькой в другой отряд. А там таких бедолаг, как я, – семь, я – восьмая. Все с детьми, одна даже с двумя, из города Луги, учительница пения, Тиной звали. Шутила: «Мы с тобой как близнецы: Нина – Тина».

Пошла наша кочевая жизнь: из этого отряда недели через две попала в третий, потом ещё один был, совсем небольшой. Если в январе все говорили про Вязьму, то в марте только и слышалось: «Ржев, Ржев…» Клином сошлась война на этом Ржеве. А Ржев-то был совсем под боком, каких-нибудь километров сорок – от силы пятьдесят.

Тина из Луги рассказывала нам книжку «Хождение по мукам», сравнивала хождения сестёр из этой книги с нашей бедой, и получалось, что «по мукам» – было у нас, а у них – «хождение по мухам».

Помотали, помотали нас по партизанским лесам и решили переправить через фронт у Белого. С вечера плотно покормили; поспали часа три и в ночь пошли. Вышли к полю.

– Ну, кто первый? – спросил один из провожатых. Я шаг вперёд. Провожатый, первый пух у него на верхней губе, развернул плащ-палатку на снегу:

– Клади ребёнка, ложись, берись за угол и поползли.

Сам лёг. Ползём вдоль кустов, доползли до большой поляны.

– Передохнём, – сказал парень, – тута место открытое – побойчей надо будет. Недалеко уж, – посмотрел на небо, – луна эта, как назло, открылась.

Ползём – пот градом, а весело на душе, и тут вдруг ракета над нами, осветительная, зависла – и началось! Истошно завыли мины и давай долбать ближе-дальше. Закрыла собой Серёньку – и креститься: «Господи, помилуй! Господи, помилуй! Царица Небесная, Мать Пресвятая, Богородица, Заступница Казанская». Земля гудела, поле – в воронках… Как слышим, близко летит, – так в воронку; разорвёт где-то рядом – опять ползём. А Серёнька улыбается, даже смеётся в голос.

– Бедовый у тебя малец. Боевое крещение принял, теперь ему ничего нипочём.

Свалились в воронку, опять рядом бухнул.

– Переждём. Тута всего ничего: вона до той берёзы – и своя земля.

Проползли под колючкой – под проволокой. Кто-то позаботился – проход сделал. Нас ждали, из кустов окликнули:

– Стой! Кто идёт?

– До Вязьмы далеко? – крикнул провожатый парень.

– Меняй лошадей, – ответили. Это пароль у них такой был: вопрос – ответ.

По окопу пошли с солдатом, провожатый пополз назад. Дошли до землянки, в ней тепло – самодельная железная печка топилась. Перепеленала Серёньку, дала грудь. Поел и уснул, и я в сон, в дрёму. Стали другие беженцы подходить: Тина с ребятишками, другие. Нам «шрапнель» горячую принесли – кашу перловую. До чего вкусной показалась!

Дети, даже самые малые, всё понимали – никто не куксился, не гундел, глаза смотрели по-взрослому. Одну женщину осколок зацепил, в руку попал, так она ещё радовалась: хорошо, мол, что не в ногу – а то как бы дальше идти?

Пришёл комбат с солдатом. Чай пили, солдатский, из кружек алюминиевых. Потом пришёл ещё один, в белой ушанке, – носатый, худющий, простуженный, с горящими глазами. Подошёл к комбату, протянул ему игральные карты:

– У твоих отобрал – в очко резались.

Комбат положил карты на стол рядом с коптилкой. Носатый стал смотреть на нас, на беженцев. Тихо стало. Долго смотрел, мы чай допили.

– Ну, а документы у вас какие имеются?

Мы закивали головами, полезли доставать. Я показала ему справку, Серёнькину метрику и партизанскую справку Петракова. Долго читал, придвинув коптилку поближе, поднимал горящие глаза – смотрел в лицо, будто сверял что-то. Смотрел не мигая, подкашливал.

– Хм…хм… В партизанском отряде с января только?

