Молодой есаул Черкас Александров береговую дорогу до Сенькина брода знал хорошо. Весной его сотня вместе со стрелецким отрядом пищальников несла там сторо́жу с Пасхи до самых Троицыных Зелёных Святок. Срывали заступами берег, ставили плетни, рассыпали чеснок[7] по отмели, чтобы споткнуть татарскую конницу. У Серпухова под самыми монастырскими стенами в Оку, выбираясь из лесов, плавно заходит река Нара, и матёрое русло тут же поворачивает на юг к Кашире и Коломне и дальше спешит в рязанские земли. Там, на Рязанщине, Ока полноводней, глубже, стремительней. Потому-то хан и облюбовал броды и перелазы у Серпухова: здесь было много песчаных отмелей, где его нукеры могли без труда переправить на московский берег лошадей и даже артиллерию и обозы. Весной молодой есаул переправлялся через Оку чуть ниже Тарусы, перебирался на правый берег и, оставляя Серпухов и купола монастыря за сосновыми борами левее своей дороги, порядочно срезàл угол и одолевал весь путь за один короткий переход. На этот раз переправляться на правый берег было опасно. Вдоль реки по той стороне уже рыскали на своих лохматых конях степняки. Можно нарваться и на большой чамбул в несколько сотен сабель. Свяжут боем, закружат в быстротечной схватке, и не заметишь, как рядом с двумя-тремя татарскими или ногайскими сотнями окажутся ещё две, а то и три и охватят со всех сторон, закидают стрелами, повалят коней, а потом и на самих накинут волосяные петли, затянут, скрутят и поволокут в свой стан.
Нет, есаул был хоть и молод, но казачью жизнь знал хорошо и войну понимал. Одно дело – в поле полевать, татарские да ногайские табуны отбивать, сорвать куш, поделить его поровну да и гулеванить потом. Другое дело – война и государева служба. Наказал батько атаман левым берегом идти до Серпухова, а потом тем же берегом до Сенькина брода, пока не встретятся разъезды Большого полка, значит, так тому и быть. Иногда он высылал вперёд малочисленный ертаульный разъезд, двоих-троих казаков, чтобы выбрались на берег Оки и пару вёрст проехали по самому береговому омёту, посмотрели, послушали, последили и за обоими берегами, и за рекой, послушали заочье. Но пока ни татар, ни своих ертаульные казаки Черкаса Александрова на своём пути не встретили. Следы попадались только коровьи да мелкого домашнего скота. Прибрежные деревни тоже опустели – ни человеческой души, ни скотины. Лишь однажды, когда пошли отмели, встретили немногочисленный стрелецкий отряд да приставшую к ним ватагу местных крестьян.
Мужики, вооружённые рогатинами и кистенями, в толстых кожаных тегиляях и шапках грубой выделки, встретили разъезд на тропе, ухватили коней под уздцы и в один миг стащили казаков на землю. Поволокли к десятнику. Бородатый пожилой десятник в видавшем виды куяке[8] сидел у костерка, над которым висел медный котёл порядочных размеров. Когда обезоруженных казаков подвели под руки к костру, десятник даже не привстал с глыбы рыжего известняка, который, как видно, служил стрельцам и столом и лавкой. Взгляд его глубоко посаженных глаз был угрюм и не обещал пленным ничего доброго. Те перестали вырываться, понимая всю тщету своих попыток, но бранились пуще прежнего. И десятник, до некоторого времени смотревший на них воеводой, наконец улыбнулся щербатым ртом и жестом, достойным воеводы, приказал стрельцам и мужикам отпустить казаков.
– Ну что, чубатые, попались! – Улыбка у десятника, несмотря на его свирепый вид, была почти детской.
Когда выяснилось, кто они и что здесь, на берегу, делают, казакам вернули оружие и лошадей. Те сразу перестали браниться. Десятник сказал, что струги, числом все двадцать, уже прошли к монастырю и что им следует продолжать движение берегом, что их уже ждут под Серпуховом в нескольких верстах отсюда и что в во́жи он выделяет им надёжного человека, дабы им больше не блукать и не сомневаться в верности пути, а без задержки следовать в устье Лопасни. Да поторапливаться.