Вернул бумаги мне, стал другой заниматься. Я документы спрятала, а сама всё на карты смотрю – на Петю захотелось погадать. Поймала взгляд комбата.

– Можно я погадаю? – указала на карты, тот кивнул согласно.

Носатый уставился на меня, замотал головой, вздохнул громко, закашлялся. Я взяла колоду, села на неё. Гадать меня научила подруга Кира, ещё в Ленинграде (мы вместе работали на «Светлане», и в общежитии наши койки рядом стояли), у неё бабка из цыганок была. Сижу на картах, про Петю думаю.

– А для чего сидеть-то на картах? – спросил носатый.

– В них же играли, а на таких картах гадать нельзя – соврут. А если посидеть на них, правду скажут.

– Очистятся они там, что ли, под задницей? Бред…

Я нашла червонного короля, положила перед собой, перетасовала хорошенько колоду, стала раскладывать. По картам вижу, жив мой Петя, и всё дороги у него, дороги – и ближние, и дальние… и всё по казённым домам. А куда же деваться: шофёр – вот и дороги.

Потом Тина попросила погадать, другие женщины – всем гадала. У этой, раненной в руку, такая чернота легла, я уж крутилась-вертелась, как могла, мрак этот на картах развеяла – хоть как-то, а обнадёжила. Одна женщина за гадание мне яйцо варёное сунула, другая – луковицу. Комбат две буханки черняшки разрезал и каждой дал по четверти, мне ещё и карты отдал. А носатый справки нам выдал: где фронт переходили.

Отведали мы окопной жизни, но недолго пробыли. На другой день, да не день – ещё ночь была, скорей под утро, по-тёмному двинулись на Большую землю. Пошли в сторону Осташкова[1]. Пока не рассвело, нас провожали два солдатика, вывели на дорогу. Отошли мы от фронта километров на десять. Один из солдатиков, совсем мальчишка, дал нам совет: «Идите так, чтобы солнце светило утром в правый глаз, днём в правый бок, вечером в спину. На заход не идите».

Пошли мы, ещё вёрст десять отмахали. Устали, особенно дети – еле тащились. Смеркалось, дошли до деревни, хозяева легко пустили нас. В трёх избах разместились, я – с Тиной. У хозяйки нашей баня была натоплена, не остыла ещё. Отвели душу – и намылись, и перестирали всё: и своё, и Серёнькино. И картох в мундирах с капустой квашеной наелись от пуза, и на печку спать, и – на своей земле.

День ещё передохнули и пошли. Ночевать пускали везде, никто не отказывал – война всех породнила. С едой перебои были, да и эта беда – не беда. Но уж так не неслись, как после окопов. Через неделю пришли в Пено, дальше по шпалам до Осташкова. А тут и апрель. Ляксяй, Божий человек, не ночуй за рекой – распутица.

В Осташкове в комендатуру пошли, нас там и оставили. Ночевали в камере. Расспросы-допросы пошли: «Кто? Когда? Куда? Откуда? Почему? Зачем?» Две недели хлебали баланду тюремную. Я говорила, что хочу домой в Москву. Тина в Лугу хотела, а та – под немцем. Выдали нам предписание идти в Вышний Волочёк и по прибытии явиться в милицию.

Серёньке год исполнился. Перед Вышним Волочком у Серёньки жар поднялся. Застряли мы на неделю. Тина без меня не хотела идти, одна с двумя детьми. Пустили нас старики – дед с бабкой. Привела бабка старуху-знахарку, та всяких трав принесла, велела заваривать и поить Серёньку.

Гадала на Петю каждый день и Тине гадала. Бабка растрезвонила по деревне – и пошли бабы ко мне. Я ничего не просила, а что давали, брала, не отказывалась. Приносили хлеб, картошку, капусту, рыбу сухую солёную.

Дед Кузьма, пропахший ядрёной махрой, смотрел, смотрел на мои сапоги, в руки взял, покрутил-повертел и сказал:

– Отплясали твои сапоги – каши просят. Далеко не дойдёшь.