– Что ж вы на нас накинулись, как на басурман?
– А вы с ними и схожи. Одёжа на вас, вон, аки на купцах на московском базаре! – И десятник снова показал свою щербу над разрубленной надвое и безобразно сросшейся верхней губой.
И правда, сёдла под казаками были черкесские, сабли турецкие, одежда тоже пёстрая, не пойми какой принадлежности.
– По бородам только и определишь, что – православные, – усмехнулся десятник и жестом призвал к себе молодого мужика.
Тот перекинул с плеча на плечо оскорд на длинной, в резных узорах ручке и послушно подошёл, тряхнул русыми кудрями.
– Ну, вот твоя служба, Зубец, – сказал ему десятник, спрятав улыбку в густой бороде. – Дорогу до Лопасни ты знаешь хорошо. Доведёшь до места казаков и – назад.
Десятнику подвели коня, он тяжело перевалился в седло, поправил тяжёлую саблю в грубых ножнах, потом теми же неторопливыми движениями огромных загорелых рук разложил по груди бороду и первым двинулся по едва заметной тропе, заросшей крапивой и кипреем. Тропа вела вверх, потом провалилась вниз и краем болотины повела к сосновому бору. Молодой мужик с оскордом[9], держась за стремя, не отставал. Казаки ехали следом.
В бору выбрались на хорошо наезженный просёлок и стали ждать. Вскоре показалась сотня. Казаки удивились:
– Откуда ж ты, стрелец, узнал, что наши ещё на подходе?
Десятник только усмехнулся. Тогда один из казаков сказал как бы между прочим:
– Ты, братец, есаулу нашему, пожалуй, не сказывай…
– Об чём? Как вы на омёте оплошали?
– О том самом.
Десятник засмеялся, кивнул на проплывающих мимо, как в тумане, запылённых и тем напоминающих мумии всадников:
– Экие орлы, твои родичи-казаки! – Похлопал казака по плечу и примолвил: – Но и мои ребята тоже, как видишь, не лыком шиты! А?
– То чистая правда, – с готовностью уступить в малом, чтобы получить большее, согласился казак.
Подъехал Черкас Александров, окинул взглядом с ног до головы десятника, спросил:
– Так это ты будешь стрелецкий десятник Прон… как тебя там?..
– Трегуб, – подтвердил десятник и тоже с прищуром оглядел подскакавшего к нему казака в богатом доспехе и на добром коне; по всему видно было, что к нему обращается чин не ниже атамана, хотя и было ему сказано, что во главе сотни будет следовать есаул. – А ты, атаман, будешь Черкас Александров?
– Он самый.
Сотня тем временем, не останавливаясь, проходила на рысях вперёд. Туда же вытягивались косые языки заходящего за лес порыжевшего и усталого солнца.
– Конь для проводника найдётся? – спросил десятник.
– Найдётся. – И, повернувшись к Зубцу, Черкас Александров спросил: – В седле-то как? Удержишься?
– Зубец удержится, – с лёгкой усмешкой ответил за своего вожа десятник.
Проводнику из заводных привели коня – гнедого жеребца с широкой грудью, под стать его новому хозяину. Тот лихо вскочил в седло, подобрал поводья, так что и десятник и казаки невольно подивились и на мгновение, можно сказать, онемели.
Есаул хмыкнул, посмотрел на десятника, сказал:
– Что ж это у такого лихого казака да такое скудное оружие?
Оскорд с длинной резной ручкой торчал у Зубца за холщовым кушаком.
– Плотник, – коротко пояснил десятник. – Но драчун – у-у! А оружие… Оружие тоже по нём.
Жеребец под Зубцом напряжённо приплясывал, косил на седока оливковым глазом, грозно всхрапывал, будто норовя для первого знакомства ухватить плотника за колено. Он выгибал шею то направо, то налево, грозил молодыми зубами, крепкими, как речная галька.
– Как зовут-то тебя, хлопец? – спросил Зубца Черкас Александров.
– Данилой, – ответил тот, внимательно следя за беспокойным поведением норовистого коня.
– Ну, вот что, Данило Зубец, сослужишь службу доброй совестью, получишь коня. Может, и не этого, но тоже ладного. Сам не оступишься, и подарок за службу не будет хром. Помни это.
– Добро, атаман! – тряхнул русыми кудрями Данило Зубец.
Черкас Александров махнул рукой, и кони понесли есаула и вожа в голову пыльной, как и сама дорога, казачьей колонны.
Немного погодя среди сосен появились повозки казачьего обоза. Его охраняли несколько верховых. Обоз заметно отставал. Но так, видно, приказал двигаться есаул.
– Ну, ребятушки, будет вам сегодня пир великий. – И десятник Прон Трегуб на прощание перекрестил размашисто пыльную дорогу, пронизанную розовыми лучами солнца, которое, чем ближе к закату, тем, казалось, гуще пропитывалось кровью.
Десятник постоял ещё немного, подождал, когда последняя повозка казачьего обоза скроется в тени оврага, перекрестился и повернул коня к реке.
Со стен Высоцкого монастыря на вереницу стругов смотрели какие-то люди. Вряд ли это были монахи. Владычный Высоцкий монастырь был сожжён во время одного из татарских набегов, и теперь братия потихоньку его восстанавливала. Дубовые срубы стен подняли быстро и почти сразу на них заволокли чугунные туши тяжёлых, уже после московского пожара отлитых пушек. Монастырь служил Московскому царству надёжной крепостью. И его стены защищали не только монахи, но и стрельцы. Пушки отливали на Москве, но всё ещё по немецким образцам.
Казаки при виде высоких монастырских стен и многих людей на них опустили вёсла. Солнце уже пало за кромку дальнего леса. Ветер затихал, но ещё туго натягивал паруса на стругах, и те ходко шли, управляемые опытными рулевыми.
На атаманском струге, который шёл передо́м и держал весь строй и ряд станицы, запели молитву. Вначале её несли два-три голоса, они мерцали в зарождающихся сумерках как первые неяркие звёзды. Но почин был сделан, и вот над рекой зарокотали сильные голоса:
– …и да бежат от лицо Его ненавидящие Его!..
Песня-молитва то замирала, оставаясь на попечении голосов, начавших её, то восходила почти грозным рокотом сотен и сотен казачьих глоток к самым небесам, куда она и была посылаема. Эта была не простая песнь. И не простая молитва. Потому что исполняли её воины, шедшие на смерть, для которых вид монастырских крестов и высокой стены был знамением, нежданно явившимся в сумерках тёплого благодатного вечера. А вечер и вправду был сказочный. В такую пору, думали казаки, только усталых коней купать где-нибудь на быстрой песчаной отмели на Оке после утомительной службы. А им на смерть идти…
– Господь Бог благословен, поспешит нам Бог спасений наших…
И казалось в те недолгие мгновения: не только что человек, случайный путник или беженец из рязанских краёв, бредущий к Оке ради спасения от смерти и татарского плена, или воин, стерегущий московский берег и оказавшийся вблизи, – не только они замерли и трепетали, охваченные тем мощным и жизнеутверждающим пением, но и приречные деревья и травы, уже набирающие вечернюю росу, оцепенели в неизъяснимом торжестве наравне с людьми.
Ай молодца браты-казаки, думал атаман, взглядом подбадривая плывущих с ним в одном струге. На стенах, должно быть, знают, что православные на смерть идут, и тоже молятся.
А станица всё рокотала и рокотала:
– …даст силу и державу людем Своим!
Молитва подошла к концу, голоса над рекой истаяли, как догоревшие пудовые свечи. Казаки перекрестились на восточный берег, где в последних лучах солнца ещё сияли монастырские кресты, и стали молча усаживаться за вёсла. Атаман приказал торопиться, а значит, так тому и быть.
Уже потянуло вечерним холодом из пойменных болот и лощин, и туман потащило из оврагов на чистые луга. Вот-вот начнут развешивать синие сети ранние сумерки. И в это время впереди, может, в версте, может, и ближе расколол тишину густеющего вечера дружный ружейный залп. Так начинали дело стрельцы. Ермак это знал. Первый залп всегда дружный.
О проекте
О подписке