Он и сапоги мои починил, и ещё калоши для них старые нашёл под стряхой. Мало того, мне с Тиной лапти сплёл.

– Самая здоровая обутка – лёгкая, непотливая. До белых мух хватит, не развалятся.

Я ещё тогда подумала: «Неужто наших мук хватит до белых мух? Неужто к осени дома не буду?» Глупая…

А ещё дед Кузьма откуда-то приволок старую, ржавую детскую коляску, у неё только колёса остались и ручка. Прикрутил к ней проволокой старую корзину – получилась тележка:

– Вот тарантайка вам в поход.

Да ещё мне и Тине по полведра овса сыпанул:

– Кормитя, девки, детё овсом – будет молодцом.

Утром, в лаптях, да и со своим транспортом, почесали в Вышний Волочёк. В тарантайке ещё и Серёньке место нашлось, так что шли налегке. Пришли в Вышний, нашли милицию. Снова расспросы, как в Осташкове, ещё и анкеты заполняли. Постановили, что пошлют запрос в Москву о Пете, а пока этот ответ на запрос вернётся, руки сложа сидеть нечего – надо работать, пользу фронту приносить. Про Тину и разговоров не было – Луга в оккупации.

Устроили меня с Тиной на фабрику валенки валять: меня трепальщицей, Тину чесальщицей. Поселили в бараке: потеснили людей, отодвинули от стены шкаф, сколотили из брёвен и горбыля двухэтажную койку, вместо матрасов мешки с соломой. Тина с ребятишками внизу, валетом спали, я с Серёнькой наверху. Занавеску сгоношили из потёртых, латаных простыней – получилась своя шестиметровая комната, да и треть окна нам перепала. Чем не жильё! С крысами воевали – золу в подполье сыпали. Мылись – тут повезло: барак наш стоял рядом с железнодорожными путями, так когда паровоз сливал кипяток, мы с двумя вёдрами на коромысле, третье в руке, тут как тут. Таз нам одалживали, и мы в этой же каморке и мылись. Бывало, все вымоемся – сперва дети, потом мы – капли не прольём мимо.

Ещё радость была: горшок детский в груде металлолома нашла, дырявый. Ну, да бригадирша наша, матершинница Тося – мастерица на все руки была, гармонистка-частушница – запаяла, залудила. Первый подарок Серёньке был.

Ну и карты выручали – гадала, да так ловко пошло. Нагадала одной: «Не пустые твои хлопоты, известие тебе с поздней дороги», – ей письмо с фронта, а то два месяца не получала. Другой: «У мужа скорая дорога домой, так что нечаянная радость у тебя на пороге», – через два дня прибыл муж на побывку. А Петечка мой, карты говорили, где-то далеко. Я в милицию каждый день после работы забегала: «Пока ничего, ждите». Ждала…

Хозяйством стали обрастать: кастрюли, ложки, кружки, даже чайник появился. Днём я с Тиной на фабрике валенки валяла, по ночам, бывало, и вагоны разгружали, когда за картошку, когда за так – всё для фронта, всё для победы. А в бараке у нас на хозяйстве одиннадцатилетняя Светочка, Тинина дочка. Золотая девчушка – любой старухе нос утрёт, такая умелая да сноровистая. А пела! Недаром мать – учительница пения. Голосок высокий, чистый – родничок. Про «тонкую рябину» или «сердце в груди бьётся как птица». А уж когда с матерью да на два голоса – барак замирал, слушали. Очень смешно у них выходило: «Моя душечка, моё солнышко» – это Тина начинала, а Светочка отвечала ей: «Ах, оставьте! Всё слова, слова, слова…» И с Серёнькой нянчилась, и братика воспитывала, читать его учила, и щавель собирала, и рыбу с мальчишками вечером удила. По воскресеньям все ходили в сторону Выдропужска по грибы, по ягоды. Белые, подберёзовики, подосиновики сушили, а лисички, сыроежки да всякие волнушки жарили и на похлёбку оставляли.

Щеголяли мы с Тиной в лаптях деда Кузьмы, работали, сводки с фронта слушали. А война к Волге покатилась, к Сталинграду. Мне в конце августа пришёл ответ в милицию о Пете: сообщили номер его воинской части. Я прямо там, в милиции, написала ему письмо. Написала, что живу в Верхнем Волочке, что жива-здорова, что ждём не дождёмся с Серёнькой письма от него. Сложила письмо в треугольник и отправила. Прибежала в барак, первым делом – второе письмо Пете писать, подробное. Сразу же в тот же вечер и отправила. Сентябрь жду, октябрь жду, ещё три письма опустила в почтовый ящик. На картах гадаю каждый день. В церковь сходила, помолилась: «Господи, помилуй Петю…» Жду.

Светочка по воскресеньям стала выступать в госпитале, пела. Её там и покормят, бывало, и с собой чего-нито дадут.

Наконец прилетела Петина весточка. Я по почерку его красивому на конверте узнала – сам писал. Написал, что воюет, крутит баранку с утра и до вечера и с вечера до утра, что обрадовался моим письмам – в один день оба-два получил. Написал, что скучает, что хочет Серёньку в руках подержать. «У меня, – написал, – три мечты: живым с войны вернуться, тебя с Серёнькой увидеть и целый год спать».

А на Волге фриц всё давит и давит. Голос у Левитана совсем железным стал из чёрной картонной тарелки радио – послушаем, посмотрим друг на друга, покиваем головами и разойдёмся. И каждый день: «Вставай, страна огромная, вставай на смертный бой!» Притихло всё, и все притихли, бригадирша Тося материться перестала. У всех одна боль была, одна надежда, хоть и замороженная эта надежда была: Сталинград, Сталинград, Сталинград… И не я одна, думаю, в душе все молились: «Господи, помилуй! Господи, помилуй!»

В декабре письмо от Пети: написал, что без его вызова нам с Серёнькой в Москву не попасть – город на особом военном положении. Посоветовал по возможности продвигаться ближе к Москве, лучше всего в Иваньково[2], на Большую Волгу, там сестра его родная Варя и жена родного брата Андрея – Соня. Соня директором школы номер один работает – заменила ушедшего на фронт мужа.

В декабре мороз прибавил, а надежда стала оттаивать – опять наши верх стали брать, и у Левитана в голосе победные звуки появились. На Новый год маленькую ёлочку на подоконник поставили, Светочка из разноцветных бумажек малюсенькие игрушечки вырезала и нарядила ёлочку, даже звёздочку на макушку смастерила. Тося, бригадирша, пришла, само собой, с гармошкой, принесла кастрюлю, завернутую в одеяло:

– Не гусь рождественский, а не хуже, думаю, тетёрка будет.

А картошка горячая! Да с капустой! Поллитровку самогона где-то раздобыла. Пир! Проводили тяжёлый сорок второй, встретили сорок третий:

– За ПОБЕДУ! За то, чтобы мужики наши живыми вернулись!

Песни пели. Очень нравилось Тосе, как Светочка под её гармошку поёт.

Мы с Тиной пошли провожать Тосю. Снег хлопьями лениво падает. Тишина – прямо мирная жизнь. Тося рванула гармошку: «Когда б имел златые горы…» Тина и я подпевали. Вдруг из соседнего барака с визгами прямо на нас выскакивает женщина в одном платье, за ней мужик хромой с дубиной суковатой, орёт:

– Я те враз… глаз… на анализ!

Я с Тиной в сторону, на обочину, а Тося как гаркнет:

– Стой, стрелять буду!

Хромой встал как вкопанный, пьяными глазёнками разглядел впотьмах Тосю, замахнулся на неё. А Тося хрясть ему промеж глаз – тот с копыт. Лежит в одной рубахе на снегу, кровь с носа хлещет.

– С Новым годом! – поздравила его Тося.

К концу января ни одной сводки информбюро не пропускали ни дома, ни на работе. Дождались – разгромили гадов, радовались. А моя радость недолгой оказалась. Письмо пришло от Пети: ранен, в госпитале, рана, пишет, пустячная. Я ему каждый день стала письма писать, благо почта военная – бесплатная. На картах разложу: вроде бы всё неплохо, да вот только приклеилась к нему блондинка, вертихвостка какая-то… В марте решила двинуть к Большой Волге, в Иваньково.

Рассчиталась на фабрике. В милиции подсказали, когда пойдёт машина на Бежецк. Тина собрала меня в дорогу: грибов сухих отсыпала, ягод, картох, сваренных в мундире, дала и рыбы солёной сухой. Прощались – плакали, обещались найти друг друга после войны. До Бежецка ехала с Серёнькой в кузове: в кабине с шофёром старая бабка села. Шофёр, скотина, пол-литру молока Серёнькиного отобрал за проезд. Я ему про мужа-шофёра раненого и что больше года уже домой иду, а ему плюй в глаза – всё Божья роса, скотина такая…

Из Бежецка в Кашин, Серёнька капризничает – то затихнет, а то ревмя ревёт. Одна старая дура, попутчица, присоветовала:

– Да брось ты его в сугроб. Молодая – ещё нарожаешь. Чего мучиться так?

Я ей за совет слово такое откусила – враз отстала.

Добрались до Кашина, нашла госпиталь. Врачиха посмотрела Серёньку, сказала, нужен детский врач, а у них такого нет, сказала, что детский врач есть в Калязине. До Калязина больше двадцати вёрст. Полдороги пешком, другую половину на попутке – повезло.

Дело к ночи. Серёнька кричит, заходится – охрип даже. Нашла детского врача в госпитале военном. Он, в летах уже, осмотрел Серёньку, сказал, что нужна операция, и желательно срочно – паховая грыжа, ущемление. У них хирургов нет, надо срочно в Кашин…

– Так я только оттуда пришла, там же врачиха смотрела, что ж она?..

– Ты вот что, дочка, времени зря не теряй. Нужен хирург. Операция несложная, но откладывать нельзя. Ребёнка старайся нести в наклон, чтобы голова была ниже попки – ему так легче будет.

Пошла в ночь. Луна, мороз с ветерком. Серёнька кричит, я реву, слёзы на щеках сосульками, спешу – чуть не бегу. А Серёнька уж и не кричит, а стонет. И ни одной попутки, только встречные машины, да и то редко. Из Кашина едут, в Кашин – нет. И вдруг в чащобе лесной – глаза! Светятся! Волк! Достала нож Ивана Наумыча, закричала по-звериному – пропали глазища…

По Кашину я уже бежала, вломилась в госпиталь, одно слово сорвалось у меня:

– Хирург! Хирург!

Хирург молодой, ровесник мой, взял Серёньку, осмотрел:

– Первая мирная операция у меня за войну.

Села я там у них на какой-то ящик, реву себе тихо, а когда наревелась, пришёл хирург:

– Всё хорошо, мамаша, сынок в полном порядке.

Я повалилась ему в ноги и чувствую, сил у меня больше нет. Хирург отвёл меня к кастелянше, дал выпить спирту, дал огурец солёный, хлеб.

– Всё хорошо, мамаша. Поспи тут.

Днём уже принесли Серёньку, я его переодела в чистое. А Серёнька пальцем одной руки по ладошке другой водит:

– Согока-волока кафу валила.

Дочка Тины так с ним играла: «Сорока-воровка кашку варила, деток кормила». Я вздохнула и выдохнула – гора с плеч свалилась.

С неделю, может больше, пришлось кантоваться в госпитале, пока швы не сняли. До Калязина с ранеными доехала, от Калязина пошла на Кимры. Дней через пять пришла в Иваньково. Нашла школу – открыла дверь Соня.

– Гражданка, вы к кому?

– Сонь, не узнаёшь? Нина я, Петина жена.

Соня дико смотрела на меня, лицо её тянулось книзу.